Признание в ненависти и любви
(Рассказы и воспоминания) - Владимир Карпов 4 стр.


Я ожидал, попадет ли и в связи с чем в это перечисление Минск, и дождался.

— Но что возьмешь с мелких групп? В декабре Минский подпольный горком подсказал: необходимо объединяться. И со второй половины февраля начал регулярно посылать пополнение. Так что к марту и наш «Мститель» вырос до двухсот человек. А это уже сила! Начали проводить засады на шоссейках, диверсии на железных дорогах. Ликвидировали полицейские участки в Беларучах, Слободе, Янушковичах, Корени, Крайске. А в июне в Валентиновском лесу приняли открытый бой. Лоб в лоб. Днем. А это этап уже! В настоящее же время ведем борьбу за хлеб. Крестьяне прячут его, а мы сжигаем скирды в немецких имениях… Если же говорить о трудностях, то основная загвоздка в одном — в оружии, в толе. Все, что можно было собрать на местах былых боев, подчистили, собрали. А знаете, из одного Илиянского района в «Мститель» около полуторы тысячи заявлений подано…

Тимчук опять наклонился над планшетом. А я смотрел на крутые Тимчуковы плечи, на его лицо, ставшее вдруг упрямым, и проникался верой в него. Это был второй после Короткина человек, который заставил меня серьезно думать о войне, о себе и о народе в войне.

Побывав в бригаде «Штурмовая», попробовав хлеб-соль, поданную по комбриговскому приказу: «А ну, организуйте обстановку!» — мы направились на бывшую западную границу. В тот же день попали под винтовочно-пулеметный и минометный огонь, потом попадали снова и снова, но каждый раз нас спасали то военное счастье, то лошади, то ночь.

Места, оставленные человеком, где заметны еще следы его рук, выглядят очень тоскливо. Тоскливой, заброшенной выглядела и граница. Когда-то взборонованная, ухоженная полоса, с которой в воображении всегда связывались романтические истории, заросла травой, на ней поднялись березки, пирамидки елочек. Заставы и кордоны опустели. Здания стояли без рам, дворы заросли спорышем… Нет, захватчикам не удалось даже временно перекроить карту — помешало народное движение.

Дальше ехали совсем осторожно — никто до этого времени не бывал в западных областях Белоруссии. Да и деревни здесь выглядели по-иному — уже улицы, мостовая, следы побелки на заборах, на комлях деревьев, которыми обсажены дороги.

Под Молодечно, в районе лесничества Руда, с приключениями отыскали группу Черкасова. Это, по-видимому, был его временный лагерь, помещался он в лесном массиве, откуда, если я не ошибаюсь, слышны были гудки паровозов. Да и шалаши выглядели не приспособленными к зиме.

Прибыли мы туда перед восходом солнца, его еще не было видно. Но по всему угадывалось: оно вот-вот покажется из-за горизонта — облака над головой были подсвечены и на удивление ярки.

Несмотря на то что Черкасова разбудили, нам он обрадовался, как званым гостям. Потягиваясь и кряхтя, в нижней рубашке, обнял Сидякина, меня и только затем пригладил растрепанные во сне волосы и принял молодцеватую позу.

— Везет же нам! — выкрикнул, держа руку на затылке и передергивая от холода плечами. — Ух, ты!.. Надолго?

Вокруг возвышались мохнатые стройные ели, под ними виднелись построенные на скорую руку шалаши, столики со скамейками. И только то, что земля здесь была вытоптана — из нее проступали даже жилистые корни деревьев, — а столики были чистыми, старательно выскобленными ножом, свидетельствовало: обжито место давненько. Во всяком случае, посещают его часто.

На наши голоса из соседнего шалаша вылезли еще двое — чернявый и блондин. Застегивая на ходу защитного цвета гимнастерку, блондин придержал товарища свободной рукой и, оказавшись впереди, причесал гребешком светлые, аккуратно подстриженные волосы.

— Что за шум, а драки нет? — хрипловатым голосом спросил он.

— Новые гости, Федор! Ты ищешь связей, а тут ищут тебя, — ответил Черкасов, обнимая Сидякина и меня за плечи и сильно прижимая к себе. — Доходит?

— Тогда за животовкой из бузины посылай… Выдумали тоже! — как будто не поверил тот.

Бывают же случаи! Просто как в сказке! Это и был Федор Марков, за чью судьбу беспокоились в обкоме. Я смотрел на него как на чудо, а он как ни в чем не бывало, поводя серыми озорными глазами, быстро шел к нам, адресуясь пока что к одному Черкасову.

Они были в добродушном, приподнятом настроении, когда все на свете кажется несерьезным и хочется подтрунивать над другими. Даже новость, которая должна была остепенить Маркова, наверное, показалась ему не совсем реальной. А может быть, тут таилось другое — гордость, желание показать: ну что же, это, конечно, радость, но я не мальчишка. Однако когда он подошел и протянул руку, я заметил — на серые своевольные глаза набегают слезы.

Потеряв по пути товарищей, Марков какое-то время действовал в одиночку. Но и после, когда возглавил группу, отряд, 'часто встречался с врагом лицом к лицу. Человек редчайшего мужества, он побывал даже в Вильнюсе, где, вспомнив прошлое — борьбу с пилсудчиками, покарал предателей и установил нужные связи. Неугомонный, решительный, он неизменно принимал участие в засадах, в диверсиях на железной дороге, в разгроме управ, вражеских гарнизонов — всегда впереди, всегда там, где огонь. Он сумел наладить такие отношения с населением, что оно помогало отряду, чем только могло, охраняло его от неожиданностей, вело разведку, сообщало о планах врага.

— Так, значит, ищете? — усмехнулся он. — Тогда условие. Получу взрывчатку, оружие — где наше не пропадало, это гебитскомиссаровская игрушка твоя.

Он полез в карман брюк, достал оттуда никелированный офицерский «вальтер» и протянул мне.

— Трофей. Взял лично под Свентянами. Тепленький. На, подержи для большего соблазна.

— Не хвастайся, — подзадорил Черкасов. — Мои ребята тоже позавчера состав с живой силой под откос пустили. Двенадцатый. Так, говорят, немцы потом целую плащ-палатку пилоток собрали. Ясно?

— Ничего, мы тоже пускали. И с пилотками, и с фуражом.

— Ну ладно. Нужно в отряде митинг провести, познакомить людей с письмом ЦК. Правда? — посерьезнел Черкасов.

Через день-два снова ударил морозец, затянул землю корочкой. В подлеске начали опадать листья. Правда, неохотно, по одному, неожиданно. Сорвется и летит черенком вниз. Сколько их упало за ночь? Не много, но они покрыли землю, приглушили шаги. А звуки в лесу, наоборот, как бы ожили, стали звонче.

Проверив, видно ли дыхание, мы с Сидякиным, однако, облились по пояс водой, растерлись полотенцем и только тогда сели за столик под елью. Завтракали молча — Черкасов и его первые гости оставались, а мы уезжали, но, видимо, грустно думать о далеком, пусть и хорошем. Даже жизнерадостный Марков, который только что кончил писать докладную в обком, говорил вяло, то и дело задумываясь.

Простились мы почти без слов. Конечно, не знали, что, отчитавшись за линией фронта, вся группа, за исключением меня, вернется к Маркову — принесет с собой автоматы, взрывчатку и будет в его бригаде ядром, из которого вырастет отряд имени Чапаева.

Овса у Черкасова не нашлось, сена было в обрез, и голодные лошади, как только почувствовали — мы возвращаемся назад, — сами срывались на рысь. За месяц я привык к своему гривастому сибирячку, научил его отзываться на зов, баловал. Теперь я также приберег ему угощение — полкраюшки хлеба, и он умудрялся, повернув голову, на ходу хватать хлеб из моей руки, губами.

Опять чередой пошли ночные деревни, граница, знакомые отряды, бригады. И опять спасла избранная тактика: чтобы не увязался опасный хвост, переходы делали от одного партизанского отряда к другому. Переднюем, отдохнем — и новый рывок…

Западную Двину в этот раз форсировали с лошадьми. Ночь была звездная, с высоты смотрел узкий серп молодого месяца, и вода в реке фосфоресцировала, светилась. Плывя следом за лодкой на поводу, лошади похрапывали, в их глазах дьявольски полыхало, и они стригли ушами. Выбравшись же на противоположный берег, встряхивались всем телом так, что во все стороны летели брызги. К тому же, как это часто бывает осенью, небо затянуло серым, начала сыпаться крупа. Лошади были мокрые, и пришлось, чтобы согреть их, бежать с ними рядом, пока они не обсохли.

Дневали мы в лесу, километров за восемь от железной дороги Витебск — Полоцк. Погода испортилась совсем. Время от времени начинал идти снег. Думалось, это к удаче. Но как только мы приблизились к знакомому переезду, полыхнули осветительные ракеты и застрочили пулеметы. Кажется, два. Хорошо, что в снежной замети свет от ракет не достигал земли и ее не всю укрыла бель. Рассыпавшись, мы были вынуждены вернуться на место своей дневной стоянки.

Здесь, среди заснеженных елей с тоскливо опущенными лапками-ветвями, мы простились с четырехногими друзьями. Чтобы, совсем проголодавшись, они смогли уйти искать себе новых хозяев, чуть-чуть привязали их к деревьям. И мало кто из нас тогда оставался безразличным…

Став пешим, я будто вернулся на землю. Вокруг была знакомая Сиротинщина, и каждая услышанная беда болью отдавалась в сердце. Жителей деревни Чисти гитлеровцы согнали в сарай, заминировали его и взорвали. Пролили они кровь и в Слободе. Убили мою лучшую ученицу Ирочку Изофатову. Надругавшись, распороли ей клинком живот и бросили на обочине дороги, запретив хоронить.

Дороги Минщины, встречи с людьми многое мне раскрыли. Но вместе с тем во мне как бы прорезалось чувство вины: прошло более года адской войны, а что сделано конкретно? Да и как там с самыми близкими?

В Зуях я заглянул к Леониду Политаеву. Шел и колебался. Как я узнал, он возглавлял уже особый отдел бригады, был полон высоких планов, любил. До меня ли ему было? Чтобы скрыть волнение, я подарил ему «коровинский» пистолетик: «Отдай своей…» — сказал я и не совсем поверил, когда он, расцеловав меня на прощанье, вдруг растерялся.

— Совсем затоковался, дурак! Как я мог позабыть?.. Твои линию фронта перешли, не тревожься… Хотя «Витебские ворота» и закрыты…

И опять дорога, короткие остановки в партизанских деревнях. Продуктов мы заготовили еще на Минщине, потому просили только картошки, молока, воды. В одной из прифронтовых деревень я забежал в крайнюю избу — захотелось пить.

Было утро. В окна лились косые лучи не очень золотистого, но зато яркого солнца. Они полоской ложились через всю избу. Около печи, как раз в конце солнечной полоски, возилась с ухватом сухонькая старая женщина с добрым морщинистым лицом. На кровати спали вихрастые дети и черная кошка.

Я переступил порог, окинул взглядом избу и, вдруг почувствовав в жилах холод, окаменел — над кроватью, прикрепленные к стене кнопками, висели фотокарточки: я с женой и она одна — та, в шестнадцать! Боже мой, значит, погибли! Значит, как и думалось, Лене не хватило духу сказать мне правду!

Не помня себя, я шагнул к хозяйке. Наверное, лицо мое было страшным, потому что она, вынув немного Ухват из печи, как бы загородилась им.

— Откуда у-у вас фотокарточки? — с трудом пошевелил я губами.

— А боже мой!.. Маруся нашла за околицей… — охнула она, догадываясь, почему у меня отнялся язык. — Понравились, и вывесила вот… Посмотрит и плачет. Правда, сейчас не трудно заплакать…

Но женщина была косая, и мне казалось, что она лжет, не может смотреть на меня.

— Они, бедные, только что подошли к деревне, а немцы тут как тут, — тараторила она, снова пугаясь моего вида. — Ваши, конечно, кто куда. У нас за гумнами лен рос. Бегут они, а ноги заплетаются. А немцев, видно, вещи заинтересовали… Чего вы так смотрите на меня?.. О боже мой!

Вышел я из дома, слабо понимая, что происходит вокруг. В голову лезло сразу многое. Вспоминались Могилев, учительские курсы, на которых, увидев будущую жену, я делал все только для нее. Мерещилось-вспоминалось, как перед отъездом из Могилева, не чувствуя под ногами земли, шагали мы по Первомайской улице, смеясь, спрашивали у милиционера, где тут загс, а потом, растерянные, искали свидетелей, чтобы подписались под брачным свидетельством; как ехали ко мне на Комаринщину в пустом темноватом вагоне, где верхние полки сходились над головой вплотную, как потолок, и оттуда слышалось сердитое ворчанье: «Молодые люди, в общественном месте так себя не ведут!» Представлялось, как потом вечерами вместе писали планы уроков; как во время поездки в совхоз со спектаклем она простудилась и ей сделали в Чернигове операцию и тут же перевели в роддом; как потом болела сама Светланка и врач шепнул мне, что надежды нет; как я с невинным выражением на лице отправлял жену под Гомель в дом отдыха, а похоронив дочь, также примчался туда; как, полный подозрений и ревности, стоя у дерева, искал ее среди отдыхающих, которые слушали концерт в «зеленом театре», и успокоился лишь, когда увидел: она, стриженая, худенькая, в светлом платьице с пелеринкой, сидит с краю, рядом с пожилой полной женщиной… А позже родился сын…

«Неужели я больше не увижу их?» Некого будет любить, ревновать, не с кем связывать завтрашний день? Существо мое восставало против такой несправедливости…

Связались мы с армейской полковой разведкой через штаб бригады Дьячкова. В близлежащие деревни прибывали беженцы. Потому, чтобы за нами никто не увязался, разведчики назначили место для тайной встречи. Однако когда мы пришли туда и тронулись в дорогу, из темноты появилось и пристроилось к нам человек тридцать.

Разведчики знали здесь каждый пень и вели колонну уверенно. Только в одном месте, переводя через заминированную прогалину, заволновались, приказали взяться за руки и ступать след в след. И опять я, думая о своих, мало обращал внимания на то, что за молодым сосняком, который все время оставался у нас справа, иногда мелькал огонек костра и при нем толпились фигуры в натянутых на уши пилотках.

Похолодало. Мела поземка. И когда мы приблизились к линии немецкого боевого охранения, что проходила здесь по шоссе, метель еще усилилась. Свистел ветер и гнал, гнал, слепя глаза.

Немцы поставили уже снегозаградительные щиты, — видимо, по этому шоссе при необходимости они перегруппировывали войска… И вот когда мы приблизились к щитам, у которых метель успела намести сугробики, то увидели на горке часового, стоявшего к нам спиной и смотревшего в сторону нейтральной полосы.

Что было делать?

Бесшумок ни у кого не было. Отступать и искать иное место для перехода разведчики посчитали еще более опасным. Стрелять также было нельзя — поднялась бы тревога, при которой гитлеровцы открыли бы огонь по нейтральной полосе и спровоцировали бы открыть его наших. И можно было представить, в каком бы тогда положении оказалась наша колонна!

Обнаружив между щитами проход, мы поднялись на шоссе. Старший разведчик жестами попросил меня взять пару ребят и остаться на шоссе, держа часового на мушке.

Впереди дымилась в поземке низина и куда-то плыл кустарник — уже нейтральный! По одному, почему-то пригибаясь, люди начали пересекать шоссе, и казалось, не было им конца. Но вот я почувствовал: пробежал последний. А часовой все стоял, как окаменелый, будто не видел ничего.

Когда, вильнув, хвост колонны исчез в кустарнике, бросились бежать и мы втроем. Бежали затаив дыхание, оглядывались, но часовой не ракетил и не стрелял. Почему? Боялся за свою жизнь? Сочувствовал нам? Возможно. Потому что когда все же пустил ракету, она упала не в кустарник, где мы укрылись, а значительно правее, куда через мгновение полетели злые, визгливые мины.

Тяжело переводя дыхание, я слушал их пронзительные взрывы, и виденное, пережитое за эти месяцы будто оживало во мне — росло, шире открывало глаза. Я знал — там, за кустарником, наше боевое охранение. Нас непременно окликнут. Но сейчас так же отчетливо сознавал и другое: наше боевое охранение не только там. Оно всюду. И потому, чтобы уничтожить нас, нужно стереть с земли города, деревни, лес, поле — все живое.

В СНЕЖНОМ ПЛЕНУ

рассказ

Желваки у Исая Казинца напряглись. Откинув от себя газету, он стукнул литым кулаком по шершавому, в трещинах, подоконнику и оглянулся — не хотелось, чтобы кто-нибудь видел его сейчас.

Назад Дальше