Эгон удивился:
— С чего вы взяли, что меня интересует наука?
— Разве же это сразу не видно? — Хозяин смешался и отвёл глаза.
Во второй половине дня он заглянул в комнату Эгона и, кланяясь ещё ниже, чем прежде, сказал:
— Осмелюсь просить господина доктора… Нам было бы приятно… Это, собственно, даже не моё желание…
— Говорите прямо, прошу вас!
— Моим дамам очень хотелось бы сохранить на память о первом постояльце этого сезона фотографию: господин доктор в кругу нашей семьи!
Эгон усмехнулся.
— Значит, сегодня налёта не будет?
— О чем вы, господин доктор?
— Карточка не будет готова раньше завтрашнего дня.
— Ну, конечно!
— И только завтра к вечеру вы сможете доставить её в полицию?
— Господин доктор!.. Господин доктор!..
Хозяин приткнулся головою к притолоке и заплакал. Его спина согнулась под пиджаком, непомерно широким, лоснящимся от многих лет службы. Эгон протянул ему стакан воды.
— Все идёт своим порядком!
Хозяин громко глотал воду.
— Ах, господин доктор, господин доктор! Смотреть в глаза хорошему гостю и знать, что сам, своими руками делаешь так, чтобы он больше никогда к тебе не приехал… Вы думаете, так легко самому вить верёвку, на которой тебя повесят? Разве я не понимаю, что в конце концов немцы перестанут ездить на курорты! Когда постоялец обнаруживает, что рылись в его чемодане, у него нет желания вторично заезжать в ту гостиницу.
— Вы лазили в мой стол? — сказал Эгон. — Вы видели мои расчёты?
— Но я ничего в них не понял!.. Я им сегодня так и сказал: алгебра, а я никогда её не любил… Мой отец и мой дед держали эту гостиницу. У нас была прекрасная репутация. И вот теперь я сам, вместе с женой и дочкой, разрушаю своё дело.
— Будьте честны с собой и со своими гостями. Это всё-таки надёжней — не запутаетесь.
— Простите, господин доктор… — хозяин подыскивал слова. — А как же с карточкой? Скоро зайдёт солнце…
Во время съёмки Эгон был весел и любезен с дамами.
Он тут же, в гостинице, купил плитку шоколада для фройлейн. Пообещал хозяйке приехать через месяц для продолжительного отдыха. Потом немного прошёлся по берегу. Возвращаясь, увидел хозяина за конторкой. Старик стоял в жилете, зелёном переднике и шапке с галуном — настоящий портье. Дёргая носом, чтобы удержать сползающее пенсне, он старательно скрипел пером.
Когда Эгон кончил работу, на деревенской кирхе пробило одиннадцать.
Итак, все готово! За эту пачку листов дорого дал бы генеральный штаб любой страны. Здесь был залог его будущего: цена свободы!
В окно тянуло влажной прохладой взморья. Эгон потушил лампу и сел на подоконник. Море было видно на большое расстояние. Где-то на горизонте то появлялся, то снова исчезал едва заметный огонёк. Судно шло из Любека.
Эгон и не заметил, как наступил «полицейский час». Из отеля вышло несколько подвыпивших рыбаков. Громко переговариваясь, они исчезли в стороне деревни. Хозяйка захлопнула дверь гостиницы. Но через несколько минут дверь снова отворилась. Вышел хозяин. Он катил перед собою велосипед. Подойдя к скамейке, он неловко, с кряхтением, взлез на машину, оттолкнулся ногой и покатил к деревне. Его силуэт быстро растаял в темноте.
Утром Эгон снова ушёл к морю. На этот раз он сунул в карман все листки своих расчётов: до самой Чехословакии их не увидит ни одна душа, даже Штризе и Бельц! Теперь он знает себе цену. Мечта стала реальностью.
Когда он вернулся в гостиницу, сумерки выползали уже из углов комнаты, но Эгон не зажёг огня. Он лёг в постель и заложил руки за голову. Хотелось лежать и ни о чём не думать. Может быть, простых и ясных дней в его жизни будет не так уж много.
Шум мотора заставил его очнуться. Одним прыжком он очутился у окна: возле гостиницы остановился автомобиль. Слабого света, падающего сквозь стекла двери, Эгону было достаточно, чтобы сразу распознать хорошо знакомые фигуры Бельца и Штризе, вылезающих из машины.
Так вот оно что! Его хотят взять врасплох! Эгон не помнил, чтобы когда-нибудь прежде в нём поднималось такое жгучее чувство протеста. Оно захлестнуло его сознание, как внезапный пожар. После стольких размышлений, потраченных в течение целых лет на поиски оправдания тому дурному, что он сам видел в своей работе на нацистское государство; после стольких терзаний, казавшихся ему глубокими и тонкими, он вдруг в одно мгновение понял, что всё это пустяки, выдуманные им, чтобы порисоваться перед самим собою, пустяки, явившиеся результатом дурной привычки философствовать там, где все было ясно без всякой философии. Кратких мгновений сейчас оказалось вдруг достаточно, чтобы увидеть себя в роли убийцы. Да, убийцы, пытающегося найти своему преступлению оправдание в том, что он совершает его таким утончённым, таким высоконаучным способом, что имеет возможность не видеть жертв, даже точно не знать, когда они умирают, сколько их умирает, кто они! В качестве интеллектуально одарённого убийцы он мог совершенно отвлечённо, с высоконаучной точки зрения интересоваться действительностью пущенных им в ход орудий смерти. И самое главное, что внезапно предстало перед ним, как насмешка над всей философской жвачкой, которую он разводил вокруг этого дела, было желание не знать, что, совершаемые им преступления направлены против него самого, против таких, как он сам, против всего разумного и честного, что преграждает путь царству тьмы, сопутствующему нацистам. Эта мысль не раз и прежде приходила ему в голову, но неизменно отвергалась из-за туманных соображений о его личной надпартийности, о том, что он выше происходящего вокруг. Но сейчас эта мысль предстала ему в таком обнажённом безобразии, что он ощутил её почти вещественно. Он протянул руки в страстном желании схватить и уничтожить её навсегда. Он со стоном отвернулся от окна, и через мгновение пачка листов с его расчётами была в камине. Эгон сорвал с лампы горелку, выплеснул керосин на скомканные листки. Спичка… Огонь…
За те секунды, что пламя охватило бумагу, перед Эгоном промчалось всё, что было на ней написано. Он почувствовал, что лоб его покрыт испариной. Нечеловеческих усилий стоило отчётливо вспомнить каждую цифру расчёта, пока пылали листки. Но теперь уж он не забудет их никогда! И никто не сможет прочесть их.
Керосиновый чад ещё висел в воздухе, когда в номер постучали. Эгон повернул ключ. С порога улыбались Штризе и Бельц.
Эгон, нахмурившись, надел шляпу.
Как только Эгон переступил порог своего дома в Любеке, экономка прошипела:
— Вас ждёт дама.
«Эльза», — пронеслось у него в голове. Чтобы успокоиться и принять верное решение, он с нарочитой медлительностью снял пальто. При этом на глаза ему попалась лежащая на подзеркальнике открытка. Он жадно схватил её… Лемке писал: «Все отлично. Она ни в чём не виновата…» Эгон отбросил открытку и бегом устремился в гостиную. Все в нём радостно пело: «Эльза, Эльза!»
Однако вместо Эльзы навстречу ему поднялась со стула маленькая фигурка старушки. Эгон с трудом узнал под вуалью фрау Германн.
— Эльзхен просит вас приехать к ней по очень важному делу, — проговорила фрау Германн, опустив глаза. — Эльзхен давно не встаёт с постели, — едва слышно добавила старушка.
Она посмотрела на него, и Эгону стало стыдно: может быть, она считает его простым ловеласом, разбившим жизнь её дочери?
Губы фрау Германн зашевелились, но Эгон ничего не мог разобрать. Он должен был нагнуться к её лицу, чтобы услышать:
— Нужно ехать теперь же, немедленно! — И старушка заплакала.
Увидев Эльзу, он испугался. Глаза — вот всё, что он видел на её лице. В них было столько страха, что он готов был поверить всему, что она скажет.
Эльза не плакала и ни в чём его не упрекала. То, что она говорила, было просто и ясно. Эльза была беременна. Прежде ей и в голову не приходило ничего дурного, но когда она узнала, какие надежды возлагает на её беременность гестапо, то прямо от Шлюзинга она поехала к акушерке. Аборт был сделан неудачно. Эльза заболела. Здесь она не могла даже лечиться об этом немедленно узнал бы Шлюзинг. Эльза просила Эгона помочь ей выбраться из Любека, — куда-нибудь, всё равно куда, лишь бы подальше от Шлюзинга.
И ещё одно: мама ничего не должна знать.
— Зачем же ты это сделала? — с трудом проговорил Эгон.
— Чтобы они не могли больше шантажировать ни меня, ни тебя. Не думай больше ни о чём, только помоги мне уехать. Я сама виновата во всем. Одна я…
Он думал, что она сейчас заплачет, но глаза её оставались сухими. Они стали ещё глубже, ещё синее, — как кусочки голубого льда.
На следующий день рано утром Эгон позвонил Штризе.
— Фройлейн Эльза Германн едет с нами в Чехословакию. Пусть выправят ей паспорт.
— Вы же сами велели вычеркнуть её из списков! — сказал удивлённый Штризе.
— Слушайте то, что вам говорят! — крикнул Эгон. Он ещё никогда не говорил со своим помощником таким тоном. — Её заграничный паспорт передадите мне. Она будет нас ждать в Берлине.
Когда Штризе передал об этом разговоре Шлюзингу, тот едва не подпрыгнул от радости:
— О, молодец, молодец девчонка!
20
В доме Винера, «ныне коммерции советника фон Винера», царило оживление. Давно уже хозяина дома не видели в таком хорошем настроении. Пожалуй, с тех самых пор, как ему удалось благодаря помощи Опеля спасти свою фирму от посягательства англичанина Грили. Но никто не догадывался об истинной причине этого прекрасного настроения Винера, — Шверер взял с него слово, что он не проговорится о выданной ему политической тайне: со дня на день, может быть завтра или послезавтра, в Берлине произойдут большие еврейские погромы.
Винер решил вложить все свободные деньги в то ценное, что можно купить у евреев. Не может быть, чтобы они не пронюхали о предстоящем бедствии. У них не было основания не верить слухам. Можно было с уверенностью сказать, что они пожелают обратить в наличные деньги всё, что может гореть, ломаться, все, чего нельзя положить в банковский сейф. А уж Винер знает, что покупать… Недаром он слывёт одним из виднейших любителей живописи. Его испанцами не побрезговал бы сам герцог Альба! Неплох был и французский уголок.
Будь то испанец, француз или фламандец, старый или новый, — трубка длиною в метр — и солидная сумма устойчивой валюты в кармане!
Оставалось только использовать дни до отъезда в Чехословакию, чтобы пополнить коллекцию. Момент был удачным. У ван Димена, говорят, появились полотна, каких торговцы картинами не показывали уже много лет.
Винер пометил в книжечке, что необходимо посетить галлерею Хальберштока. Не забыть бы заехать и в аукционный зал Лепке. Там тоже стало появляться кое-что заслуживающее внимания. Вообще жизнь стала занятной: одни спешили обратить свои картины в деньги, а он, Винер, готов менять их на картины.
— Спроси мать, не хочет ли она поехать со мной в галлерею? — сказал он Асте, сидевшей напротив него за утренним завтраком.
Аста поднялась, лениво потягиваясь:
— Опять принять участие в какой-нибудь комбинации?
— Аста! Откуда это?
— Общество чистокровных наци дурно влияет на мои манеры, но зато не может испортить политической репутации.
— Ты ходишь над пропастью, детка!
— Падение в пропасть мне не грозит. Я брожу по её дну.
— Аста! — закричал Винер.
— Так обстоит дело, папа. — Аста пожала плечами и не спеша закурила.
— Труда! Ты слышишь, что она говорит? — Винер выбежал из комнаты. — Что она говорит!..
Он вернулся в столовую, сопровождаемый испуганной фрау Гертрудой.
— Аста, Аста!.. Да куда же ты девалась?
— Фройлейн Аста пошла к себе и просила её не беспокоить, — сказала горничная.
— Это сумасшедший дом! — воскликнул Винер.
Он пронёсся мимо горничной, выхватил у лакея шляпу и трость и уехал.
По мере того как машина катилась по освещённым солнцем улицам, спокойствие возвращалось к Винеру. Аста распустилась, но в Чехии он ей покажет!..
С приближением к Курфюрстендамм Винеру бросилось в глаза оживление на улицах. Люди штурмовали киоски газетчиков и тут же нетерпеливо разворачивали листы полуденных выпусков.
Винер приказал шофёру купить газету.
С первых страниц на него глянули ошеломляющие заголовки. В Мюнхене погромы. Банды штурмовиков разгромили еврейские магазины. За магазинами пришла очередь квартир. Власти издали приказ: всем евреям в недельный срок покинуть Баварию.