Из людей, с которыми я успел познакомиться в местечке, мы выбрали двух — Петра Шаройку, бывшего курсанта Лепельского минометного училища, о котором я уже вспоминал, и главврача районной больницы.
Отец и мачеха Петра жили в деревне, что чуть ли не вплотную примыкала к Шумилину. И вот после того, когда училище перестало существовать, парень приплелся домой, в отцовскую избу, стоявшую в конце деревни, недалеко от зеленой гребли, за которой поднимался лес. Чтобы легализоваться, устроился на работу на Шумилинскую биржу труда, где стал ведать мобилизацией подвод. Молодость била в нем ключом, и, несмотря ни на что, он оставался ясноглазым и, как представляется сейчас, кудрявым.
— Этот сможет! — согласился Леонид, провожая глазами стройную фигуру парня, уходившего от нас после встречи. — Подъедет к комендатуре, выдавит стекло в окне, бросит подарочек… и поминай как звали! Тем более сейчас как раз гонят подводы на ремонт шоссе. А если что, прикроем…
Как ни удивительно, бывший офицер-минометчик понятия не имел о противотанковых гранатах. Пришлось в том же Тошнике проводить репетиции. Особенно поражало Петра то, что брошенная граната взрывалась мгновенно, как только касалась какого-либо предмета. Удивляло: как она, такая тяжелая, не давала осколков? Вся ее сила заключалась во взрывной волне, которая убивала людей, рвала металл.
Молодости сопутствует мужество. Но, возможно, никто и ничто — если только вдуматься — так не жалеет себя, как та же молодость. Когда Петр забывал бриться, над губами и на щеках у него еще белел, вихрился пушок. Он любил лес, небо, отца. Говоря о родине, умилялся, замолкал и откашливался.
Чтобы застраховать его от привычного с детства, которое может сделать человека сентиментальным, мы запретили ему в тот день ночевать дома и посоветовали переспать в гумне. Но он, скорее всего из гордости, не послушался нас. А возможно, захотел проститься с домом. И, разумеется, лежа в постели, долго ворочался, вздыхал, шарил под подушкой, где лежал у него пистолет. |
Отец же, как назавтра сообщили нам сельчане, замечал таинственные отлучки сына, изменения в его настроении. А увидев, как тот томится в постели, не сомкнул глаз и сам и, дождавшись, когда сын выбился из сил и уснул, вытащил из-под подушки пистолет, ахнул и разбудил жену. Через час старик уже шагал в казарму железнодорожной охраны, находившуюся на другом конце деревни, надеясь — покорностью, признанием спасет Петра. А еще через час, на заре, из местечка примчались гестаповцы, как называли обычно сотрудников СД и полиции безопасности. Они связали парня и, заставив старика запрячь лошадь в телегу, на которой Петр и собирался ехать выполнять приговор, швырнули прямо на голые доски, лицом вниз…
Чтобы немцы не успели разгадать, что нам нужно, и не приняли мер, мы на другой же день вызвали на явку главного врача Шумилинской больницы, военного эскулапа из окруженцев, попросив приехать вместе с женой, — пусть поездка выглядит и как визит к больному, и как прогулка.
Они прикатили к нам на один из казекавских хуторов. Он в прорезиненном плаще с башлыком, она, как настоящий грибник, с корзиной, ножом, в простеньком ситцевом платьице, в сером пыльнике и кокетливо завязанном кровелькой платке в крупный синий горошек. Ловко соскочив с телеги, врач привязал лошадь к пряслу, взял докторский саквояжик под руку и, улыбаясь жене, помог ей слезть с телеги. С застывшей усмешкой послал по грибы в недалекий березнячок, приказав быть на виду.
Не мешкая мы зашли в чистую половину избы, сели за стол. Без лишних слов выложили ему задание — любыми средствами уничтожить районную верхушку.
Он, наверное, ожидал всего, но только не этого, хотя остался спокойным и как смотрел в окно, так и продолжал смотреть. Сказалась профессиональная выдержка: врачу часто приходится решать, как вести себя — говорить правду, полуправду или лгать. Но я все-таки заметил: глаза его стали зыбкими, и он смотрел уже в окно не только чтобы следить за женой.
Полнясь еще вчерашним гневом, я наступил под столом на Ленину ногу и решительно положил ладонь на стол.
— Вы беспокоитесь за супругу? Тогда давайте мы возьмем ее с собой. А вы в местечке пустите слух, что она уехала к своим.
В какой-то неимоверно краткий миг глаза у него наполнились слезами.
— К своим? — простонал он. Меня передернуло.
— Чего это вы? Может быть, боитесь сжечь мосты за собой? Тогда скажите прямо.
— Нет-нет! Я даю вам слово…
Леня не поддержал меня, и операция, как оно скорее всего должно было произойти, сорвалась. Но мне вспомнилось все это вот почему. Глядя вслед отдалявшемуся эскулапу, который торопливо дергал вожжами, я почему-то совсем не думал о его жене, как вообще не думал, можно ли насильно сделать человека героем… Леня сделал правильно: непосильное задание — беда и для дела, и для человека, на чьи плечи взвалили такую ношу. Но разве можно — и это открылось мне, — чтобы каждый выбирал себе дело сам и по своим силам? Разве Родина не имеет права, особенно в тяжелую для себя минуту, послать на смерть каждого — иди и умри? Тем более при таких условиях — выполни или умри!
Не знаю, догадывался ли о моих мыслях и переживаниях Семен Михайлович Короткий. По-моему, да. Ибо после разговора со мной по его представлению я был включен в группу разведчиков-связных и назначен заместителем командира.
Минщина!
Она встретила нас холмистыми борами, грибным запахом (боровики, помнится, попадались до самого конца октября), запахом смолы-живицы. Встретила побуревшими полями, непривычно изрезанными, правда, не межами, а бороздами на узкие полоски, отчего было очень горько. Березовыми рощами и осиновыми перелесками, что наливались багрянцем. Встретила лесными, еще не осенними дорогами, колеи которых только в низинах наполняла вода, чистыми-чистыми лужами в мураве. Болотами и болотцами, в которых немного прибавилось тихой воды и которые с берегов заросли лозой, а дальше редкими карликовыми сосенками.
Большие, при гравийках и шоссе, деревни мы обходили — там были волостные управы. Туда наезжали за всякими продуктами и хлебом зондеркоманды. В некоторых же обосновывались гарнизоны, и переоборудованные в казармы школы были обсыпаны землею, опутаны колючей проволокой.
Колючая проволока перегораживала подходы и к мостам на шоссейных дорогах, где в самых неожиданных местах выросли дзоты и пулеметные гнезда.
Страхуясь от неожиданных нападений, немцы начали вырубать лес, подходивший к дорогам ближе, чем на сто метров. Сами ставили засады в карьерах, у когда-то заготовленных камней.
В бой нам вступать не рекомендовалось. Да и нельзя было подвергать опасности сельчан. И заходили мы только в небольшие лесные деревни. Но и тогда по-партизански — огородами. Разведывали, как и что нового происходит в окрестности, слушали жалобы, давали советы, проводили собрания. Видели, люди живут двойной жизнью: внешней — серой, в работе, в тревогах, и подспудной — с надеждой на завтрашний день. Слышали, за иконами прячут партизанские листовки. Замечали — бывшие колхозные строения чаще всего стоят целыми. Под навесами — ничего, как вымело.
С блиновцами мы простились на развилке лесных дорог: Блин с отрядом шел в Червенские леса, а мы к Палику — перекрестку многих тогдашних судеб.
Как нарочно, невдалеке серела открытая немецкая легковушка. Она с разбегу ударилась в сосну, и радиатор ее врезался в комель. За рулем, склонившись, сидел немец, мышастый мундир которого на спине как бы прострочили и он потемнел от крови. Рядом в исподнем валялись еще двое.
Я обнялся с Володей Левшиным, простился с командиром, который уже красовался в седле на мохноногой лошадке.
Вскоре всадниками стали и мы.
Это было рискованно — не везде проедешь, где пройдешь. Да и прибавлялось забот, шуму. Зато на лошадях можно было сберегать силы, быстрее передвигаться, расширялась возможность маневров.
Нашу группу возглавлял спокойный коренастый алтаец с бледным добрым лицом — Николай Сидякин. И невольное соревнование, которое возникло при поисках седел, не нарушало единства, что восстановилось между нами.
Однажды лошади просто спасли нас.
Партизаны сожгли мост на шоссе Лепель — Бегомль. Восстановив его, немцы усилили охрану шоссе и в ответ, чтобы отомстить, зачастили с засадами. Дорог много, но у таких групп, как наша, да и у местных партизан были любимые. И противник со временем узнал их.
В этот раз нам нужно было переехать вышеназванное шоссе.
Ночь выдалась густая, звездная. Лес и кучи камней с обеих сторон лесной дороги, которая пересекала шоссе и по которой мы ехали, чернели, будто нарисованные тушью. И вот тут, подчиняясь какой-то интуиции, Сидякин, вместо того чтобы послать вперед пару разведчиков и осторожно приблизиться к шоссе, подал команду:
— В галоп, море широкое!
Осенние ночи не только темные, они сторожкие. Фырканье, храп лошадей, топот их копыт, лязганье всего железного, что было у нас, обрушилось на шоссе, как вал. Высекая из булыжников мостовой искры, мы перелетели через нее, и, только когда ворвались в лес, захлебываясь, затарахтел пулемет и вразнобой затрещали выстрелы. Немцы, как потом дошло до нас, полагали, шоссе пересекает целый эскадрон.
Первых минских партизан мы встретили в деревне Кветча, стоявшей на берегу запущенного, убогого Сергучовского канала с его деревянными мостами-шлюзами.
В чисто вымытой избе, где пахло печеным хлебом, борщом, а на окнах зеленело алоэ, мы с Сидякиным представились командованию отряда «Железняк».
Организованный еще в сорок первом на нелегальном собрании коммунистов Бегомльщины, он в основном состоял из местных жителей. Командиром его был молодой, лет двадцати пяти, улыбчивый, весь в скрипучих ремнях лейтенант Роман Дьяков; комиссаром — бывший секретарь Бегомльского райкома партии Степан Манкович, умудренный опытом партийной работы; штаб же возглавлял подполковник Коваленко — интеллигентный, в военной форме, со знаками отличия на петлицах. Правда, форма у него была поношенная, вместо шпал обшитые кумачом палочки, но все равно от него веяло чем-то штабным, службистским, и, как кажется мне сейчас, на носу поблескивало пенсне.
Они по-разному встретили нас: Дьяков — дружественными объятиями, похлопыванием по спине, Манкович — сдержанно, немного просветлев лицом, только когда прочел наш отпечатанный на лоскутке материи мандат. Подполковник же вообще не дал проявиться своим чувствам и остался таким, каким был вначале, — серьезным, озабоченным.
Сели за стол, и Сидякин вынул из планшета газеты, письмо ЦК КП(б)Б.
За окнами шла почти мирная жизнь. Звякали ведрами женщины, проходили с резгинами сельчане, партизаны в штатском и в полувоенном, подпоясанные поверх пиджаков и ватников ремнями, на которых висели гранаты в кожаных чехлах. Далеко, над самым небосклоном, летал немецкий «костыль-разведчик». А мы говорили и говорили.
Вошел молодцеватый адъютант в немецкой форме. Козырнув, доложил Дьякову;
— Подрывники ждут вас, товарищ командир!
Дьяков отмахнулся рукой — сейчас, мол.
У меня кроме «ТТ» был еще «коровинский» пистолетик, который при необходимости можно носить под мышкой. Разговаривая, я механически вынул его из кармана и перебрасывал с ладони на ладонь, не замечая, с каким вниманием Дьяков следит за мной. Когда же на пороге появился адъютант, он не выдержал.
— Покажи, — заговорщицки подмигнул мне и, взяв пистолетик, взвел курок.
По чисто вымытому полу ползла сонная осенняя муха. Дьяков подмигнул опять, прицелился и выстрелил. На половице вместо мухи темнела дырка. Но через минуту из нее медленно выползла муха.
— Ха-ха-ха! — залился смехом Дьяков и пошел из избы. Плечи у него вздрагивали, и было видно, как он молод и сколько в нем энергии.
В Кветче мы решили не останавливаться. Предупредив — есть директива возвращать на прежние места дислокации партизан, самовольно направляющихся за линию фронта, пообещал наведаться за новостями и почтой, когда пойдем обратно, — направились на Палик и Старину, которые часто и не совсем добрым словом вспоминал в разговоре с нами Манкович.
В лесной деревне Пострежье мы оставили отдохнуть и подготовиться к дальнейшему походу своих ребят и втроем — Сидякин, проводник и я — двинулись дальше.
Миновав соснячок, попали в смешанный лес. Показалось, и осень здесь иная — пасмурная, сырая. Золота на деревьях мало, карминового цвета нет вовсе. Не покраснели даже осины. Невдалеке каркал ворон. И не каркал, а как-то сипел и хрипло по-собачьи тявкал.
А через несколько шагов под ногами уже хлюпало. Выбирая более сухие места, прыгая от куста к кусту, мы перешли одно болото, другое.
На длинной побурелой поляне, дальний край которой спускался также к болоту, между обколотых серых пней паслись коровы. Поставив ногу на пень, седой бородач-дед в меховой шапке, в длинной свитке, с винтовкой за плечами плел корзину.
— Наверно, отбивать у немцев эту скотину было легче, чем переправить сюда? — поддел его наш проводник.
— Давай топай, топай, — неохотно отозвался дедок, не отрываясь от работы.
Потом пошел опять лес — ольховый, поросший крапивой, малинником. Чаще стали встречаться сухостоины, и все чернее становилась земля. Когда она начала рыжеть, из кучи хвороста, кем-то набросанного здесь, мы выбрали палки и уже грязной лесной тропою, а где и по кладкам стали пробираться заболоченным лесом. Скользкие жерди под ногами качались, погружались в воду, — спасали только палки.
Сколько мы шли? Долго. Но когда, потные и усталые, почувствовали под ногами землю, нас внезапно окликнули.
Это была Старина — остров неподалеку от озера Палик с его топкими бескрайними болотами и заболоченным лесом.
Мы уже видели немало партизанских лагерей. Одни напоминали таборы, где вместо кибиток стояли шалаши из еловой коры. В других царил более строгий порядок— имелись даже кухни, столовые под навесами. Видели мы и выстроенные в ряд под зеленой сенью землянки, где можно было зимовать. Но такого!.. Землянки на Старине были с подрубом в несколько венцов, островерхие крыши старательно обложены дерном, окна аккуратно застеклены, тропинки посыпаны желтым песком.
Около землянки, к которой нас подвели, стоял сторожевой гриб, и часовой под ним, приветствуя нас, торжественно откинул на вытянутую руку приставленную к ноге винтовку.
Внутри оказалось просторно, светло, потолок обит парашютным шелком. У окна секретер и кровать, на которой, укрывшись по грудь одеялом, лежал дородный пожилой круглолицый мужчина с бородкой-клинышком и быстрыми умными глазами. Рядом на табуретках почтительно сидели, судя по знакам различия, батальонный комиссар с настороженными пучкастыми бровями и капитан, у которого на узком горбоносом лице застыло внимание.
— Старик, — представился хозяин землянки и сделал широкий жест рукой. — Прошу к нашему шалашу. С новостями, конечно?
Батальонный комиссар с капитаном встали, уступая нам место.
— Значит, усилить удары?! — прочитав письмо ЦК и передав его батальонному комиссару, важно покашлял Старик в кулак. — Интуиция, как видите, не подводит нас… Нужны мощные удары, а значит, и такие сильные соединения, как дивизии! — стукнул он кулаком о кулак. — Сейчас они должны стать главными боевыми единицами. Особенно там, где имеются кадры и условия.
«Старина… Старик… Дивизия…» — подумал я.
Сидякин с военными пошел в соседнюю землянку — познакомить с письмом начальника штаба. Меня же Старик (В. С. Пыжиков) попросил остаться, и мы через несколько минут медленно прохаживались с ним по живописной поляне, окаймленной трепетными березками. Над головой со свистом пролетела стая уток, через минуту послышался их возбужденный крик.
— Теперь будут летать и крякать, пока не замерзнет озеро, — недовольно сказал Старик.
Слушая его лаконичные, как бы округлые предложения, я удивлялся и его словам, и тому, что кое-где между березок замечал фигуры автоматчиков — они караулили своего командира. От кого? И вот диво! Все здесь было продумано, эффектно, а во мне рождались сомнения.
Зачем все это? Откуда скепсис, который чувствовал я в Кветче, когда разговор заходил о начинаниях Пыжикова-Старика? Что это? Его слабость? Чудачество? И все-таки хотелось верить этому пожилому, безусловно, умудренному жизнью человеку, который с маленькой группой добровольцев пришел сюда из-за линии фронта, сплотил вокруг себя ближайшие отряды и, вынашивая план организованной массовой борьбы, поставил перед ними задачу расти в более крупные соединения. Что же касается его слабостей, — если это только слабости, — у кого их нет?