Простившись с Алексеем и прекрасно понимая, что жизнь моя тоже вот-вот окончится, я многое вспомнила, находясь на больничной койке. Но случилось неожиданное событие. Однажды явился заместитель Ежова и объявил, что принято решение — меня увольняют из органов и предписывают немедленно покинуть Москву. Я поняла: отправляют в ссылку. Местом моего пребывания была выбрана старая усадьба князей Белозерских на берегу озера, где прошла моя юность. Я остолбенела: отчего такая милость? Как оказалось, так решил Сталин. Он услал меня подальше от Ежова, понимая, что тот не оставит меня в покое. Вождь ни на мгновение не верил в его вымысел о том, что я была заслана к красным деникинской разведкой. Ежов устраивал его как исполнитель, до поры до времени.
В усадьбе Белозерское, по приказанию Сталина, охранять меня должны были местные чекисты, без всякого участия Ежова и его приспешников — это было подчеркнуто особо. Начальник вологодского ГПУ получил на мой счет особые указания лично от вождя. И Ежову оставалось только лязгать зубами в бессильной злобе. Я прибыла на Белое озеро осенью, в октябре тридцать седьмого года. С того момента, как вместе с княгиней Алиной я проводила там лето в шестнадцатом году, прошло более двадцати лет. Дом был разрушен, разграблен, сад подожжен и выкорчеван. Когда я вступила на до боли в сердце знакомую аллею, ведущую к дому, передо мной предстал потрескавшийся фасад, зияющий дырами окон, отбитые колонны на парадном крыльце, вздыбленные, вывороченные наружу камни лестницы. Все поросло мхом, покрылось плесенью. О, Господи! Зачем?… Теперь я понимала утонченную издевку, скрытую в сталинском приказе. Меня отправили сюда, чтобы я каждый день видела, что сотворили с моим прошлым, а значит, то же самое может произойти и со мной. Я не могла идти, опустилась на колени и, согнувшись, содрогалась от рыданий.
— Матушка, Екатерина Алексеевна, вы ли это, никак живехонька? — вдруг надо мной послышался необыкновенно знакомый голос. Голос, от звучания которого у меня замерло сердце. Я подумала, слух сыграл со мной злую шутку. Я отняла руки от лица, открыла глаза. Да, так и есть, мне не почудилось. Передо мной стоял старый денщик Григория, которого я потеряла при отступлении деникинцев еще в 1919 году.
— А мы-то со старухой думали, что вы погибли тогда, вот уж жалились по вас, все глаза выплакали! — Он помог мне подняться. Я видела, что годы оставили неизгладимый след на его челе. Два кривых шрама от удара шашки искривили щеку, волосы поредели и сделались белыми как лунь, глаза выцвели и запали, все лицо испещрили морщины, спина сгорбилась.
— Вы вернулись сюда? — только и смогла выговорить я, язык едва слушался меня.
— А куды ж нам еще податься? — ответил он, улыбнувшись беззубым ртом, — тута и живем. Как Григорий Александрович померли, кому мы нужны? Особливо там, за границами-то. Вернулись. А вы, Екатерина Алексеевна, отчего не приезжали раньше, коли ж тоже тута были?
Отчего не приезжала? Я пожала плечами. Конечно, если бы я знала, что Кузьма и Анна живут в усадьбе, я бы летела сюда на крыльях. Но я не знала и боялась увидеть то, что увидела теперь. Но теперь — никуда не денешься.
Молча обняв старика, я вошла с ним в дом, который ждал меня двадцать лет. Постепенно мы начали обживать его, по моему требованию местные гэпэушники вставили во всем доме стекла, отремонтировали полы, побелили потолки и даже кое-что отыскали на своих складах из прежней княжеской обстановки и утвари. Подумав сперва, что меня желали таким образом наказать, я вскоре уже была благодарна Иосифу Виссарионовичу, что он избрал местом ссылки для меня Белозерское. Видимо, понимая, как мне будет одиноко во враждебной Москве да и в любом другом месте, куда Ежов легко мог дотянуться, чтобы сделать мое существование невыносимым, Сталин направил меня туда, где ждали люди, искренне меня любившие. В дом, с которым у меня были связаны только самые светлые, добрые воспоминания. Кто бы мог подумать, что именно в Белозерском, где, казалось бы, я была защищена как нигде, случится трагедия, одна из самых страшных в моей жизни, хотя их и прежде было немало.
Однажды в усадьбу нагрянула подвыпившая команда чекистов, проводивших расстрелы кулаков в соседних деревнях. Все они были изрядно навеселе, и так как уже опускался вечер, требовали постой. Я отказала им и тем самым вызвала гнев главного среди них, поскольку он привык, что все и вся в округе подчиняются ему беспрекословно. Не удосужившись спросить ни имени моего, ни рода занятий, он, видимо, по внешности определил во мне «контру» и, схватив за рукав, стащил с крыльца в сад. Крикнул помощника из сослуживцев, и как я ни сопротивлялась, вдвоем раздели меня донага и привязали к дереву. Старик Кузьма пытался защитить меня, но его свалили ударом приклада по голове, а жену его заперли в чулане. Больше в доме никого не было. На потеху всем сослуживцам старшой снял портки и принялся меня насиловать. Потом позволил сделать то же самое всем остальным. Когда я уже была едва жива, они собрались ехать дальше, но, не желая оставлять меня в живых, напоследок выпустили в меня восемь пуль и думали, конечно, что убили.
Всю ночь я пролежала на мокрой, холодной земле, не в силах пошевелиться. Конечно, я бы умерла, так как потеряла много крови, но рано утром в усадьбу приехал мой куратор из Вологды, с ним несколько гэпэушников. Они были потрясены тем, что увидели. Меня немедленно отвезли в город в больницу, туда же отправили и деда, по счастью, он тоже остался жив. Обо всем немедленно доложили в Москву. Поскольку «хозяин» лично распорядился направить меня в Белозерское, то время от времени он спрашивал обо мне через своего секретаря Поскребышева. Так получилось, что заместитель Ежова получил сообщение из Вологды как раз в тот момент, когда разговаривал со всесильным посланцем «хозяина» и не смог скрыть случившееся. Было приказано немедленно начать следствие и найти виновных во что бы то ни стало. Их нашли и расстреляли, всех, до единого. Но со мной дело было худо. Вологодские врачи сделали все, что могли, они удалили из моего тела семь пуль, но одна застряла в нижней задней части черепа и причиняла мне адскую боль. Извлечь ее не удалось, более того — в результате не очень квалифицированного хирургического вмешательства пуля как бы провалилась, войдя во внутренние ткани. Достать ее оттуда могли только московские светила. Но на то, чтобы доставить меня в столичную клинику, требовалось разрешение «хозяина». А это значит, ему надо было сообщить также о том, что операция была проведена неудачно и положение в результате ее только усугубилось. Это вполне могло означать конец карьеры для главного врача больницы и даже его арест. И не только для него одного. Неприятные последствия могли обрушиться и на местные власти. Потому вологодские чиновники от медицины долго тянули время. Они скрывали от Москвы мое состояние, отписываясь, что оно улучшается, а положение тем временем становилось критическим.
Неизвестно, чем бы закончилась для меня эта волокита, но осенью 1938 года Ежов был снят со всех постов и расстрелян. Его место занял Лаврентий Берия, который и вспомнил обо мне. Взяв информацию, накопившуюся у Поскребышева, он изучил ее и, узнав, что я до сих пор нахожусь в вологодской клинике, послал офицера, чтобы разобраться. Вот тут и выяснилось, что до смерти мне, не образно, а прямо говоря, осталось два дня. По приказанию Берии за мной выслали самолет и перевезли в Москву. Вокруг меня собрались лучшие доктора, но все они только разводили руками — поздно, ничего сделать нельзя. Наконец стало ясно, что больше медлить нельзя — надо обо всем доложить Сталину. Тот лично беседовал с врачами, но их вердикт не оставлял никакой надежды — спасти нельзя. Конец.
Опять конец. Который уже раз в моей жизни он наступал. Все его ожидали, в том числе и я, а он все медлил. Смерть совершенно неожиданно помиловала меня, отступив, не по приказу вождя, не по ходатайству Берии, не усилиями врачей, просто так, сама по себе. Омертвение тканей вдруг прекратилось, мозг словно переработал попавший в него инородный предмет, смирился с его существованием и продолжил привычную свою деятельность. Боль прошла, ко мне вернулось ясное сознание, я даже смогла вставать с постели. Вскоре меня выписали из клиники и привезли в нагну с Алексеем квартиру на улице Горького, которая сохранилась за мной и пока пустовала.
При мне постоянно находились дежурный доктор и медсестра, почти ежедневно меня навещали Берия и Поскребышев. О состоянии докладывалось лично Сталину. Раз в месяц собирался консилиум из самых значительных светил в области медицины, которые осматривали меня и решали, что делать дальше. Берия очень рассчитывал на то, что я вернусь в НКВД. От Ежова ему досталось печальное наследство, особенно в том, что касалось нашей агентуры за границей. Фактически вся сеть, созданная с таким трудом до и после проведения операции «Трест» при участии Дзержинского, была разгромлена. Сотни агентов, внедренных с колоссальным трудом, отозваны и казнены без суда и следствия. А ситуация в Европе в свете растущих амбиций Гитлера становилась все более угрожающей. Германия уже присоединила к себе Австрию, после мюнхенского конгресса пала Чехословакия, став протекторатом. Фюрер собирал войска для решительного броска через Ла-Манш на Англию. Политика сдерживания агрессора, проводимая правительством Чемберлена, полностью провалилась, премьером в Лондоне стал Уинстон Черчилль, активно желавший сколотить коалицию, которая смогла бы оказать сопротивление нацистскому режиму. И в такой напряженной обстановке мы фактически остались без агентуры. Всучив нам досье Тухачевского, германская разведка убила двух зайцев, она не только обезглавила Красную армию, потерявшую в результате чисток до половины своего командного состава, но и вырвала зубы у разведчиков, дав Ежову «карт бланш» в его совершенно безумных действиях.
— Катерина, — говорил мне на грузинский манер, чуть-чуть нараспев Лаврентий, присев рядом с моей постелью, — Скоблина, конечно, не вернешь, но кто-то же остался, кто работал с ним. Нам надо внедрить в Берлине верного человека, такого, который давно бы уже жил на Западе, мы не можем посылать отсюда, это верный провал. Не может быть, чтобы от Скоблина не осталось ни одной ниточки. Катерина, вспомни. Вот посмотри, я принес тебе материалы, — он пододвинул мне папку. Но мое выздоровление шло очень медленно. Любое напряжение вызывало немедленный приступ, я с трудом говорила, и, тяжело вздохнув, Лаврентий уходил, с грустью понимая, что все ему придется делать самому.
— Нам надо, — как-то сказала я ему, — не только снова влезать в Берлин и в Прагу, нам следует готовить тайные базы на своей территории, на случай, если они окажутся захвачены.
— Захвачены? — переспросил он в явном смущении, но без удивления. И я поняла, что он сам, а значит, и Сталин давно уже думают об этом.
Мы использовали множество верных людей, которые с началом войны ушли в подполье и возглавили партизанскую войну на оккупированных землях. Возглавил эту работу, — Катерина Алексеевна задумалась, вспоминая. Потом обратилась к Лизе, сидевшей, затаив дыхание, в уголке и со вниманием слушающей захватывающий монолог Белозерской. — Так вот, курировал эту работу с партизанским движением, — продолжила рассказ Белозерская, — знакомый тебе Николай Петрович Симаков, помощник Петровского, преданный мне и Алексею человек. Именно он в ноябре 1941 года рассказал мне, что тебя, Лиза, совершенно необоснованно обвиняют в малодушии и предательстве. Хотя к тому времени я вынуждена была покинуть службу в НКВД из-за здоровья, которое подводило меня часто, я использовала свое влияние на Лаврентия, чтобы делу не дали дальнейший ход. Ведь мне хорошо были известны все подробности операции, и я доверяла Симакову.
Гораздо хуже обстояло дело с агентурой, которую с большим трудом мы формировали, начиная еще с Дзержинского вокруг Скоблина и его группы. Вернувшись в начале сорокового года на Лубянку, я узнала, что, испугавшись ежовских репрессий, к англичанам и французам сбежали многие нелегалы, внедренные нами в западных странах. В частности, Вальтер Кривицкий, на которого я рассчитывала сделать ставку. Осенью тридцать седьмого года, после ареста Кондратьева и Петровского, Кривицкий, соратник, даже друг Феликса Дзержинского, его личный помощник и доверенное лицо, не стал дожидаться, когда расправятся с ним, и попросил политического убежища во Франции, а потом в США. Чтобы заслужить доверие англичан, он выдал им более ста имен советских разведчиков за рубежом, большинство из которых работали на Скоблина. Я не говорю о тех, кто был отозван, расстрелян или томился в лагерях. Их также считали не на десятки, хотя разведчики — продукт штучный и эксклюзивный. Надо ли говорить, что это была катастрофа.
Все приходилось начинать с чистого листа, но положение в Европе изменилось — и не в нашу пользу. Германские и английские спецслужбы опутали европейские страны паутиной своих осведомителей, они все держали под контролем. Постепенно, пока не явно, но ощутимо, разворачивалась ползучая война, которая на невидимом фронте ощущалась со всей трагической напряженностью. Мы терпели одно поражение за другим и теряли последних верных людей.
Пакт Молотова — Риббентропа на некоторое время положил конец этому губительному процессу и дал нам возможность перевести дух. Для воссоздания новой сети заходить пришлось издалека, аж из Австралии, где, по счастью, резидентура НКВД осталась нетронутой. До Южного полушария Ежов не успел дотянуться ручищами в «ежовых рукавицах», удушающими гидру предательства, как о нем шутил наш карикатурист Боря Ефимов.
Но все это происходило уже без меня. Полгода, которые я проработала на прежней должности в НКВД после того, как врачи сочли мое состояние достаточно стабильным, показали, что на самом деле я больше не гожусь для столь напряженной деятельности, требовавшей постоянных командировок за границу. Едва ли не каждые две недели я снова попадала на больничную койку без особых гарантий на выживание. Лаврентий молчал, с терпением относясь к моей болезни, и очень надеялся, что улучшение станет более продолжительным, но я понимала сама — надо уходить, так работать нельзя. И подала рапорт. Сначала его отвергли, но после очередного врачебного консилиума удовлетворили. Надежды таяли, даже самые лучшие доктора не могли прогнозировать, проживу ли я следующий год, так как процесс, проходивший в моем мозге, приводил их в замешательство. Они не находили объяснений. И, пока не поздно, советовали облегчить нагрузку — и физическую, и умственную.
Я отошла от дел и снова уехала в Белозерское. Как мне казалось, если не навсегда, то очень надолго. Мне пришлось вернуться 22 июня 1941 года. По личному указанию Сталина меня назначили в политуправление, на ППР — партполитработу.
В невероятно напряженные месяцы начала войны руководству страны пришлось во многом пересмотреть свои прежние убеждения. Стали очевидны трагические плоды деятельности «конной коалиции», надеявшейся на могущество Красной армии, сжимающей штык «мозолистой рукой» у самого горла мировой буржуазии. С неумолимой очевидностью проступила правота Тухачевского, предупреждавшего о плачевных последствиях подчинения интересов обороны страны политическим разногласиям и сварам. Теперь бы вернуть всех, кого расстреляли в тридцать седьмом, командных кадров катастрофически не хватало. Оставалось только освобождать заключенных из лагерей. Это и начали делать с похвальной оперативностью. Еще бы — враг катился по стране, практически не встречая достойного сопротивления. В считанные дни немцы оказались в самом сердце Советской державы — у Киева и Смоленска.
Многие утратили присутствие духа, сохранять дисциплину становилось все труднее, появились паника, страх, в плен сдавались не то что ротами или батальонами — дивизиями. Настроение надо было переломить, не жалея усилий, и в те полные трагического напряжения дни оказалось, что моя новая работа ничуть не менее важна, чем прежняя.
Во-первых, мы сразу же взялись за воплощение плана, созданного еще в тридцать девятом, и активировали базы на территории Белоруссии, Украины и Прибалтики, которые оказались под гитлеровцами. Всем партийцам, от высших чиновников до простых членов, было приказано оставаться на местах и, установив связь с центром, начинать подрывную деятельность. Так сформировался отряд, в котором ты, Лиза, оказалась в августе сорок первого под Таллинном. Симаков трудился неустанно, и вскоре у нас появились первые успехи, которые мы сразу же стали пропагандировать, чтобы поднять дух как можно большего числа людей.