Так вот и началось в 1668 году знаменитое «соловецкое сидение». Семь с половиной лет «сидели», кончив самым страшным смертным боем, поднявшиеся против царя Соловки. И слухом о восстании полнился не только весь русский Север. Вся русская земля.
Восставшему монастырю всячески помогали окрестные жители, крестьяне.
В мае 1669 года из Москвы была отправлена царская грамота: «Ведомо нам, великому государю, учинилось, что из Сумского и Соловецкого монастыря, из усолий[33] и из иных мест всякие люди ездят водяным и сухим путем в Соловецкий монастырь будто для моления, а к мятежникам того монастыря, к старцам, привозят рыбу и соль, и хлебные, и всякие съестные запасы… А буде кто что хотя малое привезет, и от нас, великого государя, тем людям быть священнического и иноческого чину в ссылке в Сибирские городы и дальние монастыри, а мирским людям в смертной казни, безо всякие пощады».
Не пугливы были те, кто помогал соловецким повстанцам. Помощь продолжалась.
Только в 1668 году дело дошло до оружия. Но — не впервые шумели Соловки. Уже давно из Москвы сюда шли указы, которые отказывались здесь выполнять, отказывались подчиниться царской и патриаршей воле.
В 1653 году был разослан патриархом Никоном по церквам положивший начало расколу указ — «память» о том, чтобы земные поклоны заменить поясными и чтобы креститься не двумя перстами, а тремя — «щепотью», ненавистной для тех, кто решил остаться верным старой вере.
В Соловецком монастыре отказались выполнить этот указ.
С полным пренебрежением отнеслись в Соловках к «служебникам государева исправления», присланным сюда в 1657 году. Эти новые богослужебные книги взяли да и сложили, все восемнадцать, в монастырской кладовой, даже не переплели.
В 1667 году в монастырь из Москвы направили нового архимандритa, Иосифа. Его не приняли в монастыре, а приехавшего вместе с ним для увещевания старого архимандрита Варфоломея «мало не убили». «А клобук у меня на голове изодрали и волосы выдрали», — горькую правду сообщал в своей «скаске» Варфоломей.
Тут уж царь Алексей Михайлович распалился. Он отобрал у монастыря все села, деревни и промыслы и запретил пропускать в монастырь деньги и запасы. В ответ последовала из Соловков челобитная.
«А мы тебе, великому государю, не противны» — повинуемся, мол. Так было отписано в челобитной. Однако «непротивные» великому государю смиренные обитатели Соловков почему-то говорили о присылке на них «меча царьского», чего они, мол, покорно ждут. Пусть меч поможет «от сего мятежного жития преселити нас на оное безмятежное и вечное житие».
«Меч царьской» тогда и прибыл. Игнатий Волохов.
Соловки поднялись за старую веру, отказались подчиниться вводимым патриархом Никоном и царем Алексеем Михайловичем новшествам. Но оказалось, что не только в старой вере было дело.
Когда в непокорном монастыре речь зашла о восстании, перед приходом под стены монастыря Волохова, против восстания решительно выступили многие из тех, кто управлял монастырем. Священник Геронтий составил специальный приговор, «чтоб против государевых ратных людей не биться и монастырь не запирать». Он же, Геронтий, «о стрелбе запрещал». Восставшие посадили смущавшего их попа в тюрьму. Против сторонников восстания вскоре после отпора Волохову составился даже заговор. Его разгромили, заговорщиков посадили в тюрьму, а потом отослали к Волохову. Несогласия имели место и впоследствии. Однако монастырь стоял против царских войск, выстоял до конца, его взяли только военной силой, при взятии произошло жесточайшее сражение. Соловецкое стояние за веру превратилось в вооруженное восстание против царской власти.
Еще задолго до восстания начались эти несогласия.
Седьмого февраля 1663 года в церкви нарушился обычный ход богослужения. Присутствовавшие решили, что это намеренное отступление от старого порядка. Против служившего эту службу попа Геронтия возмутились. «Учинился о мне мятеж и гил[34] великой во всем монастыре», — писал Геронтий в жалобе и добавлял, что хотели его «побить камением» и что причинили ему большие неприятности. И вот оказывается, что весь мятеж подняли «мужики мятежники». Среди возмутившихся оказались слуги и трудники Григорий Яковлев Черный, Сидор Хломыга, Федор-токарь «со товарищи», больше десяти человек. Бывший еще тогда архимандритом Соловецкого монастыря Варфоломей разгневался: «По государеву указу приказано во обители ведать нам, а не Сидору Хломыге со товарищи».
Прошло три года с того времени, когда началось восстание. Отрезать монастырь, обложить его так, чтобы к нему нельзя было пройти или из него выйти, так и не удавалось. Монастырю и осажденным везли хлеб, доставляли рыбу, соль. Выходили на морской промысел из Соловков и монахи и бельцы. Шли сюда и новые защитники, со стороны, прослышавшие про ратное дело соловецкое. А с 1671 года начиная стали в их числе появляться люди совсем особого склада. Приходили они, тайком пробравшись лесными тропами, сторожко пройдя по дорогам.
«В монастыре, — сообщалось в одном из документов, — собрались и заперлись многие воровские и казенные люди карнаухие, и у многих руки сечены, и у редкого человека спина не жжена и кнутом не бита… Собрались солдаты и холопы боярские, из Дону и с Волги многие воровские казачишки».
Откуда же эти карнаухие — с отрезанным ухом, с сеченой рукой, жженой спиной, битые кнутом?
«Из Разина полку».
Крестьянская война, поднятая Степаном Разиным, начавшаяся в 1667 году, достигшая высшей точки развития в 1670 году и продолжавшаяся и после того, как Разина выдали изменники, закончилась в 1671 году. Восстание было подавлено. Взятых в плен казнили, секли им руки, отрезали уши, шел пыточный сыск. А те, кто не попал в руки правительственных войск, старались уйти подальше.
В монастыре до самого конца восстания оставался архимандрит Никанор, мятежник. В день, когда монастырь был взят, 22 января 1676 года, он попал в плен и был казнен. Во все годы «сидения» он возглавлял монастырь. Но в важнейшем деле собственно обороны главными в пору наивысшего подъема восстания были «мирские пущие завотчики». Избранные сотниками Исачко Ярофеев сын Воронин и Самко Васильев возглавляли всю оборону монастыря вплоть до конца восстания; они были признанными его руководителями. Беглый боярский холоп Воронин пришел в монастырь «из Разина полку», не ранее лета 1671 года. Самко Васильев был в монастыре уже при начале восстания. Воронин пал в бою 22 января 1676 года, в тот же день Васильев попал в плен, он был казнен. Среди «мирских пущих завотчиков», кроме Воронина и Васильева, называли еще Хрисанфко Бороду, Коземку Вараксу, Никифора Камышнина, Коземку Хромого.
И до 1671 года среди бельцов, а подчас и монастырской братии, случались разговоры, которые были не по духу монастырским правителям. Когда же в монастырь пришли разинцы и взяли верх, подчинили себе всех иноков и мирских людей, тогда пошли уж совсем вольные речи.
Случилось как-то одному пришельцу с Дона казаку Ивану Косому, которой с Разиным ходил в походы уже с 1667 года, побывал в Персии, говорить с усердным трудником Федором Савиновым. Было это после схватки, которая произошла при вылазке из монастыря.
Казака ранило пулей в ногу, Федор помог ему дойти, провел в ворота, когда бывшие на вылазке возвращались обратно в монастырь. Рана оказалась не тяжелой, кости не сломало, только по мясу прошло. Казак перевязал рану тряпицей. Потом они сели на бревно, и между ними завязался разговор.
— Слушай-ка, Федка, — говорил казак, — к вашим вот тут я приглядываюсь, какие вы, за что стоите, чем держитесь. Видел тебя в переделках. Рука у тебя крепкая, топор держишь. Да и на стене с тобой стоял. Из пищали стреляешь, с мушкетом тружаешься. Вот и хочу тебя спросить: за что так усердно бьешься?
— Как за что? За веру истинную. Как все защитники соловецкие.
— Это правильно. Без веры человеку не быть. А что твоя вера?
— Как что? Двумя перстами крестным знамением себя осенить, осьмиконечный крест едино чтить.
— И за то на смерть идешь?
— Мало ли?
— Слушай, Федка. Один на один говорим. За одно это кончину готов принять?
Федор даже встал и ступил шаг к казаку.
— Ты-то зачем к нам в обитель пришел?
— Ну, ну, горячий. В драку, что ль? Нехорошо, нечестно, видишь, рана у меня. Уважить надо. Ишь, — ухмыльнулся Иван Косой, — ручищи да плечищи. Медведя сломишь.
Казак кивком показал место поближе к себе.
— Сядь.
Федор сел.
— Постарше я тебя. И успокойся. Я ведь тоже за старую веру. Истинная молитва от двух перстов, а не от трех, от щепоти.
— Так. Блаженнии отцы Петр Дамаскин, Феодорит Епископ и премудрый Максим Грек повелевают нам креститься двумя перстами, а не тремя.
— Ага, вон оно как. Из какой глубины идет. Ты что же — грамоте умеешь?
— Умею.
— Ну так. И о кресте все знаем. Об осьми концах.
— От трех древ сложен. От певга, кедра и кипариса.
— Кедр и кипарис знаю что такое. Кедр и неподалеку, гляди, встретишь, а на кипарисы в Персии как был, нагляделся. Он вверх, кипарис, глядит, ровно игла, тонкий такой да узенький. Будто проткнуть что хочет. Вот на вашу ель северную походит. И скажи — какое важное дерево. А вот певг что такое?
— Певг — сосна.
— Тут просто. Сосна она сосна и есть. Простое дерево, а без него в таком деле великом не обошлось.
— А о четырех концах крест — крыж, крыж латынския веры. О нем никто же от святых не воспомянул во едином слове, чтобы ему предпочтену быть истинному кресту господню. А царь чтит ныне крыж.
— Царь?
— Царь. А того не хочет знать, что во истории пишется. Когда пришла в царствующий град Москву из Царя-града царевна Софья к великому князю Ивану Васильевичу, а с нею пришел из Рима от папы посол и нес перед собою крыж, великий князь Иван Васильевич и преосвященный Филипп, митрополит Московский и всея Руси, и весь освященный собор, и царский синклит, и весь московский народ с тем крыжом к царствующему граду Москве подступиться не дали.
— Скажи, все знаешь. Учен.
— И тебе бы надо. Знать, за что стоишь. А еще и вот. В старых книгах писалось Исус, а в новых книгах выходу Никона патриарха против прежнего написано с приложением излишния буквы: Иисус. А нам не только страшно так в молитве сказать, страшно даже и помыслить об этом.
— От одной буквы и такой страх.
Федка нахмурился.
— Ну, ну, воин, не хмурься. Авось не испугаюсь. Скажи еще вот. Почему ты про то, что спрашиваю, вроде как по писаному говоришь?
— По писаному и есть. Наизусть с писаного выучил. Как окончится война наша, пойду в монахи. Раньше думал: отбуду свое по обету, уйду в мир, а теперь вижу — лучше в монахи.
— Двумя перстами, об осьми концах, крыж, — повторял казак. — А слыхал ты, что есть и бояре и дворяне, которые за то же?
— Значит, и те в праведной вере.
— В праведной, — процедил сквозь зубы казак. — А царь чтит ныне крыж?
— Да, царь.
— Стало быть, ты с крестом праведным против кого?
Федкa от неожиданности захлопал глазами.
— Задачу задал? — спросил казак.
Федка ответил зло:
— А почему он чтит крыж?
— А вот ты побывай у него да спроси. Посадит он тебя рядом, потолкуете вы по душам, да таково ласково тебе все и пояснит.
— Посадит…
— Ого! Монах! Монах! Злобиться-то монаху! Теперь вот что еще скажи: за что твоя молитва праведная от двух перстов?
— Как за что. За правду.
— А что правда?
— Как что…
— Так она перед тобой и сияет необоримая, или, может, поискать ее когда нужно? В миру-то, посередь людей.
Федор не отвечал.
— Нет ли и кривды?
— Бывает…
— Малость пособлю тебе. Ты откуда?
— С Двины я, с Курострова.
— А подале того на полдень бывал?
— Не случалось.
— Много земли в ту сторону лежит, много. Вот про бояр да дворян только что речь была.
— Слыхал. И сюда, в Соловки, приходили на богомолье.
— Какие они?
— А будто как и мы.
— Смиряются духом.
И вдруг казак добавил злобно:
— Надел волк овечью шкуру.
— Не любишь ты их.
Казак развязал кушак, повернулся спиной к Федке, высоко на плечи поднял рубаху.
— Вот это ты видел?
По обнаженной спине шли мясистые рубцы, краснели тяжи, стянувшие пробитую до мяса кожу.
— Чем тебя так?
— Плетьми.
Казак опустил рубаху.
— От боярина нашего благодарность за службу. Конюхом у него был. Да напоил как-то неостывшую лошадь, села она на ноги, а лошадь та любимая бояринова была. Вот и получил благодарность за службу. Чуть жив остался. Как встал да поправился — на Дон, в казаки. Не поймали.
— У нас бояр да дворян нету.
— А земли русской не только что у вас.
— Далеко.
— А спина моя тебе понравилась?
— Не понравилась.
— Ты по какому такому случаю здесь в бельцах, в трудниках, обретаешься?
— Грех на мне, — потупился Федка.
— Велик ли твой грех?
— По морю мы шли. Завязался нам противняк[35] да в силу вошел. Било нас море. Случилась беда. Коч наш о скалу. Все вплавь. А один в буруны попал, закружило его. Митька. Из нашей деревни. Друг-приятель. Я за ним в море. Под буруны. Покрепче я его. Первый по силе в деревне. Да схватили меня за руки, не пустили. Надо бы посильнее рвануться. Авось и вырвался бы. Ну, помедлил, а оно уже и поздно было. Крик Митькин последний не забуду, помирать буду. Замаливаю грех.
Казак хорошенько прокашлялся, выпрямился, повел плечами, поправил шапку и сказал басовито:
— Ежели, Федор, такой грех замаливаешь, чуешь, значит, что не один на земле живешь. Вокруг люди. Пройди всю землю русскую, далекую, нечужим оказался бы. Случись ты с нами, кто со Степаном Тимофеевичем на боях бывал, как по России-матушке мы шли, чуть не половину ее прошли, случись там, может, и ты правду какую для себя нашел. Выручать было что, было кого. Нашел бы ты ее, правду, от двух перстов да креста осьмиконечного не отходя.
— Не знаю, — хмуро ответил Федка.
С того дня еще суровее стал замаливавший свой грех Федор Савинов. Думал, прислушивался к разговорам.
Однажды он спросил Ивана Косого:
— Дядя Иван. Ты говоришь: бояре да дворяне. Неправду творят. А как они такую власть над мужиком взяли?
— А… Задело. Долгий разговор. Садись-ко.
— С чего начать? Слыхал ты, говорят: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!»
— Слыхал.
— А об чем тут речь?
— Об чем? Как не удастся что, это и говоришь. Удивляешься, значит.
— А больше ты ничего не знаешь?
— Ничего будто.
— А когда Юрьев день бывает?
— Юрьев день бывает 26 ноября.
— Так вот, Федор Савинов. Деды говорили и отцы за ними. С их слов знаю. Выход об этот день был крестьянский, отказ. Мужику, что на боярской или дворянской земле сидел. Да. Сидит он, стало быть, на этой земле, в вотчине — тут тебе боярин, или в поместье — тут тебе уже дворянин, помещик. Дворишко мужику от хозяина земли идет — с той поры, как мужик у того боярина или помещика на землю его сел. А ежели не было двора — поставь его сам, дом сострой. Отвели тебе землю — паши ее, собирай хлеб, кормись сам и семью свою пропитай. Ну, конечно, не только эту землю тебе указали. Еще и хозяйская неподалеку указана. Ты ее тоже подними, с нее урожай собери и хозяину отвези. Он ведь сам не пашет, не сеет — где ему взять? Вот ты и уважь его. Идет год-другой-третий. Мир и любовь промеж боярина, или там помещика и мужика. Глянь — несколько лет и пробежало. Все мир и любовь. Почему им не быть? Кто же это сказал, чтобы от трудов твоих другому ничего не было? Однако зуд, может, у мужика. Захотелось ему от хозяина своего уйти. Ему и была на то воля. Выходи об Юрьев день, за неделю до него и еще в ту, что после этого дня. Две недели. Заране мужик договорится с каким другим боярином или дворянином, или, скажем, монастырем, которым уж вот как нужен мужик, потому справиться с землицей своей они никак без мужика не могут. Они за его выход от прежнего хозяина, за отказ, заплатят тому хозяину. Пожилым эти деньги прозывались. А иногда и сам мужик часть пожилого заплатит, а поднатужится — и все, может, внесет. Чудится это мужику, будто на новом месте реки молочные в кисельных берегах текут да в рот пряники медовые валятся. Сдал мужичишко двор свой, на телегу сел, семейство на нее посадил и на новое место, уж такое хорошее. Только непоседлив мужик. И вспадет ему на ум и с нового этого места куда в другое. Начинай все сначала. А потом вышел указ: нет тебе, мужику, Юрьева дня, выхода, отказа. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Вот оно что значит. А как то понимать? Просто понимать: порешили царь, бояре да дворяне, что у мужика такая любовь к хозяину своему, что и расстаться жалко. Ну, мужичок по глупости своей того не поймет — возьмет да и даст стречка, потому как Юрьева дня для него боле не стало. Он и раньше, сказать правду, бегал, пожилым своего хозяина обидя, а тут и еще чаще бегать стал. От жизни при земле хозяйской уходить, от хорошей. Кто в леса подавался, кто на Дон, кто куда. Боярину и помещику было право: бей челом, чтобы мужика стреканувшего искать. Пять лет им давалось для той челобитной. Прошло пять лет, не сыскали слуги царские мужика, засел он где, будто мышь в подполье, конец делу. Погорюй боярин или помещик малость, а права больше нету. Объявись мужик — руку на него уже не наложишь. Пять лет эти урочными летами прозывались. Одно время мало пяти показалось — накинули, потом снова пять стало. Так потихонечку-полегонечку и шло. А потом царь-государь наш Алексей Михайлович, пошли ему, господи, многая лета, уложил: нету урочных лет никаких. Хоть через сколько лет боярин или дворянин мужика сыщет — его. Так вот и уложено теперь: живи, мужик, при своем боярине или помещике вечно. И ты, и дети твои, и внуки. Хозяин он вам добрый навек. Да.