Про Соловки Михайло хорошо все знал. Много раз там бывал с отцом, там и наслышался. А среди старообрядцев первый разговор про Соловки бывал. В Выговской пустыни тоже многое услышал от некоторых тамошних стариков. Они-то вместе с некоторыми другими ревнителями древлего благочестия и положили основание пустыни. У каждого грамотного старообрядца хранилась переписанная от руки книга «История о отцех и страдалцех соловецких». Написал ее сам Семен Денисов, который вместе со своим старшим братом Андреем правил выговцами. Читая эту книгу, перекладывая ее листы, почерневшие по краям от прикосновений благоговейно касавшихся листов рук читателей, Михайло не раз задумывался.
История начиналась с упоминания об Омире[39], который «толико тщание, толико подвизание, толикий труд показа», чтобы создать историю «Тройска града». Ему рассказали, кто такой был Омир, создавший «Илиаду» и «Одиссею». Вон какому делу, тому, что воспел мудрый грек, уподобляли соловецкую оборону. А песня соловецкая любимая раскольничья? Запоют ее, бывало, тихо, грозно. В потаенной песне пелось и о воеводе, который изменой овладел обителью, и о самом царе, о жестоком им возмездии за преступление.
О воеводе в раскольничьей песне пелось:
Лютой смертью погиб надругавшийся над страдальцами соловецкими воевода:
Нечестивый царь также был наказан смертью:
Но — как Михайло ушел в раскол и почему он его оставил? А был он в расколе от тринадцати до пятнадцати лет.
И на Курострове, и в Холмогорах было много старообрядцев, и явных, и тайных. Между ними и «никонианами» часто возникала «пря» о вере, которая шла в это время и по всему Северу.
…В ноябрьский зимний день 1725 года Михайло возвращался из Холмогор. По верхней куростровской дороге он подъезжал к своей деревне. В Екатерининской церкви только что отошла обедня. Сойдя с паперти, прихожане выходили за церковную ограду.
Хорошо знающая дорогу лошадь бежала легкой трусцой. Сидя в своих креслах, санях с задком, высоким сиденьем, обведенных кряковинами, Михайло отпустил вожжи, дав лошади волю.
Выходившие из церкви стали останавливаться, толпиться, послышались громкие голоса. Михайло встал с сиденья и, крепко упершись ногами в дно крёсел, всмотрелся. Толпа сгрудилась около старика, который что-то возбужденно говорил. Когда Михайло подъехал ближе, до него стали доноситься отдельные голоса:
— Мимо церкви божьей идет и не крестится!
— Раскольник!
— Тайный!
Раздался чей-то злобный голос:
— Какой тайный! Это же дед Федор из Татурова. Опять объявился. Сколько лет не был.
— Да, кажется, не он…
Вдруг к старику подвернулся востроносый паренек со злыми светлыми глазами.
— А ну-ка почти храм божий! Осени себя крестным знамением! Да истинным. Тремя перстами. Может, ты и вправду раскольник!
Паренек все подсовывался и подсовывался, кончик его хрящеватого носа так и ходил от злости. В азарте он даже схватил деда за правый локоть.
Старик высвободил локоть и отстранил рукой задиристого паренька. А тот на беду взял да и поскользнулся на обледеневшем бугристом снегу и изо всей силы шлепнулся навзничь. Аж подкатился немного. Тут он от злости немного даже взвыл. Толпа надвинулась на деда. К нему потянулись руки.
Заметив издали неладное, Михайло ударил кнутом лошадь. Когда он подъехал вплотную, дед уже стоял прижатый к ограде; высоко подняв над головой руки для защиты, он что-то выкрикивал. Михайло подоспел вовремя.
Лошадь перед людьми остановилась. Но Михайло ударил ее кнутом еще раз, и она, высоко задрав морду и фыркая, пошла на людей. Толпа раздалась.
Соскочив с саней, Михайло, не выпуская из рук кнута, в большом распахнутом отцовском овчинном тулупе прошел по образовавшемуся проходу. Когда он, посадив в сани старика, тронул лошадь, никто еще не успел опомниться. Михайле в то время только еще исполнялось четырнадцать, но у него уже были широкие плечи, и не по годам выдался он ростом. И все хорошо знали нешуточный нрав молодого Ломоносова.
Когда они были уже далеко в открытом поле, только тогда Михайло придержал пускавшуюся с перепуга вскачь лошадь.
— Тпру, тпру! Шальная! Упарился я, дед. Могло и мне достаться. Оплошай немного. Фу!
Михайло отер с лица пот.
— Ну, озорной ты.
— А чего они на одного? — рассмеялся Михайло.
— А вернее. Тебе теперь может достаться. Не боишься?
— Ну, чего бояться. А знаешь, тот, что к тебе совался, это Митька, первый мой враг. Я вон грамоте умею. Как обучился, охоч стал в церкви читать псалмы и каноны и жития святых, ну и в том учинился лучше других. А ему, Митьке, и завидно. Потому лучший чтец был раньше он. Он и стал драться. Старше он меня на два года. Спервоначалу одолевал. А потом… Один на один у него, значит, не выходит, вот он и стал против меня подбивать других. Ежели скопом, так одолеют. Только потом можно и по отдельности встретиться. Потому и остерегаются. Как увидел я, что Митька к тебе подсовывается да руками размахивает, так меня еще пуще разобрало.
Дед Федор всмотрелся в Михайлу.
— Постой, постой. Псалмы и каноны, жития святых. В церкви читаешь. Лучше всех. Да ты кто такой?
— Я? Ломоносов. Михайло. Из деревни Мишанинской.
— Так, так. Слыхал я про тебя. Ты Василию Ломоносову сын?
— Да.
— Слыхал, слыхал. Хоть и несколько я тут дней. А до того сколько лет не бывал. Совсем мальчонком ты, стало быть, был, когда я ушел отсюда. Так.
Дед Федор еще раз внимательно оглядел Михайлу.
— Ты вот говоришь, почему они на одного. Тем они, никониане, и любят брать. Как их много супротив одного, так им кажется, будто правды у них прибыло.
— А ты, дедушка, и в самом деле, значит, раскольник? Не хотел на церковь перекреститься?
— Я — истинной веры, а кто раскольник — еще подумать надо.
— Далеко ли тебе? Отвезу, может, до дому?
— Из Татурова я.
Что-то сообразив, Михайло в свою очередь стал разглядывать своего спутника.
— Из Татурова. Дед Федор. Да не Федор ли ты Савинов, дедушка?
— Он и есть.
— А-а-а! И я про тебя слыхал. Хоть давно тебя здесь не было, а народ говорит.
— Что говорит-то?
— Всякое. Одни злобятся. А кто прямо говорит: справедлив, мол. Только все толкуют: воин.
— Так. Ты вот, значит, в церкви читаешь. А потом, слышал я, поясняешь прочитанное. И как толкуешь что, ну, к примеру, житие какого святого, так не всем толкование твое, случится, по нраву бывает.
— А пусть не по нраву. Как думаю, так и говорю.
— Будто самому попу вашему.
— Не знаю.
— Ну а Холмогоры, где дом архиерейский, ведь через реку.
— Пусть.
— Все пусть да пусть. Оттуда сыск, из Холмогор, из архиерейского дома. Там архиерейский судный приказ.
— Что на мне сыщут? Правду?
— Хотя бы ее.
Прощаясь в Татурове, дед Федор сказал Михаиле:
— Вот что, Михайло Васильев сын Ломоносов. Приходи-ка к нам. Собираемся мы и толкуем про всякое. Твоих толкований тоже послушаем. Говорили мне про них. Будто к нашему близко. А ты про наше услышишь.
Побывал Михайло в Татурове раз, побывал два, а потом стал задумываться. Сидел, слушал молча.
Дед Федор как-то его спросил:
— Задумался ты. О чем?
— Да вот понять хочу.
— Что понять?
— Да вот. Бог один. А почему с его единым именем люди друг на друга восстают? И одни во имя божие, и другие. С одним именем божьим будто две веры стало. Как же это?
— А двух вер не стало. Есть одна. Другая — ересь, не вера. Еретики бога истинного потеряли.
— А почему бог попустил?
— Без греха мир не живет.
— А хуже ли ему, миру, было бы без греха?
— Грех в мире есть. Значит, так господь судил. Его воля.
— Ежели так, то и никонианам грешным господь назначил быть на земле? Вроде они тут божье веление и не нарушали?
Дед Федор рассмеялся:
— Востер ты, востер. Только грех-то разный бывает. В каждом человеке есть и добро и зло. Побеждай каждодневно в себе зло — вот твое земное дело. Ты жития святых читал? А какого отличия между их жизнью праведной и никониан не заметил?
— То святые.
— А очень непохоже?
Михайло молчал.
— Может, у нас, кто в древлем благочестии, праведнее?
Еще внимательнее стал прислушиваться Михайло к тому, что говорили старообрядцы. Ведь правды ищут. Выгода-то им какая? Одно гонение.
Возвращался однажды Михайло домой из Татурова. Вместе с ним шел один раскольник, приходивший издалека, из-под Матигор. Когда начиналось чтение, а потом разговор, этот молчаливый и угрюмый раскольник, сидя где-нибудь в уголке, больше слушал, вставляя изредка слово-другое. Думал он что-то свое, а что — не говорил. Был он сторонний. Раскольник он был тайный, для виду ходил и в православную церковь. Пришел издалека. Поселившись под Матигорами, нанимался летом на суда, зимой промышлял то плотничьим делом, то ходил с рыбными обозами в Москву и Петербург. Кое-кто говорил, что, может, он и не под своим именем живет. Обычно молчаливый и вслушивающийся, лишь однажды он при Михайле взволновался.
В тот вечер читали книгу бесед Аввакума. Собравшиеся внимали чтецу сосредоточенно, благоговейно. Слушают Аввакума! Сидевший перед светильником, в котором потрескивала лучина, раскольник читал медленно и расстановочно «Повесть о страдавших в России за древлецерковная благочестная предания». Лучина едко дымила, потрескивала, вспыхивала, по стенам взбрасывались тени, сгоревшие лучинки плавали в корыте, на краю которого был укреплен светильник.
— «На Мезени из дому моего, — читал Аввакумову „Повесть“ чтец, — двух человек удавили никонияна еретики на виселице. На Москве старца Авраамия, духовного сына моего, Исаию Салтыкова в костре сожгли. Старца Иону, казанца, в Кольском рассекли на пятеро. На Колмогорах[41] Ивана юродивого сожгли. В Боровске Полиекта священника и с ним 14 человек сожгли. В Нижнем человека сожгли. В Казани 30 человек. В Киеве стрельца Илариона сожгли. А по Волге той живущих во градех, и в селех, и в деревеньках тысяща тысящами положено под меч нехотящих принять печати антихристовы…»
— Стой! Что про Волгу сказано?
— «Тысяща тысящами положено под меч».
— Это про разинское время! Ну, читай дальше!
Павел Череда быстро встал со скамьи, подошел к чтецу, зажег еще одну лучинку и, держа ее в руке, стал разглядывать книгу.
— Эх, жаль. Грамоте не умею. А то сам бы прочитал.
— Это не про Стеньку Разина, не про расправу царскую за бунт, — раздался голос.
— Что? А откуда ты знаешь? Если даже и не про это, то все равно. За что людей давили, жгли, под меч клали?
До Мишанинской Михайле и Череде было по пути.
— Присматриваюсь я к тебе, — сказал Михайлин спутник, когда они вышли на дорогу, в поле. — Молод ты, а ищешь. Оно и хорошо. Потому для человека на земле будто не все еще найдено. Слушаешь наших. Вникаешь. Однако наши с одной стороны понимают Аввакумово слово. Ну, настоящая жизнь на небеси. Так. Однако во временной своей земной тоже управляться. Ежели в ней против зла так уж пальцем не пошевелить, ему, злу, вовсе просто будет. Аввакумова проповедь против никониан. А какой он — никонианин? Аввакум-то что говорит? «Посмотри-тко на рожу ту, на брюхо то, никониан окаянный, — толст ведь ты!» Помню точно, как у него написано. Заучил. И что еще у Аввакума? «Нужно бо есть царство небесное и нужницы восхищают е, а не толстобрюхие». А кто такие нужницы? Кто в трудах. Им царство небесное, а не толстобрюхим. Ежели суд строгий толстобрюхим на небеси, может, и тут суд им быть может?
Череда хитро ухмыльнулся.
— Небесного-то ожидая? Походил я по Руси. Случилось мне. Народу-то не везде легко-весело.
Пошел снег. Сначала летели снежинки мелкие, жесткие, жгучие. Потом снег повалил рыхлыми хлопьями. Хлопья сбивались между собой, и на землю падало уже сплошное мягкое крошево. Стало закрывать дорогу.
Когда подошли к Мишанинской, Михайло сказал своему спутнику:
— Дяд Павел, дорогу-то вон занесло. Ночь. И сбиться нетрудно. Пойдем к нам. Переночуешь.
— Спасибо на добром слове, Михайло. Только ночевать мне лучше дома.
Прощаясь, Череда, оглядевшись вокруг, сказал тихо:
— Язык у тебя не длинный. Это хорошо. Откроюсь тебе. Из-под Нижнего я. Крепостной. Беглый. Барин у нас больно лютый был. Нашли его как-то в роще. На вожжах висит. Снарядили к нам воинскую команду. Прослышав про то, я и несколько еще мужиков из деревни подальше.
Рассказчик зло рассмеялся:
— А вдруг возьмут да заподозрят зазря? Кто из наших на Дон подался, кто в другое место. А я вот сюда. А может, и я на Дон уйду. Часом кажется, будто руки у меня пустые.
Помолчав немного, Михайлин спутник добавил:
— А зови меня, как и раньше, дядей Павлом.
Через некоторое время ушел беглый нижегородец с рыбным обозом в Москву. Больше уж и не возвращался. Будто сгинул. То ли поймали его и попал он под плети, то ли на Дон ушел, а может, и голову где сложил?
В декабре ушел и дед Федор. Пошел в мезенские скиты, а оттуда в Пустозерск.
— Вижу, — сказал Михайле на прощание дед Федор, — почуял ты, что в нашем правды больше, чем в никонианском. Читай книги наши. Постигай премудрость.
Вскоре после ухода деда Федора один раскольник сказал Михайле:
— Тебе вот все хочется знать, что на земле-то хорошего от нашего учения. Побывал бы на Выге. Там и увидишь. Я был.
Выговская пустынь основалась в 1695 году. Первые поселенцы-старообрядцы расчистили дремучие леса по Выгу, осушили болота, проложили дороги, выстлали гати[42], завели исправное хозяйство. Труда своего они не пожалели. Вот уж сорок лет прошло со времени основания Выговской пустыни. Живут там населяющие пустынь скитники в труде. И не только у себя в пустыни старались выговцы. Они ловили рыбу на Выгозере, Подлозере, на бесчисленных других озерах изобилующего ими северного края, где основалась пустынь. Пошли они и на морскую ловлю, далекую, океанскую, бывали на Новой Земле, на Груманте, доходили даже до Америки. Занялись они также торговлей хлебом. Из разных мест доставляли они хлеб в Петербург, брали там за него хорошую цену. Петр I не стал преследовать выговцев, он разрешил им служить по старым книгам, но предписал им исполнять работы на повенецких горных заводах. Управлялись выговцы по-особому. Главным было общее собрание.
Уже несколько дней Михайло Ломоносов находился в Выговской пустыни. Он побывал и в скитах, где, по выговскому порядку, жили семейные пустынножители, внимательно присматривался к жизни в Даниловом монастыре, мужском, и в Лексинском, женском, где жили пустынножители, решившие остаться в безбрачии. Видел он, как хорошо шло хозяйство, как радели о нем выговцы.
Однажды Михайло беседовал с выговцем, которому он передал по приходе в пустынь письмо из Татурова. Углубившись в разговор, собеседники не заметили, что позади них уже давно кто-то стоит и слушает их беседу. Слушавший кашлянул.
Когда Михайло обернулся, он увидел высокого крепкого человека, широкоплечего, широкогрудого; его светлорусые вьющиеся волосы были пронизаны сединой, а белое с крепким румянцем лицо обложила круглая борода, которую слушавший заинтересовавшую его беседу перебирал длинными тонкими пальцами; зоркими, ясными глазами, светившимися усмешкой, он окинул поднявшегося со скамьи Михайлу.