Он знал каждую чёрточку в лице человека, который сейчас отворит дверь и молча пропустит его мимо себя. Он знал, в какой позе будет сидеть Кроне; знал жест, которым тот подвинет ему сигары. В этом жесте уже не будет любезности, с какою Кроне предложил ему первую сигару четыре года тому назад. Да, с тех пор Кроне порядочно изменился. Один только раз он был так же обворожителен, как на первом свидании: при встрече после своего выздоровления.
Гаусс лежал, не включая свет. В тишине было слышно, как поскрипывала кожа дивана под его большим телом. Погруженный в темноту кабинет казался огромным. Отсвет уличного фонаря вырвал одно единственное красное пятно на тёмном холсте портрета. Определить его форму было невозможно. Но генерал хорошо знал: это был воротник военного сюртука. Он отчётливо представлял себе и черты лица над этим воротником. Ленбах изобразил это лицо именно таким, каким запечатлела его память Гаусса. Живым Гаусс видел этого человека всего несколько раз. Гаусс был тогда слишком молод и незначителен, чтобы иметь частые встречи с генерал-фельдмаршалом графом Мольтке. Тому не было дела до молодого офицера, только что поступившего в академию. Если бы старик знал, что этот офицер сидит теперь в главном штабе, он, может быть, глядел бы на него со стены не так сурово!
Гаусс угадывал в темноте холодный взгляд старческих глаз; сердитая складка лежала вокруг тонких выбритых губ; прядь лёгкой, как пух, седины колыхалась между ухом и краем лакированной каски.
Генерал услышал дребезжащий голос Мольтке:
— Затруднения надо преодолеть. Главенство армии должно быть сохранено.
— Боюсь, что я не родился с талантом организатора, ваше высокопревосходительство, — скромно ответил Гаусс.
Мохнатые брови Мольтке сердито задвигались.
— Талант — это работа. Извольте работать. Вы полагаете, что я победил в семьдесят первом году так, между делом? Нет-с, молодой человек, я полвека работал для этой победы. Один из ваших товарищей, полковник Шлиффен, сказал верно: «Славе предшествуют труд и пот».
Мысль Гаусса вдруг раздвоилась, и в то время как одна её половина продолжала следить за словами Мольтке, другая поспешно рылась в памяти: «Кто-то ещё говорил о славе нечто подобное. Кто же?.. Кто-то из французов: „Слава — это непрерывное усилие“.
— Бывает, что ни одно из положений стратегии неприменимо, — робко заметил Гаусс.
Мольтке медленно обернулся куда-то в темноту:
— Послушайте, молодой человек. Скажите этому капитану, что всякий желающий достигнуть решающей победы, должен стать над законами стратегии и морали. Нужно решать: какие из этих условностей можно нарушить, чтобы обмануть противника, и какие должно использовать, чтобы связать его свободу.
Голос Шлиффена ответил из темноты:
— Позвольте мне повторить слова вашего высокопревосходительства: «Стратегия представляет собою умение находить выход из любого положения». Вот и все… Извольте проснуться!
Гаусс почувствовал лёгкое прикосновение к плечу.
— Извольте проснуться!
— Да, да… — Генерал быстро сел и опустил ноги с дивана. Ноги в красных шерстяных носках беспомощно шарили вдоль дивана.
Денщик нагнулся и придвинул туфли.
— Телефон, экселенц.
Генерал, шаркая, подошёл к столу.
— Август?.. Да, да… Отлично… Через четверть часа?.. Жду, жду.
Он потянулся: «Я, кажется, умудрился видеть сон?» Он силился представить виденное и не мог. Но взглянув на портреты Мольтке и Шлиффена, вспомнил все.
Он вышел в зал и повернул выключатель. Со стен на него смотрело несколько поколений руководителей армии. Гаусс мог напамять восстановить каждую деталь старых полотен.
Зейдлиц, Дерфлингер… Дальше Шарнгорст, Гнейзенау… Вот снова победитель при Кенигреце и Седане, по сторонам от него — старый разбойник Бисмарк и Вильгельм I, приведённый им к воротам Вены и во дворец французских королей. Генерал не любил этого портрета. А вот и младшие: Фалькенгайн, Макензен. Эти ловкачи ускользнули от необходимости расхлёбывать заваренную ими кашу. Нагадили всему свету, а расплачиваться «молодым людям» вроде Гаусса!
«Славе предшествуют труд и пот!» Гаусс усмехнулся: «Наивные времена! В наши дни славе сопутствует риск получить пулю в затылок…»
Генерал сердито выключил свет. Полководцы послушно исчезли. Сразу хоп — и нет никого. Направо кругом! Если бы его так же слушались в жизни! Но жизнь — не то. Вот она течёт там, за окнами, — тёмная и не всегда понятная.
Даже его родная Маргаретенштрассе казалась таинственной в этой мокрой черноте. А ведь здесь прошла почти вся жизнь Гаусса. Он помнил ещё те времена, когда улицу перегораживала большая вилла с парком, там, где теперь проходит Викториаштрассе. Это были милые, тихие времена. Он приезжал домой кадетом, потом юнкером и молодым офицером. Большая квартира, всегда немного пахнувшая скипидаром и воском и ещё чем-то таким же старомодным. Холодные камины; скользкий паркет; тусклый свет даже в солнечные дни. Отец не считал нужным прорубать широкие окна, ломать стены и лестницы, как делали другие. По его мнению, дом и так не был худшим на этой старой улице.
Но вот снесли дом в конце Маргаретенштрассе, и она сделалась сквозной. Старые дома стали ломать один за другим. На их месте вырастали новые. Архитекторы изощрялись в их украшении. Церковь святого Матфея перестала быть гордостью квартала. В новые дома приходили чужие, непонятные люди. Это не были крупные чиновники или помещики, приезжавшие на зиму из своих имений, чтобы побывать при дворе. Промышленники средней руки и коммерсанты явились, как равные. Среди них многие разбогатели во время мировой войны. Только в ту часть улицы, что прилегает к Маттеикирхштрассе, шиберы не решались некоторое время совать нос. Но вот и на скрещении этих улиц появились новые люди. Великолепная вилла Ульштейна стала резиденцией Рема. Он облюбовал этот дом, похожий на старинный французский замок, под штаб-квартиру своей коричневой шайки. Наступили шумные времена. День и ночь сновали автомобили. Ярко горели фонари, освещая подъезд и сад с бронзой Функа и Шиллинга. О том, что творилось в роскошных залах и глубоких подвалах виллы, осторожно шептался Берлин…
Преломляя свет далёких, ещё не видимых Гауссу автомобильных фар, дождевые капли крупными светящимися бусинками скатывались по чёрному стеклу. Одна за другою, поодиночке и целыми рядами, появлялись они из-за рамы. «Словно солдаты в ночной атаке, выталкиваемые из своих окопов и бесследно исчезающие в траншеях врага», — пришло в голову Гауссу.
У дома остановилась машина. Из-за руля вылез коренастый человек. В подъезде вспыхнул свет. Генерал узнал брата Августа.
Тот вошёл, немного прихрамывая.
— До сих пор не могу привыкнуть к твоему штатскому костюму, — сказал генерал, заботливо усаживая гостя.
— Прежде всего прикажи-ка дать чего-нибудь… — Август прищёлкнул пальцами и предупредил: — Только не твоей лечебной бурды!
— Прошлые привычки уживаются с твоим саном?
— Профессия священника — примирять непримиримое.
— Я хотел с тобою посоветоваться.
— В наше время священник не такой уж надёжный советчик, — насмешливо ответил Август. — Речь идёт о церкви?
— Нет, о войне. Теперь уже ясно: мы сможем начать войну.
В глазах священника загорелся весёлый огонёк.
— Ого!
— Да, наконец-то!
— Немцы оторвут вам голову…
Генерал отмахнулся обеими руками и, видимо, не на шутку рассердившись, крикнул:
— Не говори пустяков!
— Ты же сам хотел посоветоваться.
— Не думаю, чтобы такова была точка зрения церкви. Она всегда благословляла оружие тех, кто сражался за наше дело.
— Тут ты, конечно, не прав. Церковь во многих случаях благословляла оружие обеих сторон!
— Раньше ты не был циником, — с удивлением произнёс генерал.
— Это только трезвый взгляд на политику. — Август потянулся к бутылке. — Позволишь?
— Наливай сам, — скороговоркой бросил генерал и раздражённо продолжал: — Что даёт тебе основание думать, будто мы не сможем повести немцев на войну?
Август расхохотался:
— Ты же не дал мне договорить! Я хотел сказать, что немцы поддержат вас во всякой войне…
— Вот, вот!
— Кроме войны с коммунистами.
— А о какой другой цели стоит говорить?.. Именно потому, что эта цель является главной и определяющей все остальные, мы и обязаны относиться к достижению её с величайшей бережностью. Мы недаром едим свой довольно чёрствый хлеб, — с усмешкой сказал генерал. — Мы начнём с Австрии. Это будет сделано чисто и быстро: трик-трак!
— Ты воображаешь, будто никто не догадывается, как это будет выглядеть? Перебросками поездов вы создадите иллюзию движения миллионной армии, которой нет!
— Для проведения аншлюсса нам не нужны такие силы.
— Что вы будете делать, если не удастся взорвать Австрию изнутри?
— Воевать!
— Зачем ты говоришь это мне, Вернер?
— Потому, что это так.
— Я же не французский или английский дипломат, чтобы дать себя уверить, будто вы способны воевать хотя бы с Австрией!
— Ты не имеешь представления об истинном положении.
Август посмотрел на брата сквозь стекло рюмки.
— Напрасно ты так думаешь, Вернер. Мы знаем…
— Кто это «мы»?
— Люди… в чёрных пиджаках, заменяющих теперь сутаны.
— И что же, что вы там знаете такого?
— Все.
— Сильно сказано, Август. Время церкви прошло! Её акции стоят слишком низко.
— Ты заблуждаешься, Вернер. Просто удивительно, до чего вы все ограниченны!
— Ограниченны мы или нет — реальная сила у нас, — и, вытянув руку, генерал сжал кулак. Синие вены склеротика надулись под белой нездоровой кожей.
Август рассмеялся.
— Вот, вот! Вы сами не замечаете того, что кулак этот состарился. А другие замечают. В том числе и церковь!
— Битвы выигрываются пушками, а не кропилами!
— Кто же предлагает вам: «Откажитесь от огнемётов и идите на русских с распятием»?.. Но мы говорим: прежде чем пускать в ход огнемётчиков, используйте умных людей. В таком вот пиджаке можно даже прикинуться коммунистом, — Август пристально посмотрел в глаза брату: — Если вы этого не поймёте во-время, то будете биты.
— Ни одного из вас большевики не подпустят к себе и на пушечный выстрел.
Лицо Августа стало необыкновенно серьёзным.
— Нужно проникнуть к ним. Иначе… — Август выразительным жестом провёл себе по горлу.
— Э, нет! — протестующе воскликнул генерал. — Уж это-то преувеличено.
— Нужно, наконец, взглянуть правде в глаза, Вернер.
— В чем она, эта твоя правда?
— В том, что мы одряхлели.
— Меня-то ты рано хоронишь, себя — тем более.
— Я говорю о нашем сословии, может быть, даже больше, чем о сословии, — о тех, кто всегда управлял немецким народом, обо всех нас. Ваша, военных, беда в том, что у вас нет никого, кто мог бы трезво проанализировать современное положение до конца, во всей его сложности.
— Разве мы оба не признали, что конечная цель — подавить Россию — является общей для нас?
— Поэтому-то и хочется, чтобы вы были умней.
Август достал бумажник и из него листок папиросной бумаги. Осторожно развернул его и поднёс к глазам недоумевающего генерала.
— Что это?
Генерал взял листок. По мере того как он читал, лицо его мрачнело:
«…мы спрашиваем верующих: не имеем ли мы все общего врага — фюрера? Нет ли у всех немцев одного великого долга — схватить за руки национал-социалистских поджигателей войны, чтобы спасти наш народ от страшной военной угрозы? Мы готовы всеми силами поддержать справедливую борьбу за права верующих, за свободу вашей веры. В деле обороны от грязных нападок Розенберга и Штрейхера мы на вашей стороне…»
Генерал поднял изумлённый взгляд на брата:
— Тут подписано: «Центральный комитет коммунистической партии Германии».
— Приятно видеть, что ты не разучился читать.
— Этого не может быть! — воскликнул Гаусс. — Никаких коммунистов в Германии больше нет! Это фальшивка.
— Фальшивка? Нет! — Август рассмеялся. — Это подлинно, как папская булла.
— Открытое письмо верующим Германии?.. Откуда ты это взял?
— Разве это не адресовано в первую очередь именно нам, служителям церкви?
— Я ничего не понимаю, Август. Ты, фон Гаусс, ты, офицер, наконец, просто священник — и с этою бумажкой в руках! Это не поддаётся моему пониманию: протягивать руку чорт знает кому…