– Ваши бумаги я оформил, – сказал Менделеев, протирая тыльной стороной руки покрасневшие от дыма глаза, – но Эмилий Христианович задерживается подписью. Как только всё будет готово, я дам знать. А пока, Николай Николаеви, я хотел бы задать несколько вопросов по поводу вашего рассуждения.
– К вашим услугам, – немедленно отозвался Соколов.
– Вы говорите, – начал Менделеев, – что элементы суть тела сложные, могут быть разложены и, возможно, превращены друг в друга. Я этой мысли не разделяю, но и не отрицаю. Однако, меня заинтересовали ваши доказательства сложности атомов. Вы строите гомологические ряды элементов: до вас это делали и другие, но вы, кажется, первый делаете это достаточно строго, требуя не только числовой закономерности, но и последовательного изменения свойств. Дюма, конечно, ошибается, когда ставит свинец или кальций в ряд со щелочными металлами на том лишь основании, что их веса хорошо составляют ряд. Это действительно вопрос арифметики, а не химии. Но мне кажется, что вы слишком строги в отборе элементов. Непонятно, почему вы отказываетесь включить фтор в группу галогенов, а кислород объединить с серой, селеном и теллуром?
– Пай фтора не отвечает закону гомологов, – пояснил Соколов, – а что касается кислорода, то об этом я говорил на лекции: точки кипения кислородных соединений нарушают последовательность, найденную для ряда серы. Если бы кислород действительно был низшим гомологом серы, то вода была бы газом, весьма трудно обращающимся в жидкость. Кому как не вам, Дмитрий Иванович, знать это.
– Всё правильно, – сказал Менделеев, – но ведь если мы станем рассматривать воду как первый член гомологического ряда спиртов, то и там точки кипения и замерзания воды будут аномально высокими…
– Откуда делаем вывод, что не вода, а метиловый спирт – первый член ряда, – перебил Сокололв.
– Может быть, – признал Менделеев, – но право, очень заманчиво было бы отнести их к одному ряду. Вы не подумайте, – поспешил он предупредить ядовитую реплику собеседника, – это не маниловщина, у меня практический интерес. Я сейчас читаю студентам органическую химию, но в будущем Александр Абрамович предполагает перепоручить мне и общую. А как строить курс? Читать по Тенару или Берцелиусу – несовременно да и скучно. Органическая химия – по Либиху и Жерару, здесь нет сомнения. А для минеральной настоящей методы нет. Просто хоть плачь…
В тот раз они не пришли ни к какому выводу и вернулись к спорному вопросу лишь полгода спустя, когда Менделеев вернулся из Германии.
А пока, Соколов продолжал с большим упорством разрабатывать учение о свойствах водорода в органических соединениях, а Менделеев, хотя и писал курс органической химии, но постепенно всё больше уходил к физическим проблемам.
Закончился зимний семестр 1860 года. На время вакаций Соколов из Петербурга не выезжал – держали редакторские дела. Положение с журналом было неважное. Энгельгардт, как и все увлекающиеся люди, быстро остывал и всё меньше участия принимал в работе. Успех соколовских статей подписчиков почти не прибавил, издание оставалось убыточным и съедало добрых две трети соколовского жалования. Зато после года бесплодных призывов начали отзываться русские химики. То ли поверили, наконец, в журнал, то ли последовали неодолимой потребности русского человека жалеть бедных и убогих. Вернее всего, и то, и другое вместе.
Письмо из Харькова явилось для Соколова совершеннейшей неожиданностью. Кто бы мог подумать, что именно в малороссийской окраине поверят в него?
«Милостивый государь, Николай Николаевич! – писал Бекетов-младший, – по возвращении моём в отечество, с немалым удовольствием прочёл в «Горном журнале» весьма точные описания своих работ, а от брата Андрея извещён, что вами же затеян и специально химический журнал…» – Соколов пролетал глазами по строчкам, недоумевая, неужели не получал Николай Бекетов обстоятельного письма, посланного ему от имени редакции? Или же просто выжидал, чем закончится авантюра петербургских мечтателей, а теперь извиняет незнанием собственную осторожность? Хотя, какое это имеет значение? Главное – небольшая, но оригинальная заметка «Наблюдения над образованием марганцовистой кислоты».
Статью Бекетова удалось, выбросив несколько уже набранных рефератов, поставить в самый конец второго тома, датированного ещё пятьдесят девятым годом, но безбожно запоздавшего выходом. Это потребовало новых расходов, но они себя оправдывали, поскольку в журнале вновь появилась оригинальная статья.
Немного времени спустя, в один из соколовских вторников, Николай Николаевич Зинин, отозвав хозяина в сторону, вручил ему несколько исписанных листков и сказал, смущённо улыбаясь:
– Это вам для журнала, посильная лепта, так сказать. Вы уж не обижайтесь, но эту же работу я в Париж отошлю – Вюрцу. Русский язык за границей мало знают. Но вам – первым.
Казалось бы сотрудничество самого Зинина должно было вдохнуть в издание новые силы, но всё же этого не произошло. Статьи Менделеева, заметка Бекетова, сообщение Зинина, да труды немногочисленных выпускников распавшейся публичной лаборатории, вот и весь актив, которым они обладали. Кто знает, может быть они сумели бы удержаться, если бы к хроническому безденежью не прибавилась катастрофическая нехватка времени и самых обычных человеческих сил.
Восемнадцатого сентября в университете начались занятия. Менделеев был ещё в заграничной командировке, и Соколову пришлось взять на себя весь курс органической химии, а также химию аналитическую.
Читал Соколов жёстко, стараясь давать знания по большей части систематические, но при этом гнал прочь все, даже самые заманчивые гипотезы. Такого курса ещё никто и никогда не читал, подготовка занимала много времени, но зато после лекции студенты не расходись молча, а обступали лектора с вопросами.
С каждым днём Соколов всё больше увлекался непростой наукой преподавания. Главное в этом деле не сообщение фактов, факты можно узнать и из книг, а личное общение с учениками. Главное – воспитани; Соколов, пернявший это правило у Либиха, старался в первую очередь привить слушателям любовь к своей науке и умение независимо мыслить.
Теперь квартиру Соколова постоянно наполняла толпа студентов. Многие, засидевшись над книгами, которых у молодого преподавателя было великое множество, оставались на ночь. Здесь готовились к экзаменам и диспутам, писали кандидатские сочинения, и эта работа не прерывалась даже когда Соколов неожиданно заболел сильнейшей простудой и не мог даже говорить из-за непрерывных приступов трескучего кашля.
Болезнь надолго выбила Соколова из колеи, не давала ни ходить на лекции, ни заниматься журналом. По счатсью, именно в это время в Петербурге появился Павел Ильенков. Если бы не он, то окончился бы журнал позорным крахом, немногочисленные подписчики не получили бы двух последних номеров, а имена редакторов попали бы в списки банкротов.
Энгельгард был в ту пору послан военным начальством на Сестрорецкий оружейный завод и в столице почти не бывал, а Соколов лежал пластом. Ильенков оплатил счета за типографию, собрал последние, оставшиеся в редакционном портфеле рефераты, несколько новых написал сам, и четвёртый том журнала всё-таки вышел полностью. Последняя книжка за шестидесятый год заканчивалась кратким сообщением: «Издание Химического журнала на время прекращается, поэтому подписки на 1861 год не принимают.»
Александр Энгельгардт прискакал из Сестрорецка, влетел в комнату Соколова, не сняв шинели, не отцепив сабли, и словно споткнулся, увидав слившееся с подушкой лицо друга. Смущённо крякнул: «Эк тебя угораздило!» – присел на край стула, уперев сжатые кулаки в колени, сказал:
– Год, ну два, переждём, а потом начнём сначала.
– Конечно, – согласился Николай.
От холодного воздуха, принесённого Энгельгардтом, в горле едко першило, Соколов натужно закашлялся, а когда оторвал ото рта платок, то увидел, что его пятнают брызги крови.
Врач определил катар – вечную пагубу, приносимую сырым климатом и каменными стенами. Рекомендовал отдых, поездку в Италию. Ехать было не на что и некогда. Держали лекции и студенты, не забывавшие полюбившегося преподавателя. Оставалась работа. Лаборатория на Галерной закрыта, но бывшие владельцы сдаваться не собирались. Посоветовавшись, они сделали тонкий дипломатический ход: мебель, приборы и остатки реактивов публичной лаборатории пожертвовали унивеситету. Подношение университет принял с благодарностью, но так как разместить свалившееся богатство в профессорской было решительно невозможно, то волей-неволей химический кабинет пришлось расширять. Под лабораторию выделили ещё две комнаты с высокими окнами и прекрасным наборным паркетом, но без газа и воды. Кроме того, Соколов захватил кусочек коридора и маленький тёмный чулан, совершенно, впрочем, бесполезный. В чулан сложили часть посуды, а сторож Ахмет – безбородый старик-татарин, хранил там дворницкие инструменты.
И всё же это было что-то. Комнаты, пожертвовав драгоценным паркетом, переоборудовали, и, с благословения Александра Абрамовича, Соколов начал занятия со студентами. Не со всеми, разумеется, а лишь с теми, кто с боем вырывал себе право на кусочек лабораторного стола в аршин длиной.
Так что жизнь продолжалась. Только теперь его постоянно изводила тупая боль в груди и клокочущий кашель, да каждый год по осени зловредный катар на месяц, а то и больше, укладывал его в постель. К этому неудобству Соколов со временем притерпелся и даже поверил, что у него действительно всего-лишь безобидный хронический катар.
А может быть, просто заставил себя поверить.
* * *Тыльной стороной руки Соколов вытер липкий, не охлаждающий лба пот. На него снова навалилась удушающая, ватная слабость. Стало трудно сидеть, тело тянуло вниз, пальцы непослушных рук дрожали, словно внутри билась невидимая пружинка. Превозмогая себя, Соколов сжал кулаки, так что хрустнули фаланги пальцев. Дрожь прекратилась. Вот так. Главное – не распускаться. Что из того, что сейчас он точно знает свой приговор? Когда две недели назад врачебная комиссия осматривала его, был поставлен привычный диагноз: хронический катар, но Соколов, чьи чувства в этот момент обострились невероятно, сумел услышать, а вернее, угадать, как один из докторов шёпотом произнес: «Ftisis Pulmonis», – а остальные согласно закивали головами. Два этих слова на немудрящей медицинской латыни означают скорую смерть. Ftisis Pulmonis – чахотка лёгких… Ну и что? Врачи тоже могут ошибаться. Вот он сидит, живой, и ему даже лучше.
Но до чего же тихо вокруг! И собака смолкла, и ветер упал. Кажется, во всём мире сейчас мёртвая тишина. И особенно над Россией. Мертво в обширной державе, словно железный Николай поднялся из гроба и придавил страну. Всё, о чём мечтали семнадцать лет назад, теперь забыто, отменено или исполнено в таком виде, что тошно вспоминать. А ведь первые признаки сегодняшней тишины появились ещё тогда. Хотя чаще она заглушалась всеобщим галдением, но всё же порой её можно было услышать. Особенно явственно ощущалось могильное молчание в самый, казалось бы, для того неподходящий день: пятого марта одна тысяча восемьсот шестьдесят первого года.
С утра звонили во всех церквах, священники с амвона зачитывали манифест: «Божиим провидение и священным законом престолонаследия быв призваны на прародительский всероссийский престол в соответствие сему призванию Мы положили в сердце своём обет обнимать нашей царскою любовию и попечением всех наших верноподданных всякого звания и состояния…»
Народ слушал молча и молча расходился. Тихо было как в погребе.
Николай Соколов, всё ещё бледный и осунувшийся катил на извозчике к дому Энгельгардта. Известие о мужицкой воле явилось неожиданно, как это всегда бывает с событиями, которых слишком долго ждёшь. К тому же, и слухи ходили разные. Утверждали за верное, что указ подписан ещё в феврале, в день тезоименитства и задерживается публикацией оттого лишь, что типографии не могут справиться с печатанием. Другие, напротив, говорили, что государь отказался подписать проект, а графу Панину велел в отставку… И всё же, вот она, воля.
Энгельгардта дома не оказалось.
– Уехали вместе с Анной Николавной к Петру Лавровичу, – сообщила прислуга.
Соколов кликнул не успевшего отъехать извозчика и отправился на Фурштадтскую улицу, где жил полковник Лавров.
Неожиданно начался привычный для Петербурга мокрый мартовский снегопад, среди дня сгустились сумерки. Но тем уютней оказалось в жёлтой полковничьей гостинной. Почти все, собравшиеся в круге света под большим шёлковым абажуром, были знакомы Соколову, так что он сразу почувствовал себя легко и непринуждённо.
– Господа, поздравляю! Свобода! – выдохнул он, останавливаясь на границе света.
– Дождались! – подтвердил Лавров, а Энгельгардт вскочил и за всех расцеловал Соколова. Соколову налили шампанского, и он, забыв, что шампанское для него смертельный яд, выпил полный бокал, а потом, задыхаясь, проговорил:
– Только почему же мы так, в тишине, при запертых дверях? На улицу надо. В такой день «Ура!» кричать должны, а тут и народу-то не видно.
– Боится народ, – ответил Лавров.
– Кого бояться-то? Свобода!
– Эх, Николай Николаевич! Подойдите-ка к любой казарме и в щёлку гляньте. Солдаты в готовности, штыки примкнуты, у драгун кони осёдланными стоят. В такую пору «Ура!» крикнешь неловко – а тебя в плети. Телесного-то наказания доселе не отменили…
– И всё-таки, – подал голос обычно молчащий Лачинов, – Ура!
К вечеру Петербург освободился от летаргического оцепенения, тучи разошлись, открыв невысокое солнце, сразу потеплело, и на улицах показался осмелевший люд. На Марсовом поле под присмотром городовых началось масляничное гулянье, может быть, не слишком многолюдное, но замечательное особым настроением собравшихся. О свободе никто не говорил, но все её подразумевали.
А на следующий день, когда прошёл, сковавший даже красных, инстинктивный страх мужичьего бунта, в либеральных салонах Петербурга разразилась буря ликования. Прорвало плотину молчания, все заговорили, заславословили в полный голос. Ещё вчера государственная деятельность сводилась к высочайшему дозволению жителям некоторых частей города Венева крыть крыши соломою, а сегодня все возжаждали гласного суда, земской реформы и даже отмены цензуры.
Весна в этом году, как бы отвечая настроениям публики, началась рано: распускались листья, распускались и надежды. Что из того, что командированные накануне великих событий в губернские города флигель-адьютанты из числа генерал-майоров ещё оставались на местах, а один из них – граф Апраксин – памятуя, что воинское начальство обязано ему подчинением, преуспел расстрелять в селе Бездна тысячную толпу крестьян. Событие хоть и горькое, но далёкое, здесь же, в Петербурге, жизнь неслась словно паровик на Николаевской железной дороге, горизонт набегал встречь взгляду, а за ним открывались новые, ещё более радужные перспективы.
Вот только забыли чающие перемен, кто сидит в будке машиниста, и потому были несказанно удивлены, когда тормознул вдруг блистательный поезд на самом, казалось, ровном участке пути.
С начала года университет «пошумливал». То студентам непременно хотелось слышать речь профессора Костомарова, отменённую начальством, то у Петропавловских ворот устраивались овации опальному профессору Щапову, то студенчество начинало беспокоиться польскими делами. Но всё это до поры касалось преимущественно филологов и юристов и не получало развития из-за снисходительности и безразличия властей.
Собственно говоря, никто попросту не знал, что возбраняется, а что можно открыто допустить. Свобода праздновала медовый месяц, всё казалось дозволенным. Профессора-юристы изобретали проект новых университетских правил, призвав на помощь выборных от студентов, и это никого не удивляло. А в это же время в недрах Второго отделения собственной его величества канцелярии втихомолку родились другие правила. Они-то и явились словно полосатый, закрывающий путь шлагбаум перед изумлённым взором опешившей интеллигенции.
Занятия в университете были уже прекращены, студенты разъехались на каникулы, и потому первый шум подняли профессора.
С правилами Соколов познакомился у Воскресенского. Обязанный ему отчётом, Соколов принёс список и конспекты читанных лекций, но Александр Абрамович, не глядя, отложил их в сторону.
– Вот, Николай Николаевич, – сказал он, положив руку на внушительную пачку бумаг, исписанных ровным чиновничьим почерком, – новый закон наш, взамен устава тридцать прятого года. Отличный документ, ничто в нём не забыто, ни порча нравственная, ни польза государственная. И о профессорах порадели. Одного в рассчёт не взяли, что учить нам теперь будет некого.
Соколов бегло просмотрел циркуляр. Действительно, профессорам и особенно доцентам прибавлено жалования, декан и ректор теперь избираются – отлично! Студенческая форма отменяется, учащимся отныне ходить в партикулярном платье – будут недовольные, ну да бог с этим… Студентам вместо вида на жительство выдаются матрикулы, они же – пропуск в университет, хм, зачем это? Сходки, собрания – запрещены, ну, это, как всегда, приказано для неисполнения… а это что?.. число освобождаемых от взноса за слушание лекций не должно превышать двух человек от каждой из губерний, входящих в состав учебного округа. Получается – двенадцать освобождённых от платы студентов на весь университет!