Молодая жена умела готовить пельмени и петь «ХазБулат удалой». Она говорила «ложить» вместо «класть», громко смеялась и без конца лузгала семечки. В том же восемьдесят шестом Агеев развелся, хотя в Конторе на такие дела смотрели очень косо. И больше уже не женился. Но с тех самых пор он завтракает и обедает только в пельменных.
Обед ровно в четырнадцать ноль-ноль. Агеев покидает свою душную контору, покупает в киоске какую-нибудь познавательную неторопливую газету вроде «Недели» или «Экономики и жизни». Киоскера зовут Катенька, ей сорок один, ее прадед репрессирован в тридцать восьмом, мать была угнана в Германию, прислуживала в богатой дрезденской семье, там родила первого ребенка, о котором никому… Ну, это неинтересно. Катенькиных ног капитан Агеев никогда не видел. И в досье о них не сказано ни слова: длинные они или короткие, в синих венах или там какая-нибудь родинка на полбедра. Ни слова. И хотя розовый напальчник, который киоскерша надевает, чтобы быстро отсчитать экземпляры газет, странно возбуждает капитана Агеева, — он только скажет «спасибо». И пойдет в пельменную.
Порция Агеева — шестнадцать штук серых магазинных пельменей. Он знает свою норму. Пятнадцать мало, семнадцать много, шестнадцать — в самый раз.
В холодные дни он попросит полить их майонезом или острым томатным соусом, в жаркую погоду лучше сметана. И огурчик, и помидорчик, и пучок махровой петрушки в мелких зеленых сборках. И кофе, конечно.
Сегодня уж больно жарко, за тридцать, капитану накрыли во внутреннем дворике, в теньке на террасе — специально вынесли столик и два стула.
— Зачем ему, этому гусю, второй стул? Кто он такой? — услышал Агеев шепот раздатчицы в пельменной. — Здесь и так людей сажать негде, вон — очередь!..
— Глохни, — кратко ответил заведующий. Он точно не знал, кто такой Агеев, но догадывался, что его надо всячески ублажать. Потому что капитан заглядывал пару раз с начальником местного ОБХСС, с инструктором райисполкома, да и в отделе общепита приходилось встречаться — Агеев обслуживал территорию и потому знался со многими людьми и входил во многие кабинеты.
Капитан разложил перед собой газету, рядом — блокнот с ручкой. У пельменей дряблая полужидкая оболочка, которая разваливается, едва дотронешься вилкой. А мясо всегда твердое, вари его хоть целые сутки. И это сочетание нравилось Агееву. Он думал так: если бы ему пришлось прожить остаток дней где-нибудь в Эмиратах, в огромном белом доме с тысячью бесшумных кондиционеров, закрытыми теннисными кортами, бассейном, наполненным настоящей морской водой и по-настоящему длинноногими минетчицами в пестрых купальниках, — он бы тосковал по этим пельменям. Тосковал бы, точно. И жизнь была бы не в жизнь.
В 14.16 капитан Агеев прикончил пельмени и ждал кофе. Кофе даже в жару подавали самый горячий, другого он не признавал. Коротая ожидание, капитан привычно черкал в блокноте.
— Минуту, — сказала раздатчица, убирая посуду со стола.
Она у них новенькая, две недели только. Зовут Виктория, двадцать шесть лет, ноги средней длины, бледные, на жилках; отец — турок из Хопы, родной дядя браконьерствовал под Астраханью, убит в перестрелке с работниками рыбнадзора…
Агеев почувствовал тяжелую отрыжку. Хватит, надоело.
Между тем из-под блестящей капиллярной ручки вышел занимательный этюд: мосластая Виктория верхом на козле. Груди у нее маленькие, треугольные и обвислые, как клапан почтового конверта. Проведешь языком, прихлопнешь сверху — приклеятся.
Языком… Да…
Агеев сглотнул слюну. Вика принесла кофе, поставила на столик, стрельнула глазами в блокнот и, покраснев до корней волос, спешно удалилась. Агеев проводил ее долгим взглядом, испытывая удовлетворение от того, что она увидела рисунок.
Хорошо, если бы она еще и узнала себя… Но это вряд ли… Капитан перевернул страничку и уставился в чистый листок, как будто на нем должны были вот-вот проявиться написанные тайнописью слова. Но листок оставался нетронутым, и ручка вновь принялась за работу, причем без всякого участия с его стороны.
Где же этот Пидораст? Неужели попробует водить его занос…
Агеев был очень недоволен Курловым. С одной стороны, он вообще был мало чем доволен в жизни, но этот наглый бугай дал прямые основания для недовольства, ибо навлек на него гнев руководства. Начальник пятого отдела подполковник Заишный, наткнувшись в документах на непристойный псевдоним, обрушился на Агеева так, будто капитан с упоением предавался греху, который этот псевдоним обозначал, и был застигнут с поличным.
— Мы занимаемся борьбой с идеологическими диверсиями, значит, наши руки и инструменты, которыми мы пользуемся, должны быть идеологически безупречными! — раскрасневшись, орал подполковник. — А вы приносите мне самую настоящую идеологическую диверсию! Вот она!
Заишный потрясал листком, исписанным далеко не каллиграфическим почерком Курлова.
— Он издевается над нами! Так какую пользу вы собираетесь от него получить?!
Если эту бумагу увидит генерал? Или проверяющий из Москвы? Думаете, они посмеются милой шутке вашего э-э-э… Курлова? Нет, капитан, ты вылетишь со службы в пять минут, да и мне придется пересесть в другое кресло!
Обычно подполковник так себя не вел. Видно, выходка этого идиота гораздо серьезней, чем кажется на первый взгляд.
Начальник словно уловил его мысль. Он глубоко вздохнул, взял себя в руки и перешел на другой тон, которым разговаривают с умственно отсталыми.
— Скажите, капитан, неужели вы действительно не поняли, что нельзя допускать в официальных документах нецензурных выражений? Тем более написанных с ошибками?
— Почему с ошибками? — угрюмо спросил Агеев. Ему казалось, что с орфографией тут все в порядке, и он хотел хоть немного оправдаться.
— В словарь надо смотреть! — Заишный раздраженно ударил ладонью по столу, ушибся и вновь вскипел.
— Да если даже и без ошибок! Вы соображаете…
Подполковник безнадежно махнул рукой и оборвал себя на полуслове.
— Документ переписать, псевдоним изменить! — четко приказал он. — Ясно?
Свободны!
Когда дверь уже закрывалась, до Агеева донеслась вырвавшаяся в сердцах фраза:
— Да он и вправду полный кретин!
Эта фраза уязвила капитана в самое сердце. Ему недавно стукнуло тридцать девять, а он все еще ходил простым опером, с маленькими звездочками на погонах. Карьера явно не сложилась, и он считал, что продвижению по службе мешал злосчастный развод, хотя иногда из обрывков разговоров и шуточек сослуживцев понимал, что его считают… мягко говоря, не очень умным человеком. Но не придавал этому значения, списывая обидные слова на козни недоброжелателей. А раз и начальник так считает… Это похоже на заговор, когда все против него. Значит, ему не видать майорской должности как своих ушей, хоть всех тиходонских диссидентов выяви и спрофилактируй! Да на диссидентах сейчас и не особенно выдвинешься — время такое: очередная оттепель, даже Сахаров и Солженицын уже не враги, а почти друзья… Теперь начальников больше другое интересует — наркотики, оружие, политические экстремистские организации… Ходят слухи, что Пятое управление вообще собираются то ли сокращать, то ли перепрофилировать. А организационно-штатные изменения вряд ли будут способствовать его карьере…
«А все этот засранец! — без всякой логики подумал капитан про Курлова. — Сам напрашивается, чтобы ему прищемили яйца!»
— Все нормально? — откуда-то сбоку появился заведующий — плюгавый мужичонка с плутоватой физиономией. Он курил поддельную «Яву» — будто дышал жженой покрышкой. Капитан нервно захлопнул блокнот, словно боясь, что нарисованный там хоровод лесбиянок выскочит наружу и завертится вокруг этого пройдохи.
— Да, да, нормально!
Он не переносил запаха табака во время еды. И во время сна, кстати, тоже. Была у него когда-то женщина, стопроцентная русачка, кровь с молоком, коса до пояса — но вот курила в постели как паровоз. Агеев терпел-терпел, но однажды не выдержал, поднял ее среди ночи, надавал по румяному лицу и заставил съесть пачку «Бонда» вместе с фольгой и целлофаном. Потом швырнул платье и трешку на такси: убирайся к такой-то матери! Так она без всякого такси галопом пробежала пару кварталов, ночью топот далеко разносится… Больше он ее не видел.
— Извините… — заведующий так же незаметно исчез.
Ровно в 14.50 Агеев встал и, не прощаясь ни с кем, вышел из уютного дворика пельменной. В груди бушевала злость.
— Ну, Пидораст, погоди! — мстительно процедил капитан себе под нос.
На противоположной стороне улицы гудел «рафик», парень в футболке заносил в Катенькин киоск обернутые серой бумагой стопки журналов. Сама вышла бы, не развалилась. Может, стесняется коротких ног? Может, у нее вообще вместо ног — протезы? Два синеватых обрубка, посыпанные тальком и перехваченные толстыми кожаными ремнями, а ниже — деревяшки с резиновыми набалдашниками на концах.
Бр-р-р…
Снова отрыжка. Капитан Агеев почувствовал тяжесть в желудке, привычным движением достал из кармана пластиковую трубку, наполненную яркими двухцветными гранулами-таблетками. Он вытряхнул на ладонь две гранулы, отправил их в рот.
Через несколько минут плохо пережеванные комки наперченного мяса превратятся в абсолютно нейтральную жидкость и через стенки желудка просочатся в кровь. Кто-то сказал, что эти чудо-таблетки переваривают не только мясо, но и сам желудок; скорее всего вранье. Агеев верил только своим врачам. Особенно с восемьдесят шестого года — когда перешел на магазинные пельмени.
* * *Когда-то Родик Байдак уже садился за руль мертвее мертвого. Прошлой весной, в апреле. Полторы бутылки водки и два «кубика» сверху. Он проехал через весь город на ста двадцати, в машине было полно народу, человек восемь друг на друге, все пьяные вдребодан. Каждую минуту кто-то толкал его под локоть и говорил:
«Р-р-родь, нам еще не выходить?» Он проехал через весь город. От Таганрогского шоссе до проспекта Шолохова. Правда, была ночь. Правда, на восточной окраине его все-таки нагнали, перекрыли дорогу. Родик притормозил. Милиционеры вшестером наставили пистолеты на дверцу: выходи, гад. Родька не выходил; посмотрели — а он спит, морду на руль положил. Возможно, только-только уснул. А возможно, он полдороги такой ехал. Никто не знает. Через неделю права Родькины папаше его вернули, сказали: пусть ваш сын не напивается так сильно, пусть пьет по чуть-чуть — вот как мы, например.
Пить по чуть-чуть Родион Байдак не умел.
Сегодня он придушил не меньше литра бренди.
Когда Родик включил зажигание и сказал: «Теперь ветер нам в жопу, ребята, иначе закиснем совсем», — Сергей, как ни был пьян, все-таки стал потихоньку выбираться из машины. Он открыл дверцу и увидел асфальт, который плавно тронулся под подошвой, издавая тихий шелест.
Кто-то потянул его назад.
— Э?.. — сказал Сергей.
Тянула Светка Бернадская. Она сидела с ним рядом на заднем сиденье, левая Серегина рука лежала на ее плечах, как огромное бревно; Светка пригибалась под его тяжестью, тычась лицом Сереге в подмышки.
— Сережка-ты-что-Сережка!.. — верещала Светка. Она вцепилась в его рубашку и тянула назад обеими руками. «Ланча» качнулась на повороте, Сергей опрокинулся на Светку, дверца захлопнулась.
— Откуда ты взялась? — пробормотал он.
— Дурак, — почему-то ответила Бернадская.
Тяжелое бревно с плеча она не сбросила. Родик старался вести машину плавно и осторожно. По его затылку за воротник рубашки стекал пот. На компьютерном спидометре дрожала цифра «60».
— Куда едем? — спросил Сергей.
У Светки Бернадской вместо глаз два голубых прожектора, направлены на Сергея, она говорит что-то ему негромко. Сергей слышит и тут же забывает. Какого черта она сунулась в машину? Может, Родик ей тут титьки крутил, пока он спал? Или сказки рассказывал?.. Светка неожиданно провела рукой по его щеке. Сергей снова уснул.
Проснулся в «двойке». В вестибюле.
«Двойка» — это общежитие N 2 Тиходонского государственного университета, дикая каменная пещера, уходящая не вглубь, а вверх — на высоту шестнадцати этажей.
Здесь живут дикие сородичи физиков, филологов и журналистов. Братья меньшие.
Неандертальцы. На вахте жует резинку и чистит спичкой когти седой пещерный медведь, дядя Болеслав. Еще его зовут Гестапо, причем не только за глаза. Дядя Болеслав не обижается. Ночью, между часом и двумя, он прячет в штанину тонкий стальной прут и обходит дозором читальные комнаты (на каждом этаже такая есть, вход свободный, за-ахады, дарагой). В читальнях вечно стоит дер, дер по-черному, потому что в блоках места всем не хватает. Гестапо подходит, некоторое время смотрит, приглядывается — а потом как врежет прутом по столу, или по полу, или по стене! Студенты слетают с подруг, будто по ошибке пихали в сопло ракетного двигателя, а тот возьми да заведись; у подруг матка еще неделю сокращаться будет, пока успокоится. А Гестапо доволен. Он прутом покачивает: мол, попробуй только дернись, ебарь сраный. И дрочит мысленно. И спускает прямо в штаны.
Родик его не боится. Если Гестапо вдруг вздумает спросить пропуск, Родик прочистит горло и громко, на весь вестибюль, пошлет его. А на следующий день будет звонок из ректората, прямо на вахту. Так было уже однажды.
На этот раз Гестапо лишь вежливо просит:
— Пожалуйста, без дебошей, молодые люди.
— Ты, главное, первый не задирайся, — говорит ему Родик.
Они втроем ждут в лифтовой. Светка Бернадская не отпускает Серегину руку, держит ее на плечах как коромысло, сжимает его ладонь холодными пальцами. Что это с ней случилось, с маминой дочкой? Какого черта Светка забыла вобщаге?..
Подходят еще двое парней, невысокие крепыши с широкими славянскими лицами и картофельными носами. Похожи как братья. Один в упор смотрит на Светку, она отворачивается, он — нет. Продолжает смотреть. Сергей вспоминает Антонину Цигулеву, за которой такие взгляды тянулись, как патока за ложкой.
— У тебя ширинка расстегнулась, брат, — говорит Сергей.
Крепыш переводит взгляд на него, глаза почти белые, прозрачные. Спокойные.
— Что?
— Ширинка, — повторяет Сергей.
Второй одергивает своего товарища:
— Не дури.
Руки от кулака до локтевого сгиба вздутые, будто под кожей проложены толстые многожильные кабели. Много кабелей, все туго переплетены между собой. А выше — так себе, обычные руки, болтаются себе в широких рукавах бейсболок. У Брюса Ли грабли похожие были, он очень гордился ими, говорил: «Четыре пятых всей мышечной силы бойца — это предплечье…»
Огонек на табло сбегает вниз, к жирной красной единице. Звонок, двери распахнулись. Крепыш входит первым, кулаком бьет по клавише "8".
— Не дури, — напоминает ему второй.
На восьмой этаж лифт карабкается при полном молчании. Коля Лукашко живет на двенадцатом. Родик сказал, друзья с Украины привезли ему несколько пакетов отличной анаши. Пластилин. Попробуем? Светкино лицо бледнеет и вытягивается, пальцы, которыми она сжимает ладонь Сергея, сразу становятся мокрыми. У Антонины руки никогда не потели.
— Это наркотики? — спрашивает Светка шепотом.
— Лекарство против морщин, — цитирует кого-то Родик.
Через минуту они сидят в тысяча двести шестой комнате, здесь живут Коля, Чума и трое черных с химфака. Черных отправили прогуляться, Лукашко запер дверь, бросил под нее мокрое полотенце, задернул шторы, достал из стола пачку «Беломора» и вытряхнул на ладонь одну папироску. Придирчиво осмотрел со всех сторон и стал разминать табак.
— Сигареты тут не годятся, — учит Светку Чума. Она заторможенно кивает.
Коля привычно зажимает клыком край картонного мундштука, осторожно тянет — папиросная бумага сползает с картона и чуть провисает под тяжестью табачной начинки.
— На что похоже? — Чума ближе придвигается к девушке и сально улыбается.
— Не знаю…
— На опавший член с презервативом. А в нем сперма…
Он кладет руку на округлое колено. Светка брезгливо освобождается.
— Ну, ты… — предостерегающе рыкает Сергей.
Теперь надо вытрясти табак. Работа ювелирная: если папиросная бумага лопнет, мастырка не получится. Но у Коли немалый опыт. На свет появляется коричневый остро пахнущий шарик размером в сливу, Лукашко отщипывает комочек, тщательно трет на ладони. Анаша липкая и растирается плохо.