Цезарь (др. перевод) - Александр Дюма 17 стр.


В следующий раз, когда трибун Курий, сын старого Курия, организовал новую оппозицию, которая грозила стать опасной, прибегли к доносу некоего Веттия. Он обвинил Куриона, Цепиона, Брута и Лентула в намерении убить Помпея. Будто бы сам Бибул принес Веттию кинжал, словно в Риме невозможно было отыскать другой кинжал, но таким образом на Бибула тоже ложилась ответственность.

Веттия освистали и бросили в тюрьму. На другой день нашли его повесившимся — очень кстати для Цезаря. Не знай люди его человечности, можно было бы подумать, что он причастен к этому так называемому самоубийству.

Итак, во всех отношениях было бы лучше, если бы Цезарь отступил и ушел из консулата, границы которого находились всего в пятидесяти лье от Рима.

Да и времени терять было нельзя. Цезарь уже готовился отбыть, когда один из обвинителей собрался донести на него.

«Ах, — писал Мишле[272], — как хотел бы я видеть в тот момент это бледное лицо, преждевременно постаревшее от постоянного разврата, этого хрупкого человека, эпилептика, бредущего в дождь по Галлии впереди легионов, переправляющегося вплавь через реки или верхом, среди лектик, в которых находились его секретари, диктующего по шесть писем одновременно, будоражащего Рим из дальней Бельгии, уничтожившего на своем пути около дух миллионов человек и покорившего всего за десять лет Галлию, Рону и Северный океан!».

Хотите знать, как относился к нему Катулл[273], любовник сестры Клодия, жены Метелла Церера, которую прозвали Лесбией в честь развратницы Сафо с острова Лесбос? Как относился к нему Катулл перед отправкой в Галлию? Правда, ради справедливости следует заметить, что и по возвращении Цезаря Катулл относился к нему точно так же… Словом, я спрашиваю, хотите знать, что именно Катулл о нем пишет:

Нет, чтоб тебе угодить, не забочусь я вовсе, о Цезарь!
Знать не хочу я совсем, черен ли ты или бел

Или:

Как орешек, головка у Отона,
Ляжки Нерия, потные, не мыты.
Тихо-тонко Либон пускает ветры,
— Ну не всем, так хоть этим ты гордишься
И мышиный жеребчик твой Фуфиций?
Ты ж опять на мои в обиде ямбы?
В них вина ль, знаменитый император?

А вот еще:

В чудной дружбе два подлых негодяя:
Кот Мамурра и с ним похабник Цезарь!
Что ж тут дивного?
Те же грязь и пятна
На развратнике римском и формийском.
Оба мечены клеймом распутства,
Оба гнилы и оба полузнайки.
Ненасытны в грехах прелюбодейных,
Оба в тех же валяются постелях,
Друг у друга девчонок отбивают
В чудной дружбе два подлых негодяя![274]

Такими стихами напутствовал он отправку будущего завоевателя Галлии.

Надо признать, что Цезарь сполна заслужил это публичное оскорбление и ему даже в голову не приходило обижаться.

Во времена своего консульства Бибул упоминал о Цезаре в своих эдиктах, называя его при этом царицей Вифинии. Он говорил, что Цезарь, полюбив царя, полюбил и царствовать.

Один из так называемых шутов, которому не возбранялось говорить что угодно, встретив однажды на улице Помпея и Цезаря, громко приветствовал их, назвав Помпея царем, а Цезаря — царицей.

Гай Меммий укорял Цезаря тем, что тот ухаживал за Никомедом и подавал вместе с рабынями и евнухами кубки к столу этого принца. Однажды в Сенате, когда Цезарь защищал интересы Нисы, дочери Никомеда, и напомнил об обязательствах по отношению к этому принцу, Цицерон сказал:

— Можешь не говорить о своих обязательствах, всем известно, что ты дал Никомеду и что ты от него получил.

Список его любовниц был бесконечен. Говорили, что ко времени отправки в Галлию его любовницами были Пастумия, жена Сервия Сульпиция, Лоллия, жена Габиния, Тертулия, жена Красса, и Сервилия, жена Катона.

Мы уже упоминали, кажется, что этой, последней, он подарил жемчужину, стоившую около ста тридцати тысяч франков. Когда об этом рассказали Цицерону, тот заметил:

— Чудесно! Но это вовсе не так дорого, как кажется. Ведь Сервилия заодно отдает ему и свою дочь Тертию, чтобы хоть как-то расквитаться за подарок.

Позже мы увидим, что он станет любовником красавицы Эвнои, мавританской царицы, и Клеопатры, божественной греческой нимфы, пересаженной на египетскую почву.

И наконец, Курион старший сумел уложить в несколько слов все, что говорилось о Цезаре:

— Цезарь — мужчина всех женщин и женщина всех мужчин!

Сенат едва не принял закон, имеющий некоторое отношение к этим сплетням. По словам Светония, Гельвий Цинна, народный трибун, не раз признавался, что такой закон готовился. Его собирались опубликовать в отсутствие Цезаря, но по его распоряжению, и сводился он к тому, что разрешал «брать в жены сколько угодно женщин, чтобы иметь наследников».

Наверное, это подвигло господина Шампани на написание весьма изящного исторического опуса, в котором он утверждает, что Юлий Цезарь якобы более совершенен, чем Иисус Христос, обладающий одними только добродетелями, поскольку Цезарь обладал не только всеми добродетелями, но и всеми пороками.

Но теперь оставим его, пусть Цезарь спокойно отправляется в Галлию, пусть собирает свои огромные шатры, пусть нагружает лектики, напоминающие уже более меблированные комнаты, пусть берет с собой пурпурные ковры и полы из маркетри.

Будьте спокойны, когда понадобится, он пойдет пешком впереди своих легионов, с непокрытой головой, под палящими лучами солнца, под дождем, льющим как из ведра. Пусть проделывает по тридцать лье верхом или в телеге. Когда на пути возникнет река, он преодолеет ее вплавь или на бурдюках; когда повстречаются альпийские снега, он будет пробивать дорогу своим щитом, а солдаты его — прокалывать снег пиками, мотыгами и даже мечами. Он никогда не поведет войско по дороге, предварительно не произведя разведки. Он перебросит легионы в Англию только потому, что слышал, будто у ее берегов добывают более красивый жемчуг, чем в индийских морях. Он сам проверит путь и осмотрит порты — смогут ли они обеспечить надежную защиту его флоту.

Однажды, узнав, что его армия, от которой он отделился, чтобы встретиться с кем-то, попала в окружение, Цезарь переоделся в простого галла и прошел сквозь стан врага. В другой раз, долго ожидая подкрепления, которое все никак не подходило, он сам бросился в лодку и отправился на его поиски. Ни одно знамение не остановило его наступления, ни один прорицатель не сумел заставить его изменить планы. Даже когда жертвенное животное вырвалось из рук жреца, это не остановило его в походе против Сципиона и Юбы[275]. Шагнув на берег Африки, он поскользнулся и упал, но это не помешало ему воскликнуть: «Африка, ты моя!»

Никогда не был он рабом предвзятых идей, все решения принимал в зависимости от обстоятельств. Его гений всегда предугадывал события. Он вступал в бой, не имея конкретного плана. Он бросался в атаку после долгого марша; его не беспокоило, какой будет погода — хорошей или плохой, однако он всегда вел бои так, что врагу в лицо хлестал снег или дождь. Стоило врагу повернуться к нему спиной — и он уже не давал ему опомниться от страха. В критический момент мог избавиться от всех лошадей, включая и свою, чтобы заставить своих солдат идти вперед, не давая им возможности обратиться в бегство.

Когда его части отступали, он лично перегруппировывал их, останавливая дезертиров и силой заставляя их, как бы они ни были напуганы, обратиться лицом к врагу. Один знаменосец, которого он таким образом остановил, начал угрожать ему копьем, он же своей грудью обратил это копье в сторону противника. Другой бросил штандарт, который нес, — Цезарь поднял его и, держа в руке, пошел на врага.

После Фарсальской битвы[276], идя впереди своей армии и пересекая Геллеспонт[277] в маленькой лодке, он встретил Луция Кассия с десятью галерами и пленил его вместе с этими галерами. И наконец, во время одной из атак моста в Александрии он вынужден был броситься в море и проплыть расстояние около двухсот шагов до ближайшего корабля, держа высоко в руке бумаги, что были при нем, а также придерживая зубами рубаху-кольчугу, чтобы не оставить врагу ни одного трофея.

Итак, он направился в дикую и варварскую страну, которая называлась Галлией и завоевание которой как нельзя более соответствовало его гению.

Посмотрим, что же произошло за время отсутствия Цезаря с Цицероном, Помпеем, лишившимся популярности, а также с Клодием, на короткое время ставшим некоронованным царем толпы.

XXVIII

Мы уже говорили, что Цицерон бежал.

Многие знамения — помните влияние, которое оказывали на римлян знамения и как они во всем видели знамения? — так вот, многие знамения предсказывали, что ссылка его будет непродолжительной. Когда Цицерон сел на корабль в Брундизии, чтобы отплыть в Диррахию, ветер ему благоприятствовал, но на второй день он сменил направление, отбросив корабль туда же, откуда он отправился. Первое знамение.

Отправился снова. На сей раз ветер нес его в нужном направлении, но только он собрался ступить на сушу, как земля содрогнулась, а море отступило. Второе знамение.

Цицерон впал в полное уныние. Он, который всегда поправлял, когда его называли оратором: «Называйте меня философом», стал меланхоликом, подобно поэту, к примеру, Овидию, находившемуся в ссылке в стране фракийцев.

В полном отчаянии вглядывался он в берег Италии, напоминая, по словам Плутарха, несчастного любовника. Меланхолия, эта весьма современная нам муза, столь редко посещала древних, что мы не можем удержаться и не процитировать одно письмо Цицерона к брату. Оно раскрывает натуру нашего оратора, и он предстает совершенно иным, незнакомым доселе человеком. Это письмо, написанное Цицероном, мог бы подписать и Андре Шенье[278], и Ламартин[279]. Оно датировано 13 июня 696 года от основания Рима и написано в Тессалониках.

«Брат мой! Брат мой! Брат мой! Если я посылаю тебе рабов без писем, думаешь, я обижен и не желаю тебя видеть? За что мне быть на тебя в обиде, брат мой? Скажи, разве такое возможно? Впрочем, кто знает… На деле, возможно, именно ты заставил меня грустить. Возможно, твоя зависть — следствие моей ссылки. Может, не я являюсь причиной твоего краха? Раз ты усомнился в этом, вот и расплата за хваленый всеми консулат. Он отнял у меня детей, родину, состояние, ну а у тебя, у тебя… Если бы у тебя не отняли меня, я бы и вовсе не плакал. Все, что у меня есть святого и хорошего, все это от тебя, но скажи, что же я дал тебе взамен? Траур души своей и свою боль, беспокойство за судьбу твою, несчастья, грусть, одиночество… И чтобы я не хотел тебя видеть?! О, я не хотел бы, чтобы ты видел меня, потому как — ах! если бы ты видел меня, то понял бы: я уже не тот, кого ты знал прежде, который в слезах расставался с тобой, с тобой, чьи глаза были тоже полны слез.

Говорю тебе: Квинт, от твоего брата не осталось ничего, кроме тени, отражения дышащего мертвеца. Отчего я только не умер?! Отчего не смог ты увидеть меня мертвым собственными глазами?.. Почему я не позволил тебе не только пережить меня, мою жизнь, но и мою славу? О! Признаюсь перед всеми богами, я был уже одной ногой в могиле, когда услышал голос, звавший меня. Он шептал мне слова, я слышал, как они доносятся со всех сторон, слова о том, что ты — часть моей жизни. И тогда я остался жить дальше!

Вот в чем я провинился! Вот сотворенный мною грех. Если бы я покончил с собой, как повелевали мне скорбные мысли, я бы оставил о себе воспоминания, и тебе не было бы нужды защищаться памятью обо мне. Сейчас я допустил ошибку: оставшись в живых, я не рядом с тобой; будучи живым, вынуждаю тебя обращаться к другим за помощью. Голос мой, так часто помогавший незнакомым людям, не в состоянии помочь тебе именно теперь, когда ты в опасности.

О, брат мой! Если рабы мои явились к тебе без писем, не говори: «Злость во всем виновата!» Нет, лучше скажи: «Это безнадежность, это высшее проявление слабости, которая кроется в глубине слез и боли!» Даже это письмо, что я пишу сейчас, — сколько слез увлажнило его! Ты считаешь, что я могу не думать о тебе, а думая, не разрыдаться? И когда я тоскую о брате своем, думаешь, я только о брате тоскую? Нет, не только! Тоскую и о тонкой душевной привязанности, преданности друга, сыновней любви и отеческой мудрости. Разве мог я когда-нибудь быть счастлив без тебя или ты без меня? О!.. Когда я оплакиваю тебя, разве не оплакиваю при этом и дочь мою Тулию? Сколько скромности, сколько рассудительности и благочестия! Дочь моя, облик мой, голос мой, душа моя! А сын мой, столь прекрасный и милый моему сердцу?.. Сын мой, которого я посмел по-варварски вырвать из своих объятий! Бедное дитя!.. Понятливее, чем я мог предположить, он, бедняга, так и не понял, о чем шла речь, И твой ребенок, которого Цицерон любит, как брата, чтит, как старшего брата!

Разве не я покинул самую несчастную из женщин, самую верную из всех, не позволив ей следовать за мной, чтобы было кому наблюдать, что останется от моего состояния, и защитить бедных моих детей?.. И все же, когда я мог, я писал ей…

Тебе я посылал письма через вольноотпущенника твоего Филогония, надеюсь, что ты получал их. В этих письмах я умолял тебя о том же, о чем просил устно через рабов своих, а именно: явиться в Рим как можно скорее. Прежде всего я хотел, чтобы ты прибыл туда как защитник на тот случай, если враги еще не пресытились жестокостью своей и несчастьями других. И если в тебе достанет храбрости, коей во мне уже не осталось (и это во мне, которого ты считал сильным), готовься к борьбе, которую тебе придется выдержать. Надеюсь — если вообще могу еще надеяться — надеюсь, что твоя неприкосновенность, любовь, которую испытывают к тебе сограждане, а может, даже жалость из-за моего несчастья защитят тебя. Если тебе кажется, что я преувеличиваю подстерегающую тебя опасность, поступай так, как считаешь нужным. Многие мне пишут на этот счет, многие твердят, чтобы я не терял надежды, но как не терять, когда я вижу врагов своих — таких сильных и друзей, покидающих меня. Некоторые просто предают. Все опасаются, что мое возвращение заставит их пожалеть о своем злодейском поступке! Но каковы бы они ни были, все же узнай, брат мой, как они относятся ко мне, и пиши, не стесняясь. Я буду жить до тех пор, пока моя жизнь нужна тебе, ровно столько, сколько ты будешь верить, что я в состоянии оградить тебя от опасности. Лишь это заставляет меня жить дальше, так как, поверь, не осталось сил для осторожности или философских убеждений, которые смогли бы помочь выдержать такие муки и устоять.

Знаю, бывали у меня времена более подходящие, чтобы встретить смерть, но я допустил ошибку, которую допускают многие, упустив это время. Не стоит говорить о прошлом — только раны бередить. Или же вспоминать о допущенных ошибках. Я более не опущусь до ошибки — не стану безропотно сносить несчастья и позор этой жизни. Разве что ровно настолько, насколько это необходимо для твоего счастья и нужд, клянусь тебе. Итак, дорогой брат, тот, который до недавнего времени считался самым счастливым человеком в мире благодаря самому себе, своим детям, жене, своему богатству, тот, который до недавнего времени считался равным великим мира сего благодаря своему влиянию и чести, уважению и благосклонности, именно он дошел до такого ужасного положения, до такого разрушения, что просто обязан обещать не ныть больше по поводу своей судьбы и по своим близким.

Назад Дальше