Письмо поразило Марию, подобно удару грома, но, не желая доставить врагам радость лицезрением своих страданий, она постаралась не выказать их и, оборотясь к Уильяму Дугласу, молвила:
– Милорд, это письмо содержит новости, которые вы, надо думать, уже знаете, поскольку написавший его является в равной мере и моим, и вашим братом, хотя нас с ним родили разные матери, и я полагаю, что он не стал бы писать сестре, не написав одновременно и брату. Впрочем, как любящий сын, он, должно быть, оповестил и свою мать о скорых почестях, которые ждут ее.
– Да, ваше величество, – подтвердил Уильям, – мы еще вчера узнали, что ради блага Шотландии мой брат стал регентом, а так как он в одинаковой степени любит свою мать и предан своей отчизне, то надеемся, что вскорости он возместит то зло, какое всевозможные фавориты причинили обеим – и его матери, и его отчизне.
– Вы поступаете как любящий сын и учтивый хозяин, не углубляясь в историю Шотландии, чтобы не заставлять дочь краснеть за ошибки отца, – отвечала Мария Стюарт. – А то ведь до меня доходили слухи, будто зло, на которое жалуется ваша светлость, имеет началом куда более давние времена, чем те, к каким вы изволили его приписать. У короля Иакова Пятого тоже были фавориты и даже фаворитки. Правда, поговаривают, что одни отплатили неблагодарностью за его дружество, а другие за его любовь. Коль вы, милорд, не знаете о том, то на этот счет вас мог бы просветить, если только он еще жив, некий Портефелд или Портефилд, не могу сказать точно, я плохо запоминаю и произношу имена черни. Впрочем, ваша достойная матушка сможет дать вам более подробные сведения о нем.
Уильям Дуглас побагровел от ярости, а Мария Стюарт встала, ушла к себе в спальню и закрыла дверь на ключ.
До конца дня Мария не выходила из своих покоев; она стояла у окна, наслаждаясь открывающимся перед ней великолепным видом – широкой равниной и деревней Кинросс; но стоило ей отвести взгляд от этого простора и взглянуть на стены замка, как у нее тотчас вновь сжималось сердце, потому что со всех сторон они были окружены глубокими водами озера, на пустынной глади которого далеко покачивалась одинокая лодка; в ней сидел малыш Дуглас и рыбачил. На несколько секунд взор Марии машинально задержался на мальчике, которого она заметила еще в день приезда сюда, как вдруг со стороны деревни раздался звук рога. Тут же малыш Дуглас собрал удочки и поплыл туда, откуда донесся сигнал, гребя с силой и ловкостью, какую трудно было ожидать от ребенка его возраста. Мария продолжала без особого интереса наблюдать, как его лодка устремляется к дальнему берегу озера и кажется все меньше и меньше. Но вскоре она вновь поплыла к замку, и Мария обнаружила, что в ней сидит еще один человек, который сам взялся за весла, отчего лодка, можно сказать, летела по спокойной озерной глади, оставляя за собой след, сверкающий в закатных лучах солнца. Через некоторое время она приблизилась настолько, что Мария сумела различить гребца: то был молодой человек лет двадцати пяти с черными волосами, одетый в полукафтан зеленого сукна; на голове у него была шапочка, какую носят горцы, украшенная орлиным пером. Когда же она оказалась совсем близко и стала разворачиваться кормой к окну, малыш Дуглас, опиравшийся на плечо гребца, что-то сказал ему, и тот обернулся и бросил взгляд на окошко; Мария тотчас же отпрянула, не желая быть предметом праздного любопытства, но не настолько быстро, чтобы не увидеть красивое, бледное лицо незнакомца, и когда снова выглянула, лодка уже исчезла за углом замка.
Узница стала мучительно вспоминать: ей казалось, что лицо это ей знакомо, оно уже где-то мелькало перед ней, но как ни напрягала она память, так и не припомнила, когда и где она могла видеть этого молодого человека; в конце концов королева сочла, что либо это игра воображения, либо ее подвело отдаленное сходство юноши с кем-то знакомым.
И все-таки мысли о только что виденной картине не оставляли Марию; у нее перед глазами все стояла лодка с молодым человеком и мальчиком, которая плыла по озеру, приближаясь к замку, словно для того, чтобы принести ей помощь. И хотя эти мысли узницы ни на чем не основывались, ночью, впервые после прибытия в замок Лохливен, она спала спокойным сном.
Проснувшись утром, Мария сразу же подбежала к окну: погода стояла прекрасная, и все – небо, вода, земля, – казалось, улыбалось ей. Тем не менее, сама не зная почему, она решила до завтрака не спускаться в сад; когда же отворилась дверь, она порывисто обернулась к ней, но это опять явился Уильям Дуглас, дабы исполнить свои обязанности стольника и отведывателя пищи.
Завтрак был недолог и прошел в молчании; как только Дуглас удалился, Мария тоже спустилась вниз и, проходя через двор, увидела двух оседланных коней, из чего заключила, что из замка уезжает кто-то из его обитателей в сопровождении оруженосца. Может быть, тот самый черноволосый юноша? Но спрашивать Мария и не решалась, и не хотела. Она продолжила свой путь, вошла в сад и быстро обвела его взглядом: там не было ни души.
Мария начала прогулку, но вдруг прервала ее и поднялась к себе в спальню; проходя через двор, она обнаружила, что коней в нем уже нет. Войдя к себе, Мария подошла к окну в надежде, что найдет подтверждение или опровержение своих предположений. Действительно, она увидела удаляющуюся лодку, в ней коней, а также Уильяма Дугласа и его слугу.
Мария наблюдала за лодкой, пока та не пристала к берегу. Путешественники вышли, вывели коней и ускакали по той же дороге, по какой привезли сюда королеву; по тому, как оседланы были кони, по переметным сумам Мария поняла, что Уильям Дуглас отправился в Эдинбург. Что же до лодки, то, как только пассажиры высадились из нее, она возвратилась в замок.
И тут Мэри Сейтон доложила королеве, что леди Дуглас просит принять ее.
То была вторая встреча двух женщин, леди Дуглас, давно уже глухо ненавидящей королеву, и королевы, относящейся к ней с презрительным безразличием; Мария знаком остановила Мэри Стейтон и, повинуясь безотчетному порыву кокетства, заставляющего женщин, в каком бы положении они ни находились, стараться выглядеть красивыми особенно перед другими женщинами, подошла к небольшому зеркалу в тяжелой готической раме, висящему на стене, чтобы поправить прическу и разгладить кружевной воротник; затем, сев в самой выигрышной позе в высокое кресло, единственное в салоне, она с улыбкой велела Мэри Сейтон впустить леди Дуглас.
Мария не обманулась в своих ожиданиях: несмотря на ненависть к дочери Иакова V и на сознание, что она здесь хозяйка, леди Дуглас не сумела скрыть изумление, какое произвела на нее поразительная красота королевы; она надеялась увидеть раздавленную горем, бледную от треволнений и утратившую надменность узницу, а перед ней сидела спокойная, красивая и высокомерная, как прежде, монархиня. От Марии Стюарт не укрылось произведенное ею впечатление, и она промолвила с насмешливой улыбкой, обращенной как к стоящей за ее креслом Мэри Сейтон, так и к нежданной гостье:
– Мы счастливы тем, что будем иметь возможность насладиться обществом нашей добрейшей хозяйки, и заранее благодарим ее за то, что она благоволила следовать бесполезному в нынешних обстоятельствах этикету и велела доложить о себе, хотя вполне могла бы этого не делать, так как располагает ключами от наших апартаментов.
– Ежели своим присутствием я докучаю вашему величеству, – отвечала леди Лохливен, – то мне это вдвойне огорчительно, поскольку обстоятельства вынуждают меня делать это по меньшей мере дважды в день, во всяком случае, все то время, пока будет отсутствовать мой сын, которого регент призвал в Эдинбург. А то, что я попросила доложить о себе вашему величеству, так сделала я это, отнюдь не следуя бесполезному придворному этикету, а из уважения, какое леди Лохливен обязана выказывать всякому, кто пользуется гостеприимством в ее замке.
– Наша добрейшая хозяйка неверно истолковала нас, – с преувеличенной доброжелательностью заметила Мария, – и регент может засвидетельствовать, что нам всегда доставляло удовольствие приближать к себе лиц, которые могут нам напомнить, пусть даже косвенно, нашего возлюбленного отца Иакова Пятого. Так что леди Дуглас совершенно напрасно восприняла в обидном для себя смысле наше удивление ее приходом. К тому же гостеприимство, которое она с такой готовностью нам предоставила, не сулит, невзирая на всю ее добрую волю, избытка развлечений, и поэтому мы не намерены отказываться от тех, что могут нам дать ее визиты.
– К сожалению, ваше величество, – заявила леди Лохливен, которой королева так и не предложила сесть, – невзирая на удовольствие, какое я могла бы получить от подобных визитов, я вынуждена буду отказаться от них, за исключением тех часов, что я уже назвала. Сейчас я уже слишком стара, чтобы выносить усталость, и всегда была слишком горда, чтобы терпеть насмешки.
– Послушайте, Сейтон, – воскликнула Мария, как бы отвечая собственным мыслям, – ведь мы же не подумали, что леди Лохливен, получившая право сидеть в присутствии монарха еще при дворе короля, моего отца, должна сохранить за собой это право и в тюрьме его дочери королевы. Сейтон, подайте же ей табурет, чтобы нам не лишиться из-за своей забывчивости общества нашей любезнейшей хозяйки. Ну, а если, миледи, табурет вас не устраивает, садитесь в это кресло, – встав и указав на свое кресло, предложила Мария леди Лохливен, готовой уже ретироваться. – Вы будете не первой из вашего семейства, кто уже занял мое место.
Леди Лохливен, надо полагать, собиралась дать язвительный ответ на этот намек на узурпатора Мерри, но тут в дверь без стука вошел тот самый черноволосый молодой человек и, даже не поклонившись Марии, приблизился к леди Лохливен.
– Миледи, – произнес он, склонясь в поклоне перед нею, – лодка, отвозившая моего брата, только что вернулась, и один из гребцов должен срочно передать вам наставление, которое лорд Уильям запамятовал сделать вам лично.
После чего он столь же почтительно поклонился старой даме и вышел, даже не взглянув на королеву, которая, уязвленная такой дерзостью, повернулась к Мэри Сейтон и с обычной своей невозмутимостью сказала:
– Сейтон, кажется, нам рассказывали об оскорбительных для нашей достойной хозяйки слухах, касающихся какого-то младенца с бледным лицом и черными волосами? Если этот младенец, как я догадываюсь, превратился в молодого человека, который только что вышел отсюда, то я готова засвидетельствовать каждому сомневающемуся, что он истинный Дуглас, и доказывает это если уж не храбрость, ибо у меня не было возможности убедиться в ней, то в любом случае наглость, свидетельства каковой он нам сейчас явил. Пойдемте, душечка, – продолжала королева, опершись на руку Мэри Сейтон, – не то наша гостеприимная хозяйка может счесть, что из учтивости она должна составлять нам общество, меж тем как нам известно, что ее нетерпеливо ждут в другом месте.
С этими словами Мария ушла к себе в спальню, а старая леди, еще не успевшая прийти в себя от ливня насмешек, которыми осыпала ее королева, удалилась, бормоча:
– Да, да, он Дуглас, и с Божьей помощью, я надеюсь, он это еще докажет.
У королевы хватило сил сдерживаться в присутствии врага, но едва она осталась одна, как тут же рухнула в кресло и, будучи уверена в единственном свидетеле своей слабости Мэри Сейтон, залилась слезами. Но ее можно понять: только что она была жестоко уязвлена; до сих пор еще ни один мужчина не приближался к ней, не выказав должных знаков почтения, и неважно, к чему они относились – к ее королевскому сану или красоте ее лица. А этот, на которого она, неизвестно почему, возлагала невольные надежды, оскорбил ее вдвойне – и как королеву, и как женщину. Поэтому Мария оставалась у себя до вечера.
Когда подошла пора обеда, леди Лохливен, как она и предупреждала, вступила в королевские покои, одетая в парадное платье и предшествуемая четырьмя слугами, несущими блюда, которые предназначались узнице на обед: следом за нею шествовал старый управитель замка с золотой цепью на шее и жезлом слоновой кости в руке, которые он доставал из сундука только в дни торжественных церемоний. Слуги поставили блюда на стол и в молчании ожидали, когда королева соблаговолит выйти; наконец дверь отворилась, но вместо королевы появилась Мэри Сейтон.
– Миледи, – объявила она, – ее величество весь день чувствовала себя нездоровой и ничего не будет есть, так что вам нет нужды задерживаться и ждать ее.
– Позвольте мне надеяться, – отвечала леди Лохливен, – что ее величество изменит свое решение. Но в любом случае я исполню свой долг.
После этих слов один из слуг поднес леди Лохливен на серебряной тарелке хлеб и соль, а управитель, который в отсутствие Уильяма Дугласа исполнял обязанности стольника, подал на серебряной же тарелке по кусочку от каждого принесенного блюда. Когда эта церемония была завершена, леди Лохливен осведомилась:
– Итак, ее величество сегодня не выйдет?
– Таково решение ее величества, – ответила Мэри Сейтон.
– В таком случае наше присутствие здесь бесполезно, – заметила старая леди, – но тем не менее стол накрыт, и если ее величеству что-либо потребуется, ей достаточно позвать.
После этого леди Лохливен столь же чопорно и торжественно удалилась, сопутствуемая четырьмя слугами и стариком-управителем.
Как и предвидела леди Лохливен, королева, уступая уговорам Мэри Сейтон, около восьми вечера вышла из спальни и села за стол; при этой трапезе ей прислуживала единственная оставшаяся при ней статс-дама; немножко поев, Мария Стюарт встала и подошла к окну.
Стоял один из тех великолепных летних вечеров, когда кажется, будто ликует вся природа; небо было усеяно звездами, которые отражались в воде, и среди этих отражений, словно самая яркая звезда, горел огонь в светце, установленном на корме лодки; он освещал Джорджа Дугласа и малыша Дугласа, которые лучили рыбу. Как ни хотелось королеве в этот вечер подышать свежим воздухом, вид молодого человека, который днем столь грубо оскорбил ее, произвел на нее такое впечатление, что она тотчас захлопнула окошко, ушла к себе в спальню, легла и вместе с подругой своего заточения прочла вслух несколько молитв. Однако она была настолько возбуждена, что не смогла заснуть, и через некоторое время встала, накинула халат и подошла опять к окну – лодки уже не было.
Часть ночи Мария сидела, блуждая взором то в безмерности небес, то в глубине вод, и хотя мучительные мысли не отпускали ее, все же и свежий ночной воздух, и эта безмолвная, тихая ночь принесли ей огромное физическое облегчение, так что утром, встав с постели, она почувствовала себя спокойной и умиротворенной. К сожалению, вид леди Лохливен, явившейся к завтраку, дабы исполнить свои обязанности, вновь вызвал у нее раздражение. Возможно, все прошло бы мирно, если бы леди Лохливен, попробовав все блюда, принесенные на завтрак, удалилась, а не осталась стоять возле буфета; однако ее намерение оставаться, пока будет длиться завтрак, которое, вероятней всего, было продиктовано почтением к королеве, Марией Стюарт было воспринято как несносная тирания.
– Душенька, – обратилась она к Мэри Сейтон, – ты, кажется, забыла: вчера наша любезнейшая хозяйка жаловалась, что она устает, когда стоит. Предложи ей один из двух табуретов, что составляют нашу королевскую меблировку, но смотри, чтобы это был не тот, у которого сломана ножка.
– В том, что обстановка замка Лохливен в таком скверном состоянии, – заметила старая леди, – виноваты короли Шотландии: в течение последнего столетия бедным Дугласам так мало перепадало от милостей их государей, что они просто были не в состоянии поддержать былой свой блеск хотя бы на уровне иных особ из простонародья, например, некоего музыканта, который, как поговаривают, в месяц тратил сумму, равную их годовому доходу.
– Тот, кто умеет брать сам, не нуждается в том, чтобы ему подавали, – ответила королева. – Дугласы, как мне кажется, ничего не потеряли, оттого что им пришлось подождать, теперь даже младшие сыновья из этого благородного рода могут быть уверены, что их ждут самые блистательные партии. Жаль, правда, что наша сестра королева Англии, как утверждают, дала обет сохранить девственность.
– Или что королева Шотландии, – вступила леди Лохливен, – не стала в третий раз вдовою. Впрочем, – заметила она, делая вид, будто собирается уходить, – говорю это не в укор вашему величеству. Католики считают брак таинством и потому стараются причащаться к этому таинству как можно чаще.