Вы слышали, как это ему удалось? В центре города, на улице, холодным оружием!.. Прибежал запорошенный снегом, с побелевшими ушами. «Ух, холодюга! — смеется. — Пусть знают, что борьба продолжается. Так, так, только так!»
Я ночевала как раз у соседки. Чтобы было теплей, легли мы с ней на одну кровать. А его и это обрадовало: «Вот благодать!.. Пистолет зондерфюреру, оказывается, сам Гитлер подарил… Пустите погреться!» И, не обращая внимания на протесты, визг соседки, улегся между нами. А когда улегся, через минуту уснул сном праведника. Только на лице страшноватое упорство… Ну, а наутро опять за свое — шуточки, зарядка, обливание ледяной водой. Вечно так!
Мечтал подполье восстановить. Но какое-то время выводил людей из города. Организовал побег раненому при аресте Бате. Слышали о таком? Следователь СД положил его подлечиться в больницу… Каким-то образом без типографии, которая тоже была разгромлена, выпустил листовку: жив, дескать! Ни усталости, ни передышки, ни преград… И вот вышел, одетый на скорую руку, из квартиры и исчез…
Ожидание беды делает людей суеверными. Вы, наверно, тоже встречали такие случаи. Соседке приснился сон — видела Жана на белой лошади, в красной папахе. Ужаснулась. «Белая лошадь! Это же опасность, Шурочка! — зашептала, рассматривая свое испуганное лицо в зеркале. — А красная папаха… ай-яй… смерть! Неужто нельзя помочь?..» В отчаянии, не зная, что делать, сбегала я к Жану на квартиру. Потом решила проследить за теми, кого из гетто водят работать в СД — в смоленскую, в минскую. При их содействии, если только Жан там, тоже можно установить, как и что… И не поверите! Напала на сестер, которые убирали в подвалах одного из этих кровавых учреждений.
Через третьего человека передала приметы.
А когда получила ответ, что Жан действительно там, не знаю, чего было больше — радости, что живой еще, или отчаяния.
Она говорила, а перед моим умственным взором вставал корпус мединститута, где помещалась минская СД, его подвалы, разгороженные досками на конуры, служившие камерами для заключенных и гауптвахтой для собственных штрафников. Сыро, холодно. Голые нары, набитая соломой подушка — и больше ничего. Лампочки и те горят лишь в коридоре. За столом с телефоном и бумагами надзиратель. Толстый, флегматичный. С такой тупой привычкой — без конца копошиться в бумагах, листать гроссбух… Беда!..
— Правда, — рассказывала тем временем чуть живее попутчица, — первые дни на допросах Жана не били, а склоняли на предательство. Следователь Фройлик перечислял его преступления, псевдонимы, фамилии сообщников: показывал — знает все — и, презрительно гримасничая, говорил, что грозит Жану… Из этого следовало: пока остались силы, во что бы то ни стало надо что-то придумать. Выход должен быть найден как можно скорее.
И вот тут он получил мою писульку. Ее сунула в руку симпатичная, кроткая уборщица, как сразу подумалось — из тех, кто всегда и во всем за слабых и обиженных.
Неловко в такую минуту говорить о второстепенном. Но вы поймите меня. Жан часто загорался, как порох. Действовал с убеждением, что нет невозможного. Все у него было достижимо… Батя, которого он уважал, начал было как-то выговаривать ему, что слишком рискует. И как, по-вашему, он отреагировал на это? Не стал ни оправдываться, ни обещать что-нибудь, а только покровительственно проворковал: «Ну, Батя, хватит, ну хватит!» — да хитренько прищурился, себе на уме. Вы вот послушайте внимательно!..
Что записка — провокация, безусловно, мелькнуло у него в голове. Но чем он рисковал? Важно было правильно вести себя. И он осторожно, чтобы не испугать девушку, положил ей руку на плечо. Та сжалась, покосилась на стену, за которой переговаривались штрафники-литовцы, взяла ведро и вышла. Но в глазах, когда взглянула на Жана, были слезы.
Щелкнул замок, и Жан, как писал позже, ринулся к двери. В щель между досками пробивался свет. Он узнал мой почерк…
Соседкина мать когда-то работала в зубопротезной, и в их семье водилось золотишко. Я знала, что соседка понатыкала его за шпалеры, прятала в тайниках. Переговорив с ней, мы написали Жану, что есть возможность нанять адвоката и подкупить следователя. Однако… Он ответил сразу и решительно — нет, ни в каком случае! Даже словно прикрикнул на нас. Никакой дипломатии! В отношении его такое не поможет, и мы лишь накличем на себя беду.
Я снова представил, как кипели-бурлили у Жана мысли!.. Но пошли они, как мне казалось, в необычном направлении. И это, видимо, потому, что просвет, который забрезжил перед ним, был тоже необычным. Убежденный — распыляться нельзя, — он ухватился за то, что подвернулось. Да и практика подпольной борьбы подсказывала: идя нехожеными стежками, иногда скорей добьешься успеха, чем трезво все взвешивая или оставаясь прямым, как палка.
Допрос — это поединок, и на нем можно победить, держась не только принципа «да», «нет». Тем более если ты остаешься лицом к лицу с таким типом, как Фройлик. Перед кем ты будешь демонстрировать себя? Перед садистом? Иезуитом? Разве нельзя, если надобно выиграть время, сбить такого с толку? Пусть даже думает, что нащупал у тебя слабинку, что несмотря на свою неприступность, ты можешь поддаться.
— Я не трусиха, — уже не в силах сдержаться, говорила моя попутчица. — Однажды, когда несла в сумочке пистолет, ко мне на мосту через Свислочь полицай привязался. Обыскивать полез. Так я ему эту сумочку: «На, смотри, пожалуйста!» — и раскрыла перед самыми зенками… С документами сестры, на которую ни капельки не похожа, семь патрулей прошла… А тут мне стало страшно. Нет, я верила в Жана, в его удачу. Не впервой ему было идти на риск и невредимым выходить из огня. Совсем недавно, прослышав, что отступник, из-за которого ширился провал, будет выступать на мясокомбинате, Жан знаете что надумал? Стал готовиться к публичной его казни! И хоть дорого это нам стоило, пришлось запереть дверь и выбросить ключ в окно. Со второго этажа.
Ей сделалось жарко, и она сняла платок. Уложенные «корзиночкой» темные волосы ее растрепались и упали на плечи. Почему-то стесняясь этого, она торопливо подхватила их и закрутила в узел.
— Передавать ему почту взялась старшая сестра — Неся, которая мыла в камерах пол, — преодолев смущение, опять начала она. — Когда назавтра Неся зашла в его конуру как признанный друг, Жана вывели за порог и разрешили стоять у двери.
Я представил: прислонившись плечом к косяку, Жан рассматривает ее, русоволосую, чернобровую, с большими ласково-виноватыми глазами. За стеной шумят, ругаются штрафники. Через перекрытия и потолок проникают приглушенные крики — там камера пыток и Фройликов кабинет. А Неся, сжав плечи, торопливо кладет под подушку принесенное.
— Жана, как он писал, тронуло, что девушка растерялась, когда пришлось прятать его письмо под кофточку на груди. Да и вообще… Приязнь у Жана часто вырастала из жалости… Короче, с этого времени он начал писать письма и Несе…
А о нас, оставшихся на свободе, Жан стал заботиться еще сильнее, чем прежде. Даже казалось, что пишет он не из страшного застенка, а из конспиративной квартиры, откуда все видней. Он предостерегал нас от ошибок. Подсказывал, как и что делать, кому доверять, кого слушаться. Наказывал, чтобы писали ему, как там, на фронте. И, что совсем в его натуре, правда, намеками, просил черкнуть, цел ли трофейный пистолет — тот, который отнял у зондерфюрера. Ибо пистолет этот, видите ли, был именной, подаренный!..
Ну, а следствие, над которым, понятно, крутил мозгами не один Фройлик, шло своим порядком. Некто более высокий, чем Фройлик, который, наверно, смотрел на Жана как на подопытного, начинал терять терпение и предоставил следователю больше свободы. Да и всякая веревочка вьется до поры…
Мне до боли жаль было Жана, хоть и не верилось в плохой конец. Не верилось — и все! Представилось, как берут его на очередной допрос, как, выходя из камеры, заспанный, ослепленный светом, он цепляется ногой за порог и спотыкается. А когда поднимает глаза, видит сразу двоих — часового-эсэсмана, который вскинул автомат, чтобы стрелять, и за его плечами белое лицо Неси. Чтобы девушка овладела собой, Жан хмурится, закладывает, как и положено заключенному, руки за спину и спокойно идет уже знакомой дорогой… И, пока идет, поднимается по лестнице, проходит мимо часовых, думает о Несе.
Фройлик сидит за столом, широко расставив локти. Круглая голова его тонет в плечах. Шишковатый лоб с рыжими бровями как бы нависает над щелочками глаз.
«Ну? — спрашивает он, когда Жан останавливается перед ним, и, не дождавшись ответа, стучит карандашом по столу. — Хватит крутить, Дедушкин! Ты ведь на казенных хлебах, и отрабатывать их одними дуриками не совсем честно».
«Я слушаю вас…» — говорит Жан. И смекает: а главного они так и не установили — ни его настоящей фамилии, ни его родной деревни под Барановичами, где живет мать.
Не становясь покладистее, Фройлик грузно поднимается. Закинув правую руку за спину, с озабоченной важностью дефилирует по кабинету. Жан умеет примечать смешное в людях. И когда Фройлик отходит от него, замечает лысое, прикрытое реденькими волосами темя следователя, и Фройликова важность враз становится комичной.
Фройлик чувствует это. Остановившись, пытливо смотрит на Жана, темнеет лицом.
«Садись! — бросает. — И благодари бога, что не к смолянам угодил! Хотя и мы не лыком шиты. Доходит?»
Он не терпит, если кто-нибудь не отводит своих глаз от его взгляда. Вернувшись за стол, сердито садится. Подтянув живот, достает из среднего ящика бумажку. Не передает, а пускает по столу к Жану.
«Подпиши вот… Между прочим, и называется так, как ваша последняя».
Жан пожимает плечами:
«Я не политик, господин следователь».
Фройлик скорее всего ожидал таких слов. Выпятив нижнюю губу, он кивает головой. Потом с брезгливой гримасой перегибается через стол и делает наконец то, к чему тянуло давно, — берет Жана за воротник. Перекрутив, тянет к себе, и ворот душит Жана.
«Не хочешь? Тогда, возможно, хочешь, чтобы дал подумать? Но помни все-таки, что время работает не на смертников, Дедушкин. Да и много вас, как и нас, кстати. Правда, вас — в тюрьмах, а нас — на свободе. И каждый хочет быть первым…»
Ума не приложу, как Жан не гвозданул его в переносицу, — покачала головой моя попутчица. — Но могу побожиться, что сдержала Жана не боязнь пыток или побоев. Он просто дал себе слово и не имел права сорваться, проиграть в навязанной следователю игре. Помните его: «Так и только так!» Смирил свою гордость — все смирил. И это когда раньше, попав в переплет, даже царапину прятал от нас, чтобы мы, не дай бог, не пожалели его…
Ну, как было, видимо, и задумано, Жан перестал существовать для Фройлика. И когда в обед в камеру не принесли баланды, не дали пить, хотя и сводили в уборную, стало ясно, что уготовано ему…
У женщины перехватило горло, и она замолчала, стараясь скрыть нахлынувшую слабость. Будто откашлявшись, глубоко вздохнула. Однако это тоже получилось у нее как всхлип.
— Чудак! — все же взяла она себа в руки. — Поверите, в первые минуты ему даже сделалось легче. Его оставили в покое, и можно было целиком отдаться своим заботам…
Ее волнение, возбужденность передались мне. Захотелось вмешаться в события, в чем-то предостеречь Жана, отклонить беду, надвигающуюся, судя по всему, на него.
Жан в первый же день ареста постарался оценить обстановку. Убедился: дверные петли держатся непрочно, замок стандартный, запирается сам. Надзиратель симпатизирует Несе и не ухаживает за ней открыто только потому, что опасается штрафников, за что в свою очередь не дает им спуску. Однако он не такой уж службист — нередко отлучается из коридора, ходит принимать душ, разрешает Несе самой отпирать и запирать камеры… Но оставалось неизвестным, как попадают в подвал и выходят оттуда сестры, как и когда работников из гетто гонят назад. Есть ли часовые на недавно построенной железнодорожной ветке, проложенной через развалины к Дому правительства… Ожидая вчера, пока Неся вымоет пол, он ухитрился подержать в руке ключ от замка, — плоский, простой. Но нужно было нарисовать его и в очередном письме попросить товарищей, чтобы те как можно скорей сделали дубликат…
Бурлит энергия у Жана. Игнорируя соседей-штрафников, он не таясь меряет камеру — четыре шага сюда, четыре назад — и даже хмыкает, вслух подтверждая или отбрасывая ту или иную мысль. Однако под вечер вдруг ощущает: воздух, которым он дышит, горячий и сушит губы. Тогда, подавив тревогу, чтобы сэкономить силы, он заставляет себя лечь на нары и уснуть.
Чем сильнее тело жаждет воды, тем чаще его голову обдает жар, она начинает болеть, раскалываться. На вторые или третьи сутки Жан уже начал бредить во сне. Он слышал, что в минуты мук и терзаний люди невольно вспоминают о самом дорогом, и гитлеровцы используют это обстоятельство — приставляют к обессиленному от страданий человеку «слухача». И, надо сказать, они редко обманывались в своих ожиданиях — заключенные проговаривались о сокровенном, звали верных товарищей… Потому Жан, стараясь следить за собой даже в забытьи, заставлял себя то и дело просыпаться. И это обессиливало его вовсе.
Однако утром он снова берется за письма. Торопит товарищей. Пусть присылают комбинезон или другую одежину с нашитыми «латами». Пусть раздобудут пакли, машинного масла, бритву, нитки. Просит подготовить приличный костюм, денег, ботинки. Указывает даже номер — сорок третий. Советует подбодрить Несю, готовить и ее побег. Благодарит за ключ…
Но назавтра кое-что усложняется. Правда, принесенную с воли одежду Неся прячет в надежном месте. Однако моет она камеру, когда Жана уводят в уборную, и перекинуться с ней словом не удается. Да и наблюдая после в щель, Жан замечает в ней самой перемены: девушка внезапно останавливается, забывает об осторожности, нервно теребит повязанную на шею новую, в розах, косынку.
Мучит и жажда. Не дает думать, жжет нутро, отнимает силы. И нельзя в сухом рту пошевелить распухшим языком, облизать им потрескавшиеся губы.
Во сне навалились кошмары. Жан без конца натягивает и сбрасывает комбинезон, мажет лицо машинным маслом и что-то старается додумать. А додумать необходимо, ибо живет убеждение — если додумает, все сразу изменится к лучшему. Но додумать не удается, и это разжигает досаду, злость.
На заре его словно подбрасывает. Довольный, что проснулся, он сползает с нар на пол и начинает ощупывать его. Ползает и шарит, щупает рукой. Жажда сжигает его, но в углу у дверей Жан вдруг вздрагивает от радости — в ямке сыро. Преодолев отвращение, припадает колючим подбородком к холодному, шершавому цементу и лижет его.
Он понимает: пока Неся выполнит его просьбу и ливнет в этот угол воды, пройдут чуть ли не сутки. Но улыбается, не спеша возвращается к нарам, ложится на них и закрывает глаза.
Лучше думается и о Несе — милая, славная девушка! Пока что фактически рискует одна она да еще разве Шура — это, значит, моя собеседница… И мне кажется: он уже любит свою неожиданную помощницу. Во всяком случае, когда потом тянет трепетными губами первый глоток воды, Неся явно вырастает для него в избавительницу, заслоняет других, становится главной надеждой, А разве можно с его душой не любить свою надежду?
Но ведь кроме надежды была и смертельная опасность? Наплывали и предчувствия… Тоска, скорбь…
— А я, я в самом деле на ниточке висела, — признавалась тем временем моя попутчица. — И если бы эсдековцы ухватились за кончик, как пить дать, оборвали бы ниточку… Однако еще раз прошу — поймите меня! О себе я не думала не потому… Мы понимали, что значит он для подполья. Его энергия, вера брали в плен. Его хотелось слушать и слушаться…
Мне не раз доводилось слышать подобные признания женщин. И всегда, стараясь объяснить мотивы своего поведения, они проникались воспоминаниями и плакали. Но моя собеседница сдержалась. Мне показалось даже — глаза у нее стали суше. «Ого!» — подумал я.
— Через какое-то время им повезло, — сказала она сдержанно, — надзиратель пошел принимать душ.
Вот Неся отпирает камеру, берет ведро и переступает порог. Но, сомнения нет, штрафники навострили слух — гомон, возня у них стихают, — и необходимо, чтобы все повторилось, как всегда.
Однако за то короткое мгновение, когда Неся входит в камеру, она успевает одарить Жана нежным и преданным взглядом… Он же, когда поднимается с нар, взмахнув руками, обнимает ее за плечи и привлекает к себе. Держит всего миг, но чувствует ее трепет. Да и она сама, прильнув к груди Жана, прикасается губами к его руке и тут же ставит ведро, которое звякает ручкой.