Дорогою у меня отлегло от сердца, и я наконец поняла, что если мне удалось уйти так легко, то это значит, незачем было и уходить, значит: известие еще не пришло и никого не ищут. Ну а теперь уже поздно искать, потому что Москва не Р**, да и пока они тут успеют пошевельнуться, я успею опять дать тягу. На всякий случай, однако, я приняла свои меры, причем их «город» (то есть гостиный двор) случился тут очень кстати. Когда я ушла из него, никто не признал бы меня за ту женщину, которую видели ночью на станции в Р**. Башлык и ручная сумка исчезли. На место первого появился черный старушечий капор с зеленой вуалью и сверху большой шерстяной платок. А место сумки занял ковровый объемистый саквояж, в который я запихала все, что мне было нужно спрятать, да сверху еще два калача. Тут же, не выходя из рядов, мне удалось, наконец, утолить свой голод, и это, я думаю, больше всего меня ободрило. В начале третьего я была в петербургском вокзале. Хотя к этому времени, как я после узнала, известие было уже в Москве, но я ничего не заметила и никогда впоследствии не могла узнать: искали меня или нет? Я полагаю, что нет, и Поль тоже говорил потом, что если и было что-нибудь, то разве для формы, а в сущности они должны были сами знать, что опоздали. Как бы то ни было, я не имела покоя, пока не села и не уехала. Тогда, наконец, усталость взяла свое, и десять минут спустя я спала как убитая.
ХІІІ
Странно было после всего случившегося вернуться домой и увидеть вокруг себя все по-прежнему. Няня, и Штевич, и прочие, для них эти три дня промелькнули как три минуты – а для меня!… Мне казалось, что я провела целую вечность в отсутствии и что я уж теперь не та. Первым делом моим, когда я очутилась одна, – было побежать к зеркалу. Воображение или нет, но лицо, которое я в нем увидела, испугало меня. Не то, чтобы оно было особенно бледно или утомлено, а так… не знаю, как рассказать вам, было во взгляде и вокруг рта что-то чужое и дикое, что-то сухое, жесткое, чего я до сих пор не видела или не замечала. Это ужасно меня смутило, особенно когда я подумала, что это могут заметить, кроме меня, и другие… Это?… Что это?… Я не могла ничего себе объяснить; я только смутно догадывалась, что стою теперь особо. Между мной и другими людьми, казалось, лежит что-то незримое, что отделяет меня… от всех?… Нет, к счастью, не от всех. Есть один на моей стороне, и этот один, думала я, теперь мой товарищ до гроба. Для него одного я пара. Ему одному я могу все сказать… Понятно, что мне не терпелось увидеть его как можно скорее, чтобы поделиться своею тяжелою ношею.
Писать для этого не было надобности. Достаточно было зажечь свечу и поставить ее к шести часам у окна, чтоб он уже знал, что я дома и что к 8-ми буду в Коломне, у Покрова, в обыкновенном месте наших свиданий… Но я поставила не одну свечу, а две. Другая служила знаком, что дело сделано и ее уже нет в живых.
Мы встретились молча и долго сидели так… Я плакала, его лицо было мрачно как ночь… Наконец, он стал спрашивать, как это было, и я ему рассказала как… Он выслушал меня без вопросов, без замечаний, но по тому, как тяжело он дышал, я могла догадываться, что и он тоже неравнодушен.
Когда я кончила, чувство жестокого торжества осветило его лицо.
– Ну, – сказал он, – теперь ты моя!… Понимаешь ли ты это! Бес! Дьявол! Моя на всю жизнь!
Лицо его было так страшно, что я отодвинулась в безотчетном испуге, но он не дал мне и слова выговорить. Глаза его вдруг загорелись диким огнем; он кинулся на меня, как зверь, и смял в страстных объятиях…
Вечер прошел как одно мгновение. О смерти и мертвой не было больше речи. В угаре страсти все было забыто, даже опасность…
Последняя, впрочем, как оказалось впоследствии, была несерьезна. Розыски, правда, тянулись до февраля, но они ничего не открыли, и меня оставили совершенно в покое. Этому много способствовали, конечно, те меры предосторожности, о которых я вам рассказала, и между ними больше всего ее письмо, но, если не ошибаюсь, были еще и другие причины. Как раз около этого времени в Р** стали ходить разного рода слухи насчет того, кто была женщина, посещавшая Ольгу тайком, и по какому делу они имели свидание. Один из этих слухов, не хочу уж рассказывать вам теперь какой, был нам с руки. Он был подхвачен и пущен в ход так ловко, что это всех сбило с толку, зажало рот нашим злейшим врагам и скоро поставило нас вне всякой дальнейшей опасности. Так думали мы, по крайней мере в ту пору и долго после.
Больше двух лет прошло в этой счастливой уверенности. Тем временем вся обстановка моя переменилась. Началось это с того, что мы купили развод у Штевича. Дело устроено было негласно, через посредство маман, которая приютила меня у себя на время. Поль ездил к нам открыто, потом посватался, тоже через маман, и мы были обвенчаны с ее благословения.
Счастье сопровождало меня и далее, редкое счастье, если сообразить, как поздно оно пришло!… Скоро после второго брака я стала матерью… Никому не приходило в голову заподозрить, какою ценою куплено это все. Я одна знала про то, но цена перестала казаться мне тяжкою с тех пор, как на руках у меня и у сердца лежал невинный ангел, явившийся, как мне казалось, залогом милости и прощения.
Так думала я в ту пору, и мысли этого рода подчас облегчали чудесным образом свинцовую тяжесть греха, лежавшего у меня на совести Страх кары на этом свете и в будущем слабел в их присутствии и бич безотвязных воспоминаний висел опущенный. Но я ошиблась)… То, что я приняла за помилование, было не более как отсрочка.
ЧАСТЬ III. Каменный гость
I
С.-Петербург, 10-го сентября. Вернулся сюда вслед за известием, которое сообщил мне Z**. Чудеса!… Процесс наш выигран, и эти деньги, которые мы считали потерянными, достаются-таки нам в руки!… Кто мог предвидеть это?… Вчера целый вечер сидел у Z**. На мою долю, за вычетами, приходится 32 тысячи с лишком. А не далее как полгода тому назад, если бы кто предложил мне за все это дело 3000, я принял бы с радостию!…
М** и служба моя в компании брошены навсегда. Вчера покончил с правлением и получил еще, по расчету, 124 рубля с копейками…
Подарил их хромому писарю, который носит бумага от Z**… Свобода! Как поздно пришла ты, а между тем все так же мила; пожалуй, еще милее теперь, после стольких годов неволи…
Однако, все это не то, и я не знаю даже, зачем я это пишу… Дело вот в чем: я встретил ее… Это было у Горбичевых. Меня представили ей в качестве родственника и приятеля ее мужа. Услыхав мое имя, она посмотрела пристально мне в лицо, потом покраснела, потом избегала меня весь вечер и на мои попытки вступить в разговор отвечала уклончиво.
Когда я спросил: увижу ли я ее мужа сегодня вечером, она обернулась ко мне по первому слову с каким-то окаменелым лицом и больше чем удивленным, почти испуганным взором; словно она ожидала услышать дерзость или, по крайней мере, нескромными намек на прошлое. Но мой невинный вопрос обезоружил ее.
– Да… может быть… не знаю, – отвечала она рассеянно. – А вы спешите увидеть его?
Я стал объяснять, что мы не виделись три года.
– Что ж вам мешает его навестить? – перебила она коротко и сухо.
Я не знал, что на это сказать, и отвечал ей какой-то вздор, прибавив, что я не знаком семейством.
– То есть со мной? Ну, это неправда… то есть неправда, чтоб это могло вам мешать! – договорила она проворно, заметив свой промах, и отвернулась.
Больше мне с ней не пришлось говорить! Я ждал Бодягина, сам не зная зачем, и, не дождавшись, уехал.
Теперь о впечатлении. Должен прежде всего сказать, что я был обманут в своем ожидании. Я почему-то думал, что ее сразу узнаю, а вышло, что не узнал. Между нами стояло что-то искусственное.
Это был след мимолетной встречи, образ, носивший когда-то подлинные ее черты, но я работал над ним впоследствии, переправляя и дополняя так долго и так усердно, что сходство исчезло и на месте живого воспоминания остался какой-то продукт фантазии. Вышла преглупая вещь. Фантазия эта, руководимая последующими догадками, пересоздала ее с головы до ноги превратила в какую-то Борджиа или Бренвильер [19], со всеми милыми свойствами этого рода характера, написанными на лбу en toutes lettres [20]. Нужно ли говорить, что я не нашел ничего подобного. Передо мною теперь, как и прежде, стояла статная молодая женщина с простым и свежим лицом, на котором, в эту минуту по крайней мере, не было ничего трагического… Парадный туалет сбил меня окончательно с толку. «Бодягина! Ну, это совсем не то… Но не успел я сказать себе это, как что-то знакомое остановило мое внимание: память попала на след; звено за звеном, правда реального впечатления воскресла во всей своей полноте, и я узнал ее… Это была несомненно она – Ю. III., моя попутчица и любительница хороших сигар. Ее манеры, голос и взгляд, ее светлые волосы и глаза, ее роскошный стан, и страстный подъем плечей, затаенная нега телодвижений – все это было знакомо, и вместе казалось ново, так ново, как будто я никогда ее не видал.
«Фу! Как чертовски похорошела!» – сказал я себе, и, странно, – сердце забилось, как у влюбленного после двухлетней разлуки. И пульс был, конечно, другой, но механика до того похожа, что я испугался. Я не мог себе дать отчета, что со мной делается. Меня влекло к ней какое-то жадное любопытство. Мне трудно было отвести от нее глаза. И я украдкою вглядывался в ее лицо, стараясь найти в нем если не древний знак, по которому, говорят, можно было узнать иных людей, то, по крайней мере, хоть что-нибудь, какой-нибудь след… Нет, ничего! Ни тени!… Она сидела передо мною' весь вечер, гордая и сияющая. Успех написан был у нее на лице и, судя по тому, как ее ласкали у Горбичевых, успех, одобренный светом. Чего же еще?… Она спокойна – значит ей нечего опасаться. Но если ей нечего опасаться, то отчего же она избегала меня? Отчего ее взор, встречаясь с моим, скользил так упорно мимо, и отчего, когда я пробовал с нею заговорить, она обернулась ко мне с таким лицом?… На этот раз в нем было что-то застывшее и немое, но не спокойное. Она была испугана, чем? И что она рассказала мужу, когда воротилась домой?… О, дорого бы я дал, чтобы знать истину. Да как узнать ее теперь, когда все это кануло в воду?… Они уже с год как обвенчаны, и у них есть дочь, и никто их не обвиняет, не трогает. История об отравлении давно поступила в архив тех басен, к которым, натешившись ими до отвращения, публика начинает потом относиться скептически и кончает глубоким забвением. Z** не хочет больше и слышать об этом. Пустяки, мол, все выяснено. Тетушка Софья Антоновна тоже молчит… Забыла? Что же, пора, значит, и мне забыть. К чему ведут все эти вопросы, которые я не могу решить, и эти бесплодные подозрения? Как ни натягивай, а надо же наконец сознаться: я не уверен. Я не могу поручиться, что все это не совпало случайно, и, стало быть, не могу ее обвинить публично. А мимо этого все пустяки. Я не Лекок [21], чтобы открыть через три года то, что не в силах были открыть артисты сыскного дела, люди, которые зубы съели на этого рода вещах.
Что же дальше?… Ничего нет и быть не должно, это ясно как день, а все-таки я пойду к ним… Чувствую, что я глупо делаю, – порчу только себе напрасно кровь и чувствую, что из этого ничего не выйдет, кроме дурачества, а все же пойду… Тянет…
***Был поутру и не застал никого, или не приняли?… Лучше всего бы сделали, если бы заперли двери раз и навсегда. Тогда и глупости этой конец. Чего мне нужно от них? Я его ненавижу, ее не знаю; я бы желала, чтобы она была за тысячу верст отсюда, а вот, кокетничаю с визитами!
***Бодягин был… Сейчас, воротясь домой, нашел у себя его карточку и на листе бумаги, особо, несколько слов: «Любезный друг Черезов! Пожалуйста, не финти с визитами, а, благо уже знаком с моею хозяйкой, приезжай просто к обеду, завтра или когда удобно, к 6-ти. П. Б.»
***Живет как Ротшильд, этот недавний нахлебник и прихвостень знатной родни, который пять лет обивал пороги у К-ва и был недавно еще в долгу по горло… Теперь квартира в 3 000; шестерка заводских, и буфетчик, и метрдотель, и целая шайка челяди… За обедом была довольно большая компания и между нею знакомые имена, хотя в лицо я почти никого не помню. Невольно думается, что я у них тут напоказ, кузен по первой жене и живой свидетель, что между ее родней есть люди, не ставящие ему в счет того, в чем он ни душою, ни телом не виноват…
К вечеру, впрочем, все это разъехалось, и мы пили чай по-семейному. Она сама разливала. Ее опять узнать было невозможно. Сущий хамелеон! Ни следа недавней холодности: мила, внимательна и любезна. Должно быть, он надоумил… Впрочем, она говорила мало и ничего серьезного, он взял это все на себя. Поздравил меня с удачей, расспрашивал, что я теперь намерен делать, журил за старое и уверял, что пора, наконец, взяться за ум…
– Mieux vaut tard, gue jamais, mon cher! [22]
Время еще не ушло; напротив, оно никогда не было так удобно. Ты попал сюда в самую пору и в самых счастливых условиях. Когда-нибудь я тебе все это объясню… Сколько, бишь, ты сказал, тебе приходится?… Хо, хо брат! «Только», ты говоришь?… О! Простота! Да ты что думаешь? Тридцать две тысячи чистых, мобилизированных, так что вот взял, да и вывел в любую минуту, это, mon cher, такая армия, с какою немногие вступают в поход. Это, если им дать надлежащий форс, пойдет за полтораста, за двести… Я не имел ничего подобного. Пять лет назад, когда я сошелся с П** и мы оснастили суденышко, с которого, собственно, и началось мое плавание, знаешь ли, сколько у меня было в наличности?… 500 рублей.
– Не может быть!
– Клянусь тебе честью, ни гроша более… Правда, я только что перед тем уплатил тысяч 15-ть долгу, из денег П**, разумеется, но это поставило мой кредит в такое цветущее положение, что через полгода мне дали сорок… Слушай, расскажу тебе.
И он рассказал, довольно цинически, как ему удалось встать на ноги. Потом пошла старая песня: как он получил и продал концессию.
– Это было как раз перед нашею встречей, три года тому назад; помнишь, еще обедали у Бореля и говорили об Ольге?
– Помню.
– У меня это осталось в памяти, потому что она… ты знаешь?… Это случилось скоро после того, в ноябре.
Я смотрел ему прямо в глаза, но не мог уловить его взгляда. – Тебя известили, конечно?
Я отвечал, что получил известие через три недели от Софьи Антоновны.
– Ох уж мне эта Софья Антоновна! Обязан я ей, много обязан!… Чего они только тут не наплели?… Ты слышал, конечно? Ну, скажи, ради Создателя, есть ли совесть? Хотя, конечно, о совести нечего говорить, когда у людей в голове нет здравого смысла… Пойдем в кабинет.
Мы пошли в кабинет, а она куда-то, должно быть в детскую… У нее есть дочь, грудной ребенок.
– Много обязан! – ворчал Бодягин. – Много!… Садись, потолкуем. Я рад, что ты наконец воротился, рад между прочим и потому, что теперь есть хоть один живой человек, которому я могу рассказать по-приятельски все, что я вынес в ту пору… Хочешь сигару?
В кабинете горела одна большая лампа под абажуром, который сосредоточивал свет в небольшом кругу. Мы сели с ним у камина: я боком, а он спиною к лампе. Лицо его было так слабо озарено багровым отблеском кокса, что я не мог хорошо разглядеть выражения.
– Да, – продолжал он, вздохнув, – наделали они мне в ту пору хлопот! Благодаря им и только им одним, я вынужден был показать это письмо, которое прекратило следствие… Ты имеешь понятие, как это было? Постой, я тебе расскажу, только на вот, сперва прочти.
Он достал из стола письмо Ольги, то самое, о котором писал мне Z**. Он не мог ничего хуже выдумать, но об этом после.
– Ну что? – спросил он, когда я кончил. – Ясно, не правда ли?
– Ужасно! – вырвалось у меня. Но он не понял, к чему это относится.
– Да, – повторил он, – ужасно! И тем ужаснее для меня, что я оплошал в этом случае. Я никогда не прощу себе, что отложил это дело. Я должен был ехать к ней в Р** немедленно, добиться, что это значит, и успокоить ее. Только мне в голову не пришло. Я думал, что она так, дурит… Сам посуди: мог ли я верить этому? Мог ли я допустить, хоть на минуту, чтобы она, в здравом уме и в памяти, не только решилась сделать такую глупость, а даже имела ее серьезно в виду?… Из-за чего? – После я понял из-за чего, но в ту пору я был, ей Богу, во всех отношениях за тысячу верст…
Он замолчал и задумался.
– Она писала тебе перед этим? – спросил он минуту спустя.
– Писала раз.
– Ах да, кстати, скажи, пожалуйста, ты был у нее в последний приезд?
– Был.
– И ничего не заметил?
– Ничего, что могло бы навесть на мысль о подобной развязке. Она тосковала, и я нашел ее очень переменившеюся с лица…