Гервасий Васильевич рассказывал Волкову о своем отце — удивительно талантливом гинекологе, у которого в Петербурге была прекрасная практика и своя собственная клиника. За успехи в медицине отцу Гервасия Васильевича было пожаловано звание потомственного дворянина. Это звание открыло ему двери знаменитого Владимирского клуба, где спустя три года он проиграл свой дом на Разъезжей, клинику, потерял практику, а вскоре и вовсе «сошел с круга»…
Рассказ этот за давностью лет утратил горечь, и Гервасий Васильевич говорил об отце без осуждения, вспоминал о нем с уважением и печалью.
Часам к трем ночи Гервасий Васильевич сам ввел Волкову пантопон и пожелал спокойного сна.
Весь день был в каком-то странном дремотном забытьи. Он пробуждался каждый час, когда в палату входила дежурная сестра со шприцем. Да и то ненадолго. Минуты на две, на три. А потом сознание снова уплывало от него, и он уже не слышал ни звуков в коридоре, ни шагов старухи нянечки, позвякивающей ведром с десятком чистых «уток».
Только один раз, когда старшая сестра хирургического отделения принесла ему не то завтрак, не то обед (Волков этого так и не понял) и стала уговаривать его поесть, он очнулся минут на двадцать.
Есть он не стал, но был благодарен старшей сестре за то, что она его разбудила. Именно в этот момент ему снилось что-то тревожное, мерзкое, а проснуться и открыть глаза не было никаких сил.
Старшая сестра была красивая, яркая женщина лет сорока, с огромным бюстом и могучими ногами. Ее движения сопровождались тихим потрескиванием и шуршанием туго накрахмаленного халата. После каждой фразы она с достоинством закрывала глаза и открывала их только для того, чтобы произнести следующую.
— Надо есть, Дмитрий Сергеевич, — веско говорила старшая сестра. — Это необходимо для активной сопротивляемости и общей жизнедеятельности организма. А то мне придется пожаловаться на вас Гервасию Васильевичу.
Волков смотрел на старшую сестру и думал, что где-то за стенами больницы в каком-нибудь новом пятиэтажном доме есть небольшая однокомнатная квартирка с потемневшей от старости гитарой, с многочисленными фотографиями застывших людей, с высокой кроватью с шелковым ярким покрывалом и огромным зеркальным шкафом. И живет в этой квартире старшая сестра — одинокая чистюля, наверное, бывший санинструктор роты. Дома, снимая шуршащий халат, она начинает говорить нормальным бабским языком, без всякой там «активной сопротивляемости» и «общей жизнедеятельности». Стряпает, стирает, пишет письма дальним родственникам, а поздно вечером принимает у себя многодетную соседку по лестничной площадке. Они выпивают бутылку портвейна, старшая сестра снимает со стены гитару и поет всхлипывающей соседке «про улыбку твои и глаза»… А соседка ругает детей, проклинает мужа и говорит о том, насколько старшей сестре жить легче. И старшая сестра привычно соглашается с ней, а оставшись одна, долго разглядывает в зеркале свое стареющее красивое лицо и плачет от одиночества и жалости к себе…
— Вы никогда не были санинструктором роты? — неожиданно спросил Волков.
— Нет, — ответила старшая сестра и покраснела. — Я была санинструктором батальона…
Часам к пяти пришел Гервасий Васильевич. Он осторожно присел на кровать Волкова, помолчал немного, потер пальцами глаза под очками и спросил:
— Ну что, брат Дима?.. Скучаешь?
— Я почти весь день дремал, — ответил Волков.
— Очень хорошо, — сказал Гервасий Васильевич. — Просто прекрасно. Давай я тебя посмотрю немного…
— Посмотрите.
— Только сразу договоримся: никаких героических актов. Там, где больно, говори «больно». Мне это очень важно. Понял?
— М-гу.
И пальцы Гервасия Васильевича осторожно стали скользить по левому плечу Волкова. Где-то задерживались, мягко ощупывали какое-то место и продолжали скользить дальше, к локтю. Потом снова возвращались назад и еще медленнее проходили путь, уже однажды пройденный.
— Больно?
— Да.
— Очень?
— Очень.
— А здесь?
— Нет.
— Совсем не больно?
— Совсем.
— М-да…
— Что, плохо? — спросил Волков.
— Да нет… Ничего особенного. — Гервасий Васильевич вынул пачку «Казбека» и стал разминать папиросу, глядя в упор на Волкова.
— А мне можно курить? — спросил Волков.
Гервасий Васильевич подумал и с деланным равнодушием сказал:
— Кури.
Он размял папиросу и сунул ее в рот Волкову. Затем оглянулся на дверь и чиркнул спичку.
Волков прикурил и улыбнулся.
— Ты мне поулыбайся, — сказал Гервасий Васильевич. — Придет старшая сестра — не до улыбок будет… И мне и тебе влетит…
Он разогнал дым рукой и еще раз оглянулся на дверь.
— Не влетит — она в вас влюблена, — сказал Волков и закашлялся.
— Это у тебя от температуры, — презрительно сказал Гервасий Васильевич. — Так и называется: температурный бред.
— Влюблена… Чтоб мне сдохнуть! — рассмеялся Волков.
— Ни в коем случае! — испугался Гервасий Васильевич. — Ты мне все показатели по отделению испортишь!
— А у вас разве смертельные исходы не планируются? — спросил Волков.
— Прекрати сейчас же, — рассердился Гервасий Васильевич. — А то заберу папиросы и уйду…
— Нет, правда, — зло сказал Волков. — Вроде как усушка, утруска. В винно-водочных отделах даже специально несколько бутылок лишних полагается — «на бой посуды»!
— Ты пьешь?
— Пью.
— Много? — Гервасий Васильевич с интересом посмотрел на Волкова.
— Нормально… Как все. Гервасий Васильевич, я знаю, о чем вы думаете!
— О чем? — весело спросив Гервасий Васильевич.
— Сейчас. — Волков слегка отдышался, проглотил слюну и, не отрывая глаз от лица Гервасия Васильевича, сказал: — Вы, когда вошли в палату, все думали: «Как бы это сказать Волкову про ампутацию?..» Дескать, не дрейфь, брат Дима, и без руки люди на свете живут и, дескать, пользу приносят… Ну там два-три примера из классико-революционной литературы или еще что-нибудь. А, Гервасий Васильевич?
Гервасий Васильевич снял очки и стал разглядывать их на свет.
— Точно, да, Гервасий Васильевич? — испугался Волков.
— Ты только без нервов, — жестко сказал Гервасий Васильевич.
Он протер очки полой халата и надел их на нос.
— Что-то я, конечно, думал… — неуверенно проговорил он. — Человеку это свойственно… Вот и я думал. Я все, сынок, думаю, как ее, подлой, избежать. Вот о чем я думаю. А ты психуешь. Ухудшаешь и без того паршивое свое состояние. И этим очень мешаешь мне тебя лечить. А ты мне помогать должен. Понял?
В палату вошла сестра с профессионально-скорбным лицом. В одной руке она держала шприц с иглой вверх, а в другой — ватку, пахнувшую спиртом.
Гервасий Васильевич разогнал дым рукой:
— Подставляй зад, Волков!
Когда сестра ушла, Волков подождал, пока затихнут ее шаги в коридоре, и сказал:
— В сорок четвертом в госпитале со мной рядом лежал Мишка Сиротин. Он перед самой выпиской простудился. И ему банки на ночь назначили… Вечерком к нам в палату вкатывается вот такая же сестричка и трагичным-трагичным голосом объявляет: «Сиротин, я вам банки пришла ставить». И рожа у нее такая постная, такая скорбная, такая профессионально-медицинская, что сдохнуть можно… Сиротин заохал, на живот перевернулся и говорит: «Ты бы мне лучше спиртяшки приволокла…» А она, не теряя заданного настроения, молча так облепила его банками и села рядом. Посидела так с минутку, увидела «Крокодил» на тумбочке и стала его перелистывать. С ней произошла удивительнейшая метаморфоза! Она перестала играть в сестру милосердия… Сидит, понимаете ли, нормальная, здоровая, смешливая девчонка, читает «Крокодил», весело хихикает, и нет ей никакого дела до того, что Сиротин с того света недавно вернулся, что вокруг боль, страдания, температура, бред. И никакого в ней милосердия. Просто тихий голос и скорбь в ее обязанности входят. Потом посмотрела на часы, вздохнула и стала снимать с Сиротина банки. Им что, специально преподают это актерское мастерство? А, Гервасий Васильевич?
Гервасий Васильевич тоскливо посмотрел на Волкова, открыл пачку «Казбека» и спросил:
— Курить будешь?
— Нет, — ответил Волков, не сводя глаз с Гервасия Васильевича.
Гервасий Васильевич закурил сам и скучным голосом спросил Волкова:
— Слушай, сынок, ты знаешь, что такое «право сеньора»?
— Знаю. Это когда первая брачная ночь…
— Ни черта ты не знаешь, — перебил Гервасий Васильевич. — «Право сеньора» — это в первую очередь безнаказанность. Сознание собственной исключительности… Гарантия безопасности. Это не только первая брачная ночь с женщиной, предназначенной другому, это и ненаказуемое хамство с подчиненными, лживость чиновников и истеричность тяжелобольных… Все это в одинаковой степени гнусно.
— Спасибо, — упавшим голосом сказал Волков.
— Кушай на здоровье, — так же скучно ответил Гервасий Васильевич. — Кушай и постарайся никогда не пользоваться этим правом. Кем бы ты ни был: тяжелобольным подчиненным или очень здоровым начальником…
— Подозрительность, наверное, приходит с возрастом… Да, Гервасий Васильевич? — попробовал Волков перевести разговор в ироничное состязание.
Но Гервасий Васильевич не принял предложенной ему схемы и сказал:
— Я не знаю, что приходит с возрастом. Для этого я еще недостаточно приподнялся над собой и своим возрастом… Зато я почти точно знаю, что с возрастом уходит.
Волков закрыл глаза, повернул голову набок и прижался щекой к подушке. Гервасий Васильевич взял Волкова за правую кисть и прислушался к его пульсу.
— Простите меня, Гервасий Васильевич, — сказал Волков, не открывая глаз.
— Ладно, давай о другом, — сказал Гервасий Васильевич.
Ночью Волков попытался представить себя без руки. Он перебирал десятки дел, для выполнения которых отсутствие левой руки не станет большим препятствием. Но это были дела и профессии, до сих пор неведомые Волкову. Все нужно будет начинать с азов, с самой низшей ступени. А для этого может просто не хватить сил. Тем более что стоило ему мысленно проследить цепь элементарно механических движений для того или другого случая, как он печально убеждался в том, что природа, создавая человека, не позволила себе ничего лишнего…
Волков вспомнил Володю Гречинского. Володю Гречинского, великолепного циркового эквилибриста. Артиста экстра-класса. В войну Володя был «сорокапятчиком». Там некогда было устанавливать прицел своей тоненькой противотанковой пушки. Он бил по танкам прямой наводкой. В бою ему оторвало левую руку. Это был его последний бой.
Спустя тринадцать лет, в Варшаве, Володя Гречинский стал лауреатом всемирного конкурса артистов цирка. Никто из зрителей и жюри не знал, что у него нет руки. Он сконструировал себе движущийся протез, и никому не могло прийти в голову, что у этого русского вместо левой руки культя восемь сантиметров длиной. Он только цветы не мог принять от председателя жюри. Правая рука была занята дипломом и коробочкой с медалью. А цветы принять было уже нечем.
Говорят, потом этот председатель жюри плакал…
Теперь Володя — заслуженный артист республики. Теперь-то все хорошо. Вот только по ночам у него правая рука отнимается — устала. Но об этом тоже почти никто не знает. А Волков знает. Гречинский многое рассказывал Волкову. Может быть, только ему и рассказывал. Их всегда тянуло друг к другу.
Как только они попадали в один цирк, в одну программу, они вместе размещались в одной гардеробной, и вскоре гардеробная начинала походить на маленькую слесарную мастерскую, куда совершенно случайно попали спиннинги, блеклые костюмы, грим, обрывки афиш и рекламные пепельницы фирмы «Кока-Кола».
Гречинский сам конструировал цирковую аппаратуру, и Волков любил вечерами, после представления, сидеть и смотреть, как, привалившись худеньким левым плечом с нежной культей к тискам, Володя держал в красивой и мощной правой руке напильник, с поразительным упорством вытачивая какую-нибудь замысловатую деталь или невиданную блесну. Иногда Володя садился за лист миллиметровки, брал карандаш и набрасывал эскизы аппарата, чертежи узлов. Потом откладывал карандаш и начинал щелкать логарифмической линейкой. Он рассчитывал запасы прочности, максимальные натяжения, минимальные отклонения, динамические рывки, прогибы и скручивания — все, без чего нельзя построить даже самый простой цирковой аппарат. К нему бегали за каждой мелочью: поговорить о новом трюке, зачалить трос, починить транзистор. Просто поболтать.
Но бывали вечера, когда никто не приходил в их гардеробную, когда Володе не хотелось ничего сверлить или вытачивать. И тогда Волков отправлялся в цирковой буфет, приносил бутылку вина, стаканы, и они засиживались в цирке далеко за полночь.
Волков обычно устраивался на реквизитном ящике, а Володя на стуле. Он снимал со стены трубу, облизывал медный мундштук и, скосив глаза на Волкова, играл ему арии из оперетты «Роз-Мари». Негромкий чистый звук трубы плыл по уснувшему цирку, и Волков каждый раз пытался представить, как ведут себя звери, слушая Володину трубу. Наверное, лошади нервно переступают тонкими передними ногами, а дремлющие тигры осторожно открывают глаза…
О фронте Гречинский никогда не говорил. Даже когда в цирке среди «старичков» вдруг заходил разговор о войне и кто-нибудь вспоминал, что в сорок четвертом он был там-то, на таком-то направлении, в такой-то армии, Володя молчал.
Только однажды Волков услышал от Володи о том, что он воевал под Ржевом. Это было так: Волков случайно встретил Гречинского в Москве. Володя был в отпуске, Волков проездом. Они обрадовались друг другу, закатились в «Националь», поужинали, и Гречинский уговорил Волкова поехать к нему ночевать. Когда они вышли из ресторана, было уже половина второго. Они добрели пешком до Пушкинской площади и целый час простояли в очереди на такси. В последний момент, когда Гречинский и Волков уже садились в машину, к началу очереди подошел какой-то пьяный на протезе. Он вломился на переднее сиденье и потребовал, чтобы его везли к «Соколу». Гречинский жил у «Сокола», и поэтому с пьяным никто не стал спорить.
Машина тронулась. Пьяный сразу же повернулся к Волкову и Гречинскому и стал осыпать их отборной руганью. Он кричал, что потерял ногу вот за таких стиляг и пижонов, что он, если захочет, выбросит их из такси и ему за это ничего не будет, потому что он кровь проливал в то время, когда они где-то отсиживались. Он кричал, что на все имеет право — он воевал вот этими руками. Москву спасал…
— Заткнись, — сказал ему Волков.
И тогда пьяный стал уже совсем отвратительно грязно ругать Волкова и Гречинского. Молоденький шофер такси пугливо посматривал на инвалида.
— Остановите машину, — не выдержал Волков.
— Дима, выкини его к чертовой матери, — спокойно сказал Гречинский.
Шофер притормозил.
— Вы что, с ума сошли?! — закричал пьяный. — Я же на протезе! Куда я пойду? Не трогайте меня!..
Волкова трясло от омерзения и злости. Он вышел из машины и рывком открыл переднюю дверцу.
— Вылезай, — хрипло сказал Волков.
— Да что вы, ребята!.. Ну нажрался я… Нажрался! Что, думаешь, с радости? — И пьяный заплакал.
Волков захлопнул дверцу, сел рядом с Гречинским и сказал пьяному:
— Еще одно слово — и вылетишь. Понял?
Пьяный промолчал.
— Поехали, — сказал Волков.
Как только машина тронулась, пьяный нагло расхохотался.
— Что, съели?! Кто меня тронет, тот два часа не проживет!.. Я ногу потерял, я за Россию кровь пролил, а ты, ты что видел?! — И он повернулся к Гречинскому.
Володя рванулся к пьяному, сгреб его за воротник и бешено крикнул ему в лицо:
— Заткнись, сволочь! Ты один всю Россию спас?! Кроме тебя, никого там не было?! Двадцати миллионов мертвых не было? Гад!!!
Гречинский выпустил пьяного, откинулся на сиденье и пробормотал:
— Ах сука какая!.. Ах сука…
— Попался бы ты мне подо Ржевом, — плаксиво сказал пьяный.
— Подо Ржевом я бы с тобой вообще не разговаривал, — сказал Гречинский. — Да и ты бы там помалкивал…