В переулке под окнами особняка взвизгнули тормоза. Верховцев выглянул в узкое окно костюмерной. У дверей его дома остановился красный «Феррари». Лели. Лели вернулась домой. О, она-то в отличие от них не сидела вечерами дома!
Верховцев отдал эту машину в ее полное владение, и она гоняла по ночной Москве как сумасшедшая. Иногда она заезжала в казино на Арбате, но чаще в свой Женский клуб.
– Только не привози их сюда, – попросил он ее, вручая ключи от машины. – Ладно?
– Почему? – Она сидела на диване, гибко изогнувшись, точно крупная черная змея, в своем кожаном комбинезоне от Рабана. Ноги в высоких сапогах-крагах на толстой платформе, спина – прямая, как у балерины, иссиня-черные волосы рассыпались по плечам. В тонкой смуглой руке – длинная египетская сигарета. – Почему? Тебе неприятно это? – повторила она.
– Нет, Лели. Дело не в этом. Просто женщинам свойственно говорить обо всем, что им довелось увидеть.
– Мои женщины не из болтливых, Игорь.
– Я знаю, Лели, знаю. Но лучше, если ты все же проявишь осторожность.
С тех пор, познакомившись с очередной пассией в клубе, она ехала на квартиру, снятую на деньги, специально данные ей Верховцевым.
Хлопнула входная дверь, простучали каблуки.
– Ты еще не спишь, Игорь?
Лели стояла на пороге. Ослепительная, как всегда. Шуба из серебристой чернобурки струилась мягкими складками с плеч до самого пола. Ее смуглые щеки разрумянились, глаза влажно блестели. От нее исходил аромат амбры, вина и бензина.
– Хорошо повеселилась? – спросил он.
– Чудесно. Мы ездили на Воробьевы горы. Там такое небо, небо и много-много звезд.
– В парке небезопасно, Лели.
– Вера брала с собой своего друга.
Он удивленно приподнял брови. Лели засмеялась.
– Это дог, представляешь? Огромный, мраморный. Я и не знала, что у нее есть собака. О, он настоящий рыцарь! Верный страж и телохранитель – бросается на каждого, кто приближается к машине.
– Спокойной ночи, Лели.
– Спокойной ночи.
Он уже почти добрался до конца лестницы, когда она окликнула его:
– На днях ничего не будет?
– Нет, Лели.
– Значит, Данила не нашел…
– Пока нет.
Она вздохнула. Вынужденное безделье по-настоящему удручало ее. Ей нравилось работать. Ей нравилось работать именно так. Так …
– Жаль…
Верховцев закрыл за собой дверь, ведущую в коридор второго этажа. Сколько чувств в этом коротеньком слове: жаль. Он повторял его про себя. Это было любимое слово Мастера. Его постоянно повторяли герои его пьес.
Наконец он добрался до своей заветной комнаты. Позвоночник не болел, страдание ушло в небытие, побежденное чарующе-белым снадобьем, спрессованным в таблетки. Верховцев дотянулся носком ботинка до напольного включателя – вспыхнуло яркое электрическое солнце. Таинственно замерцал светильник-меч. Из серебристого тумана выплыло лицо Мастера.
Ну, здравствуй. Здравствуй, Оскар О'Флаэрти Уайльд. Ирландский великан. О'Флаэрти – имя древних королей, некогда правивших зеленой страной от Дублина до меловых утесов побережья Великого океана. Верховцев опустился в кресло. Сердце его учащенно билось. Оно билось всегда, когда он начинал думать о Нем, говорить с Ним.
Король жизни… В Лондоне девяностых годов прошлого века его называли «Тhe King of Life» – «Король жизни». Весь Лондон ходил на его пьесы, весь Лондон смеялся его остротам, повторял его афоризмы. Ему подражали, его узнавали на улицах.
«Какие у него глаза? Вы знаете, какого цвета глаза у мистера Уайльда?» – щебетали дамы, пришедшие с мужьями на премьеру «Веера леди Уиндермир» в Сент-Джеймский театр.
«Мне достаточно того, что они сверкают, как драгоценные камни. Что там на самом деле, я не знаю. У меня слишком слабое зрение, чтобы видеть на высоте шести футов», – отвечала любопытным леди Элис Виндзор, его старинная приятельница.
Да, шесть футов – это вам не слабо! Верховцев усмехнулся. Его никто не назвал бы недомерком. Ирландский великан. Красавец. Даже в свой самый первый приезд в Лондон он произвел настоящий фурор. В Гайд-парке останавливались все встречные экипажи. А он ехал мимо в просторном ландо – юный, прекрасный, в бархатном берете, с подсолнухом в руках.
«Почему берет? И что это за дурацкий подсолнух? – сбесились чопорные викторианские господа. – Этот молодой человек, видно, держит нас за идиотов! Что еще за эстетику он предлагает? Какую такую эстетику? Неужели это нам нужно?»
Верховцев наклонился и включил магнитофон. Фредди Меркьюри – «There Must Be Mоrе of Life…» – «Более чем жизнь». Более чем смерть…
Он вспомнил, как полтора года назад, когда они сидели в «Медведе» и когда еще ничего не было решено и готово, Данила задал ему тот же вопрос лондонских кокни:
«Неужели ты думаешь, что им это нужно?»
Ночной ресторан был переполнен. Между столиками скользили официанты в алых смокингах. На эстраде извивалась тучная блондинка в завитом парике – известная певица. Некогда ее слава гремела по всей стране, песни дни и ночи крутили по радио. Она десятилетия держалась на гребне успеха. И вот теперь – сорок лет, морщинистые щеки, дряблый живот, испитой хриплый голос. Слава – в прошлом. А в настоящем – ночной «Медведь» и… «Обними меня крепче! – гудела певица в микрофон, точно гигантский раздувшийся шмель. – Обними мою душу шальную!»
– И ты им хочешь показать такое ? Им? – Данила презрительно кивнул на ресторанную публику.
«Медведь» был дорогим рестораном. Очень дорогим. Только за вход Верховцеву за себя, Данилу и Олли пришлось выложить четырехзначную сумму в долларах.
Здесь по ночам отдыхали от забот деловые люди. Очень, как они сами себя называли, солидные деловые люди пили, ели, жевали, глотали, жрали, глазели на сцену, икали, ковыряли в зубах зубочистками, снова пили, блевали в туалетах, отделанных итальянским мрамором, хлопали, орали, смеялись, хохотали, ржали, утирали пьяные слезы, объяснялись в любви дорогим проституткам, играли в казино, проигрывали, выигрывали, ссорились, матерились и опять ели, пили…
Верховцев смотрел туда, куда указывал Данила: белые скатерти, хрусталь, цветы в высоких вазах, а за ними – рты, рты, рты, жующие, смачно чавкающие, рыгающие. «Один омар по-бретонски», «Перепела – на второй столик», «Седло барашка, телятина по-милански». Жирные пальцы в перстнях, с трудом справляющиеся со столовыми приборами, двойные, тройные подбородки, приспущенные галстуки, расстегнутые пиджаки от Версаче, от Валентино, брюки, едва не лопающиеся на мясистых задах, и опять – рты, рты, рты…
– Да, – ответил он тогда.
Олли улыбнулся. Отпил вино из бокала. Он не вмешивался в их спор, почти всегда молчал, молчал и улыбался.
– Ты странный человек, Игорь, – сказал Данила.
– Может быть.
– У нас ничего не получится.
– Может быть.
– Что им, таким, твой Мастер?
– Он гений, Данила.
– А не он ли сказал: «Публика на удивление тяжела. Она прощает все, кроме гениальности»? Вспомни, что они сделали с ним, чем он кончил! А ведь тогда, век назад, были совсем другие люди и время было другое.
– Тебе жаль его?
– Да.
– И мне, – вдруг подал голос Олли.
Верховцев поблагодарил их мягким взглядом. Небрежно откинул светлую прядь со лба. «Па-а-цалуй меня! Ну па-а-цалуй, пра-а-шу-у!» – хрипела в микрофон старая знаменитая певица. Олли поморщился.
– Плохая поэзия возникает всегда из искреннего чувства, – заметил Верховцев. – Взгляните, у нее на щеках – слезы. Она вспоминает в этот самый миг всю свою жизнь. Слезы, смывающие румяна, – что может быть естественнее? Быть естественным, Олли, – значит быть очевидным. А быть очевидным значит быть безыскусным. Отсюда и плохая поэзия.
– Мне здесь не нравится, – сказал Олли.
– Скоро мы уйдем. – Данила выбрал в вазе самое крупное яблоко и протянул ему, как ребенку игрушку. – На. Искусство, как говорил Мастер, отражает не жизнь, а зрителя. Какого же зрителя ты найдешь здесь, среди них? Каким же будет это твое искусство?
– В наш уродливый век, – вздохнул Верховцев, – поэзия, музыка, театр, кинематограф черпают вдохновение не из жизни, не от зрителя, а друг у друга. Я не собираюсь ничего отражать. Я просто покажу то, что нравится мне. Я поделюсь , понимаешь? Поделюсь не со всеми, нет. Не со всей этой толпой разряженных скотов. Нет, сначала я выберу среди них единственного, достойного не оценить – на это я не надеюсь, – но хотя бы понять. Я поделюсь только с ним и заставлю его взглянуть на некоторые вещи моими глазами. Потом, опомнившись, он о своем впечатлении расскажет другим, а потом…
– Ну, положим, одного такого ценителя, достаточно богатого и сумасшедшего, мы найдем, – согласился Данила. – Я повторяю – одного. Ну, в крайнем случае – двух. На большее количество здесь ты можешь не рассчитывать.
– Здесь – это где? – тихо спросил Верховцев.
– Здесь – это там, где мы с тобой живем. Среди тех, кто не может платить столько, сколько ты просишь за свое искусство, может быть, ценители и есть. Но среди этих денежных копилок, даже не надейся – нет. Ты разве не видишь, что они совсем недавно слезли с деревьев?
– С нар, – уточнил Олли, хихикнул и надкусил яблоко.
Верховцев залюбовался его жемчужными зубами, терзавшими яблочную плоть, его розовыми губами, схожими видом с лепестками розы «Слава Дижона»…
– Мир велик, – ответил он задумчиво. – Мир велик и многообразен. Мастер всегда это говорил.
– Но истина в том, что такого зрителя, какого хочешь ты, не существует! Понимаешь? – Данила оттолкнул тарелку с остывшим ростбифом. – Его нет, это твой миф!
– Истина, Данила, редко бывает чистой и никогда однозначной. Современный мир был бы очень скучным, будь он либо тем, либо другим. Искусства же в этом случае не было бы вовсе. Многообразие видов – ты забываешь главный постулат теории эволюции. Люди, подобно муравьям и бабочкам, существа весьма многообразные. Думаю, если хорошенько пошарить в старом добром мире, мы сумеем отыскать того, кто нам так необходим. Наверняка сумеем.
– Но так мы никогда не добьемся популярности!
– Популярность – это венок, дарованный миром только низкопробному искусству. Все, что популярно, – дурно. И потом, – Верховцев усмехнулся уголком губ, – неужели ты и вправду думаешь, что это можно будет показывать многим? Это?
Олли снова хихикнул, облизал розовым язычком яблочный сок с губ и потянулся за персиком в вазе. Данила чертил что-то ногтем на скатерти.
– Игорь, зачем тебе это нужно, а? – спросил он. – Ведь ты затеваешь все это не ради денег.
– Практически нет. Ты, наверное, уже успел заметить, как я богат благодаря своему нежно любимому, горячо оплаканному мной покойному брату.
– Тогда ради чего ты идешь на такое? Зачем?
– А ты зачем идешь, Данила?
– Ради денег.
– Это только половина правды.
– Я…
– А он почему идет? – Верховцев кивнул на Олли, расправляющегося с персиком.
– Он слабоумный. И потом, он сделает все, что я захочу.
– А почему согласилась Лели?
Данила умолк.
– И правда, друзья, это очень интересный вопрос: что же нас все-таки объединяет? – засмеялся Верховцев. – В газетах каждый Божий день читаешь: поймана такая-то банда, такая-то. Там все ясно – корыстные интересы, животные страсти, низменные инстинкты. А что же объединяет нас?
– Страсти, инстинкты, – эхом откликнулся Олли.
– Для слабоумного он говорит порой удивительно мудрые вещи, – заметил Верховцев и потрепал юношу по руке. – Может быть, может быть. Над этим еще надо серьезно подумать. Это ведь очень важный вопрос, правда, Олли? Что объединяет людей? Что связывает их судьбы в нерасторжимый узел?
Верховцев вздохнул. Да-да, тот разговор в «Медведе» запомнился ему почти дословно. Данила говорил тогда искренне. Он сомневался. Искренне сомневался. Мальчик. Какой он еще все-таки мальчик! Но как мало времени потребовалось, чтобы этот мальчик перестал сомневаться и начал верить в успех общего дела. Фанатически верить в успех. И делать все для его торжества. Он вошел во вкус. Он почувствовал запах… да-да, тот самый запах . Как хорошо все-таки, что он уже поменял покрытие в Зале Мистерий. Как это славно.
Фредди Меркьюри пел «Му Lоvе is Dangегous» – любовь опасна. Да, опасна… Она обоюдоостра, как бритва. Она режет по живому, не жалея. Но она и скрепляет так, как стальное литье – две половинки бритвы, два лезвия. Попробуй-ка тронь.
Однако какой все-таки трудный вопрос: что объединяет людей? Что связало, например, таких во всем совершенно не схожих созданий Божьего каприза, как Король жизни – Оскар О'Флаэрти Уайльд и Альфред Брюс Дуглас, третий сын маркиза Куинсберри, лорд Альфред – Бози, «дитя с медовыми волосами», «солнечный мальчик»?
Бози… странное прозвище для потомка мрачного и неистового горного клана Дугласов, давшего объединенной истории Англии и Шотландии столько самоубийц, воинов, преступников, сумасшедших.
Верховцев пристально вглядывался в портрет Мастера. Нет, это не талант художника, не искусно наложенная масляная краска, нет, это – его лицо, его глаза, живые… Что ты нашел в этом мальчишке, мистер Уайльд? Почему поставил ради него на карту самого себя? Что спаяло вас? Тебя и его?
Они сидели в гостиной у камина в доме Уайльда на Тайт-сквер. За окном догорал теплый апрельский вечер. Окрашенное багрянцем заходящего солнца небо чертили стрижи.
– Весь мир, мой мальчик, не стоит одного-единственного удовольствия, которого он нас так необдуманно лишает, – говорил Уайльд. – Жизнь наша должна сама стать постоянным опытом, а не плодом опыта – неважно, сладкий он или горький.
Золотоволосый Бози слушал.
– Сладкий или горький? Лучше, конечно, сладкий, Оскар, – засмеялся он. – Я с детства не терплю ничего горького. Даже лекарство, даже яд должны отдавать медом июльских трав.
– Грехи тела – ничто. Самые тяжкие грехи совершаются в мозгу. – Они ехали в кебе по Пиккадилли. Уайльд задумчиво вертел в руках тяжелую трость с янтарным набалдашником. – В мозгу нашем иногда бывает ад кромешный, милый Бози, – повторил он со вздохом.
У дверей ресторана «Савой» кеб остановился. Уайльд вышел и направился к черному ходу. Лорд Альфред цепко схватил его за руку и с силой повлек к главным, сияющим огнями дверям.
– Но… но мы должны быть осторожны…
– К черту осторожность! – Синие глаза Бози сверкали. – Я хочу, чтобы ты входил со мной через главные двери. Пусть все видят, все говорят: вот идет Уайльд и его миньон!
Верховцев откинул голову на спинку кресла. Он чувствовал себя так, словно это он, он стоял перед рестораном «Савой» в тот далекий весенний лондонский вечер, сердце его трепетало от счастья. Да, да, это он поднимался тогда вместе с этим высокомерным изнеженным юнцом по широкой, покрытой алыми коврами лестнице, садился за столик под пальмой, вынимал из серебряного кольца туго накрахмаленную салфетку.
Он, щуря странные насмешливые глаза загадочного цвета, оглядывал ресторанный зал и бросал своему собеседнику, словно пригоршню старинных испанских дублонов, новые афоризмы:
– Мораль – это прибежище слабоумных, Бози. Мне интересен только инстинкт. Инстинкт, облагороженный культурой. Только бесстрастность, только наблюдение. Боги невозмутимо взирают на нас с небес. Им равно любопытны и наши успехи, и наши страдания, и жизнь, и смерть. Лица их всегда ясны, незапятнанны. Они прекрасны и непорочны, эти лица богов…
УАЙЛЬД НАБЛЮДАЛ. Да-да, именно наблюдал все и всех. Этот человек любил наблюдать этот странный мир.
Однажды в Риме, когда они путешествовали с Дугласом по Италии, они стояли под знаменитой Аркой Тита. Юный лорд пристально разглядывал ее барельефы: императорскую колесницу, сопровождавших ее ликторов с фасциями, солдатского Гения, возлагавшего лавровый венок на голову триумфатора.
Уайльд же смотрел на площадь Сан-Себастиано, расстилавшуюся у его ног. Там полицейский конвой вел среди гудящей, возбужденной толпы пойманного убийцу, зарезавшего австрийского офицера в публичном доме.