— Тише, товарищи, тише! — говорил Зинн.
Голоса затихали, слышно было только жужжание напева.
Ах, чорт возьми, как это хорошо! Зинн пел вполголоса, чтобы не дать угаснуть мотиву. Его глаза были полузакрыты, и мысли унеслись далеко. На короткий, самый короткий миг. Но в этот миг перед ним успела пронестись далёкая-далёкая картинка, которая давным-давно исчезла из памяти и возникла сегодня в первый раз за многие годы… Пивная неподалёку от завода, где он молодым токарем начинал свою партийную работу. Шум, споры, доносящиеся со всех сторон сквозь сизые клубы табачного дыма… В этой пивной он впервые запел на людях, чтобы обучить рабочих мотиву «Интернационала». В следующий вечер ещё раз… Потом со сцены рабочего клуба… И так, как-то незаметно для самого себя, он из рабочего превратился в певца. Его песни стали оружием партии. И вот…
Барак был погружён в полную темноту. Едва обозначались решётки в окнах.
Вдоль прохода простучали тяжёлые шаги. Подкованные сапоги были только у капрала роты, доктора Зуммера. Все знали, что он бежит, чтобы повернуть выключатель. Зуммер нарочно топал, чтобы предупредить поющих: сейчас будет светло.
В конце барака вспыхнул луч. Яркий, прямой и острый, как лезвие кинжала. Фонарь автоматически поворачивался. Разрезая темноту, луч шёл по нарам, — выхватывал фигуры людей и гас. Ровно через минуту он снова вспыхивал, снова резал барак слева направо. И так всю ночь. Каждую минуту он напоминал заключённым, что за ними наблюдают, что всякий, кто подойдёт снаружи к окну барака, может осмотреть все углы помещения.
Но ведь можно было петь, не раскрывая рта: не обязательно же произносить слова. Важно было знать, что рядом с тобой поют ещё две сотни людей наперекор лагерному уставу, наперекор стражникам, уставившимся в окна, наперекор притаившимся на нарах фискалам.
Голосов становилось все больше. Пел почти весь барак. Одну за другой заключённые пели песни рабочего Берлина. Простые, непримиримые слова подразумевались в мотиве, выходящем из уст учителей, трамвайных кондукторов, студентов, рабочих. Даже крестьяне и мелкие лавочники, кто на свободе никогда не поверил бы тому, что способен затянуть эту бунтарскую песню, вкладывали всю душу в бессловесный напев.
Ненависть висела в воздухе, чёрном, густом от испарений, то и дело разрезаемом сумасшедшим метанием фонаря.
— Довольно, ребята, — сказал капрал. — Тебе не сдобровать, Зинн, и тебе, Цихауэр.
— Наплевать мне на всю коричневую банду! — истерически крикнул Цихауэр и поспешно вылез из своей норы.
Барак умолк. Зинн схватил Цихауэра за руку, потянул к себе:
— Не надо, Руди, не надо сегодня…
Зинн уговаривал его, как ребёнка. Гладил по спине. Он чувствовал сквозь холст, как дёргается его худая спина. Цихауэр стонал, вцепившись в рукав Зинна.
Зинн схватил художника за плечи и потащил к выходу. Нарушая все правила, он вывел его на свежий ночной воздух. Мало-помалу Цихауэр пришёл в себя.
Снова прогрохотали капральские сапоги Зуммера. До вызова на чистку «пивных» осталось несколько минут. Зуммер втолкнул художника обратно в барак:
— Отдохни…
Капрал надел большие роговые очки и, отставив на вытянутую руку список, выкликал фамилии. Обязанностью доктора Зуммера, философа и публициста, было распределение арестантов на чистку отхожих.
— Сегодня мы работаем с Руди, папаша Зуммер, — тихонько подсказал Зинн.
Капрал кивнул головой и назвал номер уборной.
Им досталась «пивная», расположенная на краю лагеря, у самого пустыря, превратившегося в море холодной воды.
Вскоре после полуночи к «пивной» Зинна и Цихауэра подошёл Детка.
— Трудитесь, детки? Полезно, полезно…
Его голос звучал невнятно сквозь респиратор, висящий, как намордник.
Детка заметил, что сделано мало.
— Вы что же? Дурака валяете? — Он обернулся к Зинну. — Это ты, сволочь! А ну-ка, спустись в яму, там тебе будет удобней. Не стесняйся, детка, здесь неглубоко, немного выше колен…
У Цихауэра начала судорожно дёргаться борода.
Детка приблизился к Зинну по доске у края ямы, выставив перед собою приклад карабина.
— Слезай, а не то я тебе помогу!
Детка замахнулся карабином. Зинн поймал приклад и дёрнул. Охранник, расставив руки, выпустил оружие и, потеряв равновесие, полетел в яму. Зинн изо всех сил ударил его прикладом по голове. Роттенфюрер не издал ни звука.
Несколько секунд они прислушивались. Было тихо. Из ямы слышалось слабое бульканье задыхающегося в своём респираторе охранника. Зинн быстро надел башмаки и, подхватив карабин, бросился прочь. За ним побежал Цихауэр. Он на ходу натягивал резиновые перчатки, которые ему не без труда удалось раздобыть у санитаров. Если удастся сделать проход в электрическом заграждении, все будет в порядке. Только бы не наделать глупостей, не спешить. Раньше утра их не хватятся. Доктор Зуммер заявит о побеге только на поверке. Все будет в порядке.
— Тише, Руди, не порви перчатки.
Зубы художника стучали.
На мостках вдоль ограды послышались шаги. Зинн ничком бросился в воду, сжимая в руках карабин.
Охранники приближались. Луч фонарика скользнул по воде, прошёлся у самой головы окунувшегося в грязь Цихауэра. Шаги удалились.
До проволоки оставалось несколько метров. Только бы перебраться сквозь электрическое заграждение! Все остальное было предусмотрено.
Цихауэр работал. Нужно было снять два-три провода с изоляторов. Не дай бог оборвать. Замыкание или обрыв вызвали бы пронзительный трезвон в дежурке.
Руки не слушались художника. Зинн передал ему карабин и, надев перчатки и резиновые сапоги, взялся за дело. Он держал проволоку, пока пролезал Цихауэр. Теперь перед ними была каменная ограда с битым стеклом наверху.
— Лезь, Гюнтер, — прошептал Цихауэр и подставил товарищу худую спину.
— Не валяй дурака!
Зинн решительно взял у него карабин и пригнулся. Цихауэр вскарабкался ему на плечи.
Художник лёг животом на осколки стекла, вмазанные в цемент стены, и подал Зинну руку. Из груди у него невольно вырвался хрип, когда Зинн схватился за его руку, искромсанную стеклом. Но он думал только о том, чтобы не выскользнула рука Гюнтера.
Было тихо и темно. Сплошным тяжёлым пологом неслись тучи. С высоты стены Зинн увидел лагерь, ряды бараков. В их окнах мигали вспышки контрольных ламп.
Едва друзья успели спуститься с ограды, как в лагере раздался пронзительный звон.
— Детку нашли!..
Навстречу беглецам из леска, по ту сторону стелы, спешили люди. Они схватили художника под руки и повлекли к автомобилю.
Когда Цихауэр пришёл в себя, автомобиль уже нёсся без огней по дороге.
Сидящий рядом с Цихауэром человек протянул ему термос:
— Хлебни, товарищ, согрейся!..
14
Гаусс заметил, что Гитлер не знает, куда девать руки. Он проделывал ими ряд ненужных движений: своей жестикуляцией он не только не подтверждал того, что говорил, но неожиданность движений иногда казалась противоречащей смыслу его слов, и без того достаточно громких, чтобы дойти до самого невнимательного слушателя.
— Я полагал, что достопочтенный лорд прибывает, чтобы торжественно заявить мне о намерении англичан начать войну в защиту Чехословакии, и, разумеется, я приготовился заявить ему, что это меня не остановит.
Геринг рассмеялся.
— И вместо того?..
Гитлер не дал ему договорить и крикнул ещё громче:
— Надеюсь, что этот осел вернулся в Лондон, совершенно убеждённый в том, что Судеты должны быть моими!
— Мой фюрер, — с обычной для него развязной уверенностью, не переставая покачивать закинутою за колено ногою, сказал Риббентроп, — сегодняшние донесения Дирксена ясно говорят о том, что Лондон не окажет нам никакого сопротивления!
Гитлер порывисто вскинул обе руки, и лицо его налилось краской, будто он поднимал тяжёлый камень, который собирался метнуть в Риббентропа.
— Ничего менее приятного старый дуралей сообщить не мог. Военное вторжение в Чехию — вот единственное, что может коренным образом решить вопрос! — Он угрожающе приближался к Риббентропу. — Это будет ужасно, если англичане вынудят чехов проявить уступчивость: мы утратим предлог для войны! Вы обязаны, слышите, Риббентроп, обязаны теперь же принять меры к тому, чтобы англичане и французы уговорили чехов не итти на удовлетворение моих требований!
— Но, мой фюрер, — нога Риббентропа перестала качаться, и редко покидавшее его лицо выражение самодовольства сменилось растерянностью, — поняв, что он не может рассчитывать на поддержку Англии и Франции, Годжа идёт решительно на все уступки!
При этих словах Риббентроп попытался отодвинуться от продолжавшего наступать на него Гитлера. Гитлер двигался, как во сне. Гауссу начинало казаться, что фюрер не видит ни Риббентропа, ни остальных.
— Вы все должны знать, что я не отступлю ни на шаг! Если чехи выполнят требования Хенлейна, я прикажу ему выставить новые. Так до тех пор, пока Бенеш не откажется их выполнять. Тогда я войду в Судеты, а за Судетами а Чехию!.. Я сказал уже венгерскому и польскому послам, что они могут готовить свои требования чехам. Если чехи уступят нам в вопросе с Судетами, пусть венгры потребуют Закарпатскую Украину, поляки должны захотеть взять Тешин. Рано или поздно я найду что-нибудь, чего Бенеш и Годжа не захотят или не смогут выполнить!..
Он ещё долго выкрикивал угрозы по адресу чехов, русских, англичан — всех, кого только мог вспомнить. Казалось, он был неутомим в брани. Только время от времени он закрывал глаза, и его руки застывали в воздухе. Потом все начиналось сызнова. Наконец, когда ему, повидимому, уже некому было больше угрожать и некого бранить, он бросился в кресло и долго сидел, уставившись на лежавшую у его ног овчарку. Склонился к ней, стал её гладить, чесал у неё за ухом. Можно было подумать, что он забыл о сидящих вокруг него генералах, о Риббентропе, даже о Геринге и Гиммлере, тоже ничем не нарушавших молчания.
Вдруг Гитлер порывисто вскинул голову и крикнул:
— Забыл, совсем забыл! Это касается вас, Риббентроп: я решил арестовать несколько чехов, из тех, что живут в Германии. Ну, человек двести-триста, может быть больше. — Он ткнул пальцем в сторону Гиммлера. — Это могут быть купцы, учёные, врачи — кто угодно, но не какая-нибудь мелочь. — Он резко повернулся всем корпусом к Риббентропу. — Дайте знать Праге, что я буду держать этих чехов заложниками за моих людей, которых Бенеш поймал при перевозке оружия. По моему приказу Гиммлер будет расстреливать десять чехов за каждого немца, которому у Бенеша вынесут обвинительный приговор.
— Мой фюрер, — проговорил Риббентроп, — они ещё никого не расстреляли…
Гитлер замахал руками, не желая слушать.
— Это меня не касается, не касается!.. Вы слышите, Гиммлер: десять за одного! Идите, Риббентроп, я и так вас задержал. Если в министерстве есть новости из Праги, сейчас же, сейчас же… — и он, не договорив, склонился к собаке. — Слушайте, Госсбах, скажите, чтобы Вотану переменили ошейник, этот давит ему шею. Геринг, мне говорили, что у вас новые собаки.
— Борзые, мой фюрер.
— Я знаю, ваша жена любит борзых. Никудышные собаки, бесполезные.
— На охоте они приносят пользу.
— Охота! У вас есть время заниматься охотой? — насмешливо проговорил Гитлер. — Ах, жаль, ушёл Риббентроп. Мы бы спросили его, кого из англичан нам следует теперь пригласить поохотиться в Роминтен.
— Вы все коситесь на мои охоты, а я вот могу вам доложить, что в результате трех дней, потраченных на охоту с генералом Вийеменом, — правда, он больше охотился на вина и на мой кошелёк, чем на оленей, — и в результате того, что я показал ему все лучшее, чем располагают наши воздушные силы, он позавчера уже сделал Даладье вполне устраивающее нас заявление… вполне!..
Гитлер сердито уставился на замолкшего Геринга.
— Что вы интригуете нас?
— Он сказал, что не видит никакой возможности драться в воздухе иначе, как только призвав всех лётчиков резерва… чтобы бросить их на уничтожение нашим истребителям. Своих лётчиков действительной службы он считает нужным сохранить до тех пор, пока у Франции будут хорошие самолёты.
— Разумная точка зрения, — разочарованно сказал Гитлер.
— Но на Даладье она подействовала, как холодный душ. Он поверил тому, что Франция в воздухе небоеспособна. Боннэ получил ещё один хороший довод в пользу соглашения с нами.