Признание в ненависти и любви
(Рассказы и воспоминания) - Владимир Карпов 40 стр.


Смеркалось. И, может, после неожиданной досадной истории наиболее тревожным стало то, что приходилось идти в сумерках.

Натолкнулись мы на карателей также неожиданно. Правда, встретили они нас беглым огнем — обстреливали, видимо, отступая на заранее подготовленные позиции и как бы втягивая нас в невод. Но с каждым шагом огонь усиливался, делался плотнее. Стрелять, казалось, начинали с деревьев. Рядом всхлипнул, упал партизан в кубанке. Мы с Омелькиным подняли его, посадили на мою лошадь. Однако, оглянувшись через минуту, я все равно не увидел его.

Говорят, когда идешь в атаку, вокруг свищут пули. За близкими выстрелами я не слышал их. Не слышал, возможно, еще и потому, что внимание мое притягивали стремительные трассирующие пули.

Неожиданно в лесу посветлело — перед нами разгорались костры. Из темноты выступали медностволые сосны, люди. Отскочив за сосну, я огляделся. Увидел Гонцова, распластавшегося на земле немного впереди, сзади также на земле — Рябушку с Омелькикым, лошадь подле них. Потом заметил немецкого пулеметчика, засевшего метрах в двадцати в окопчике и прикипевшего к пулемету. Прицелившись, я дал очередь. Пулеметчик вскинул голову и как бы понурился.

На мгновение стало тихо, и в этой относительной тишине услышал — меня звал Омелькин. Пригнувшись, я бросился к нему. Увидел — обезноженная лошадь бьется на земле, стараясь подняться. Сам не зная зачем, я схватил повод и начал дергать, помогая ей встать.

— Что ты делаешь? — крикнул мне Омелькин со страшным лицом. — Смотри сюда!

Прислонившись спиной к комлю сосны, напрягши вытянутую шею, сидел Рябушка. По щеке у него текла кровь и стекала за ворот рубашки.

— Встаньте, — попросил я, желая убедиться, есть ли у него силы и стоит ли делать перевязку.

Рябушка повел глазами и уставился на меня.

— Ну что ж, стреляйте… — прохрипел, стараясь и не имея сил подняться. — Какая гадость, паскудство… будь оно все проклято! — клял он свет, нас и тех, кто послал в него пулю.

— Володя! — послышалось опять.

Работая локтями и ногами, я пополз к командиру.

— Что там? — спросил тог.

— Рябушку ранило. Скончался… Кроме Омелькина, никого из наших нет…

От шоссе, которое было за кострами, долетал скрежет гусениц. Ухнуло орудие, и недалеко полыхнула вспышка, от которой, как показалось, отшатнулись сосны.

Патронов осталось по диску, мы решили отходить

Засеченный азимут оказался у одного меня. Через сотню метров нас окружала уже целая толпа. Она росла и росла. Я построил людей в колонну, выделил охрану для Гонцова с Омелькиным, выслал вперед разведку.

Утро застало нас в деревне, название которой забылось, а может, я не поинтересовался им и тогда. Узнав каким-то образом, что мы там, с просьбой вернуть людей начали прибывать посланцы отрядов. Пришел со связными Петухов, радистки, приехал Хвесько.

В Плещаницком подпольном райкоме мы достали ляжку говяжьего мяса. И, пополнив свое небогатое энзэ копченым, черным от дыма мясом, поплелись дальше — на Палик.

Остановились мы на Пупке — песчаном острове, поросшем раскидистыми соснами. Вокруг в болоте чернела ольха — чаще сухостоины, зеленые только у комлей. На западе не смолкала кононада. Зная — остров будут обстреливать, смастерили берлоги у сухостоин, вокруг которых зеленая поросль раскустилась больше.

Потянулись дни. На третий или четвертый день мимо прошли партизаны бригады Тябута.

Утром болото бомбили, там и тут слышались глухие подземные взрывы-всхлипы. Партизаны были мокрыми по пояс, в тине, еле передвигали ноги. Некоторые из них несли цинковые ящики с патронами, разобранный миномет. Тащили за собой коровьи шкуры — для питания, и казалось — они оттуда, из-под бомбежки. Гонцов, перехватив старшего, принес страшную весть — в болотах Палика блокировано несколько десятков тысяч, и каратели готовы применить газы. Возможно завтра.

Спали в ту ночь не все. Каждый из нас в случае надобности поставил бы на кон жизнь. Но умереть отравленным? С бесполезным оружием в руках? Неспособным ответить чем-либо врагу? Это возмущало, страшило — мужеству нужна цель. Вспоминалось — минские товарищи предупреждали… Пришло ясное, звонкое утро. На запад, будто их гнали солнечные лучи, удалялись оранжевые, с волокнистыми краями облачка. Быстро теплело. Тепло ласкало озябшее за ночь тело, тешило душу. «Готтберг! Неужели сегодня?» — удивляла мысль.

Низко пролетел аист. Заметив нас, шарахнулся в сторону, но быстро подняться не смог и, тяжело лавируя между сухостойных деревьев, исчез за островом.

Гул самолета появился неожиданно, занозой вошел в сердце. Его стало видно, когда самолет начал заходить на круг. Это был «фокке-вульф» — «рама». Она обычно не бомбила, редко обстреливала, но ее люто ненавидели, как предвестницу беды.

«Неужели она?» — забилась мысль.

«Рама» сделала круг и, будто остановившись, выбросила какой-то предмет, который тут же с треском распался на мириады бабочек.

— Агитснаряд! — плюнув, выругался Гонцов, который, увязая по колени, проходил мимо меня. — Листовки, поздравляю!

Его злость передалась мне.

— Слабо оказалось! — кипел и я. — Боятся, чтобы самим после не захлебнуться в своих логовах. Слабо!..

Омелькин — он стоял подле, по грудь в зарослях, — зло ухмыляясь в косматую бороду, выставил в небо фигу.

— На! Полетай!

— Ха-ха-ха! — разразился смехом Хвесько. — Ха-ха!..

Ржавая болотная вода, недоедание постепенно давали о себе знать. Пухли, кровоточили десны. Организм мучился, требовал: соли! Не помнится, как до нас дошло: в четырех-пяти километрах, в лозняке, при слиянии двух ручьев, спрятана лодка с овсом. Это было за линией немецких постов, но все равно сделалось надеждой. Испытать удачу выпало нам с Омелькиным.

Взяв сумки, карту-километровку, из оружия — «ТТ» и финки, мы засветло отправились за спасительным овсом. Шли, увязая в торфяном месиве или перепрыгивая с кочки на кочку. К горлу подступала тошнота — мучил пробужденный надеждой голод, — поедом ели комары.

Перед заходом солнца, как и показывала километровка, набрели на остров — немного меньше нашего. Заметили истоптанную осоку, привядшие ветки прибрежных кустов — кладки — и выбрались на берег с предосторожностью. Увидели под соснами землянки. В крайней — нары, убитых в нижнем белье, рядом — живую кошку с огненными зрачками, котят. Убитые валялись и около остальных землянок — полуодетые, с перевязанными руками, грудью. Стало ясно — партизанский госпиталь, где не так давно, намостив кладки, побывали каратели.

Осторожный Омелькин настоял, и мы свернули в гражданский лагерь, с жителями которого встречались, еще когда брели на Пупок. Нашли этот убогий, похожий на первобытную стоянку, лагерь-табор в высоком, непроходимом камыше. В первом попавшемся шалаше, где тихонько стонали во сне дети и слышались вздохи, сагитировали проводника пойти с нами — седого лохматого старика, и сразу стали спокойнее. В полночь сами не зная того, мы прошли линию немецких постов. Догадались об этом только тогда, когда за нашими спинами неожиданно взвилась ракета. А вот когда возвращались назад, попали в переплет — нас услышали: как ни старались ступать тише, под ногами хлюпало, чавкало.

Ночь куда-то отступила, болото залил мертвый свет. Со звяканьем шлепаясь в воду, засвистели пули. Сторожевой катер на Березине и тот, включив прожектор, отозвался пулеметной очередью. Как мы выбрались из ада? Спасли, наверное, кочки, осока. Да то, что немцы не решались войти в воду со своих насиженных мест.

Обессиленные так, что даже качало, с порезанными об осоку руками, вернулись мы к Пупку. Исчезли желания, мысли. Исчезли… Но, говоря правду, когда перед этим проходили по острову, где каратели расстреляли раненых, не позабыли прихватить с собой лист жести, чтобы жарить овес.

Кончился блокадный месяц. Нас трудно было узнать.

Экономя силы, некоторые перестали подниматься, не брились. У радисток отекли ноги. Пришлось беспокоить Москву. «SOS». Самолет прилетел в ночь на двадцать пятое июня. Все понимали: он несет нам тепло, силы, боеприпасы, и подготовились как следует. На самую высокую сосну посадили наблюдателя, насобирали сухой, как порох, хвои, лапок, натаскали хвороста.

И когда над головами послышался родной гул, сделали так, что из разведенных треугольником костров вверх полыхнули пламя, золотые искры.

— Есть один! — даже захлебнулся наблюдатель. — Еще один! Третий!..

Развернувшись с определенными интервалами цепью, мы спустились в болото — туда — куда скомандовал наблюдатель. Однако когда вода достигла груди, остановились— парашюты как провалились…

Есть ли предел человеческим силам и выдержке? Отдышавшись, мы опять развернулись цепью и опять, только уже в ином направлении, двинулись к болоту.

— Ребята!.. Ей-богу, они падали там! — канючил наблюдатель.

Сколько заходов мы сделали? Не знаю! Знаю только, что когда выбрались на остров последний раз, то уже не сели, а попадали на сырую землю.

На рассвете меня растормошил знакомый секретарь Борисовского подпольного горкома Смирнов.

— Хочешь видеть наших? — спросил с улыбкой.

Смирнов не против был разыграть человека, посмеяться потом, но так улыбаться при розыгрыше он не мог. Это дошло до моего затуманенного тяжелым сном сознания. Я вскочил.

— Вы серьезно? Где?

— На Холопеничском большаке…

Через час, потные от усталости и волнения, мы уже месили рыжую болотную жижу, стараясь, чтобы не слишком грузли ноги, ступать на осоку. Солнце всходило ясное. И хоть ноздри щекотал запах тины, от далекого синего берега тянуло свежим ветерком. Но вместе с тем, как мы приближались к берегу, запах тины смешивался с чем-то душным, сладковатым. Он как бы плотнел.

Это пробудило подозрение, тревогу. Да, то, что ожидало нас, оказалось выше всякой фантазии. Боже мой! Вдоль берега возвышались костры трупов. Восковые, раздетые, трупы были старательно уложены, как дрова.

Да и расстреливали бедняг усердно — всех в затылок. Это, наверное, были те, кто, не выдержав голода, выходил из болота — некоторые, возможно, даже с листовками-пропусками, сброшенными тогда «фокке-вульфом».

А дальше? На некотором расстоянии от этих костров, на живописной полянке, нас встретила очередная новость — спортивный городок с посыпанными желтым песком дорожками. Здесь, судя по всему, в свободное время каратели занимались физкультурой. Страшные костры и спортивный городок! Забегая вперед, признаюсь: когда позже нам встретилась колонна этих, уже понурых и пленных спортсменов, я сам кричал автоматчикам-конвоирам: «Куда вы ведете их? Зачем?..»

Над большаком, пролегавшим тут по лесам и болотам, стояли пыль, гул. Они, как казалось, перемешались в одно, как и все, что двигалось по большаку. С лязгом двигались танки и тягачи с бревнами, со свитками железных тросов. Фыркая от пыли, загребали ногами лошади — везли орудия и ящики со снарядами. Следом или по сторонам плелись запыленные пехотинцы.

Мы остановились в кустах, как зачарованные, не имея сил оторвать глаз от большака. Радистки плакали — экзальтированная Лена усмехаясь, кроткая Маша со скрещенными на груди руками, — без кровинки в лице, она будто молилась. Совсем рядом с нами проехал на каштановой лошадке бровастый майор с пшеничными украинскими усами. Что-то прикинув в уме, вернулся, спешился. Начал расспрашивать, первым обнял Гонцова, потом остальных и, увидев походную кухню, с дымком, покачивающуюся на обочине, поднял руку.

— Только не ешьте много, — предупредил взволнованно и виновато повар. И по его расстроенной виноватости можно было догадаться, как мы выглядели.

Лена с Гонцовым нырнули в придорожный подлесок, забросили антенну на литой сук старого дуба, видневшегося и с большака. Долго колдовали над рацией. Приказ получили неожиданный — обогнать фронтовые части и опять войти в тыл противника.

«Нам!.. Обогнать?..»

Мы попросились на танки — с незнакомо массивными зенитками, со спаренными пулеметами. За Кранцами, на мощеной высокой гребле, по сторонам которой зеленел кустарник и расстилался простор, колонна остановилась — впереди были Березина и сожженный мост.

Вороньем налетели «юнкерсы». Но зенитки и пулеметы на танках как бы очнулись, открыли бешеный заградительный огонь. Черные кусты бомбовых взрывов вскинулись далеко — там, на зеленом приречном раздолье. Удача не оставила нас здесь. Пока саперы подводили понтоны, пока собрались наводить переправу, мы по обломкам моста переправились на другой берег Березины и уже своими тропами — где пешком, где на подводах — двинулись на Логойщину.

В уцелевших Радьковичах я получил от Гонцова последнее задание. Днями националисты собрали установочный конгрессик, который разогнало наступление наших. Необходимо было собрать о нем сведения, захватить, если успеем, кого-либо из сотрудников СД. С Володей Кононовым, Омелькиным и несколькими автоматчиками я должен был отправиться под Минск и войти в него с армейской разведкой.

Затемно приблизились к Радошковичскому шоссе. На восходе полыхали зарницы и гремела канонада. Там, где был Минск, трепетало багровое зарево. Мы знали — гарнизон в Паперне разбежался. Но по шоссе тек шумный поток, скрипели колеса, надрываясь, завывали машины. И только, когда там поутихло, мы пересекли шоссе и пошли без дороги — по азимуту.

В город вошли удивленные тишиной.

Мы входили по Долгиновскому тракту. Окраинные домики здесь уцелели. Серенькие, убогие, но с палисадниками, в зелени, они, как казалось, сами не верили, что избежали разрушения. В скособоченных воротах крайнего домика стояла женщина в плюшевой жакетке, с платком на шее. Подперев по-деревенски щеку, она приросла плечом к верее и тоже верила и не верила своим глазам. Да, пилотки, зеленоватые плащ-палатки, автоматы с круглыми дисками убедили ее. Она рванулась к нам, обняла первого, кто ей попался, и торопливо начала совать ему в руки фанерный коробок.

— Возьмите, возьмите, — повторяла со слезами. — Это сигары. Специально прятала.

Из-за вереи выглянула вторая живая душа — мальчик вихрастый, в майке и трусиках, как спал.

— Мама! — крикнул он женщине, видно по всему, боясь за нее. — Хватит, мамка!

— Так это же наши, Илюшенька! — принялась оправдываться женщина. — Иди и ты сюда… Не бойся!

На Сторожевке пустую улицу, украдкой, перебегали сгорбленные фигуры с поклажей на спинах. Из разрушенной коробки дома выбежала собака, но не залаяла, а будто шла по чьему-то следу с опущенной мордой.

Высмотрев у Сторожевского кладбища оставленный домик с белыми ставнями — пусть будет пристанище, пришли же насовсем! — мы торопливо двинулись в центр. Оттуда доносилась перестрелка. По Советской улице на запад с грохотом катила железная лавина наших войск. В небе патрулировали ястребки. А нам показалось: мы вступаем в мертвый город, может, недавно найденный археологами. Где-то стреляли, где-то грохотало, а тут все окутало небытие — руины, руины. Желтые, причудливые, в которых удивляло и то, что они стоят, ни на что не опираясь.

А ночью немецкие самолеты обрушили на все это бомбы. Злые, визгливые, они рвались в мертвых кварталах, зенитный огонь прикрыл от них живое — железную дорогу, станцию, Дом правительства, который, залитый светом ракет-фонарей, как бы поднялся над морем руин.

Отказавшись идти в самодельное убежище во дворе облюбованного домика, я наблюдал за поединком неба и земли. Земля вздрагивала, стонала. Небо же гудело, по нему метались лучи прожекторов, его рвали огненные вспышки. Вдруг в одном из лучей засветился самолет. К нему бросился второй луч. И когда они скрестились, самолет исчез, на его месте блеснуло огненное пятно.

Я уже любил Минск. С ним были связаны наивысшие взлеты моей души. Но в этот момент я почувствовал: он входит в меня как что-то бесконечно большее, тобой защищенное, без чего нельзя жить. И, как кажется теперь, именно тогда во мне зародилось желание рассказать о нем, о товарищах, о пережитом…

Ничего не скажешь, были у нас свои грехи и слабости. Нередко мы спорили из-за амбиции. В несдержанности хватались за пистолеты. Некоторые не против были восхищаться собой. Когда, скажем, времени было в обрез, а операция против Готтберга уже была подготовлена, почему-то понадобилось менять ответственного за нее. Кое-кто очерствел. И, как выяснилось, когда мы плевали на Палике кровью, у одного из нас в рюкзаке лежала соль. Все это было. Но… Но мы не жалели себя и делали все, что могли, вот для этой минуты.

Назад Дальше