Святой Илья из Мурома - Алмазов Борис Александрович 2 стр.


   — Тьфу! — дружно плюнули оба монаха. — Погоди, будет этому Куре за деяния да волхвования колдовские...

   — А по мне, так и поделом Святославу. При нём такие гонения на христиан в Киеве пошли, что почище хазарских погромов будут. Славяне да варяги в истуканов своих веруют почти что одинаково. Вот они без Хельги-то регины меж собой живо сладились да и почали христиан имать да в жертву приносить, а живых хазарам торговать, а то и сами за море везли... Вот и побежала братия киевская куда глаза глядят — в леса да пустыни... Тако и я здесь оказался.

   — Однако же он сокрушил Хазарию — котёл зла бесовского и разврата сатанинского, — возразил один из монахов.

И грек догадался, что монах в мирской своей жизни был воином и, должно быть, ходил со Святославом громить и жечь столицу Хазарии Итиль-град.

   — Да где же сокрушил? — возмутился грек. — Только стены градские разрушил да дворцы их пожёг. А Хазария как стояла, так и стоит. Как творила зло во славу сатаны, как торговала зельями, да шелками, да рабами, отовсюду ведомыми, так и торгует.

   — Однако от Святослава-князя, — не унялся калика, — киевский каган кагану Хазарии дани не платит.

   — Сегодня не платит, а завтра придут вои хазарские, пожгут стольный Киев-град и станут дань взимать как прежде, как триста лет взимали!

   — Да не платил Киев дани триста лет! — вяло возразил монах.

   — Триста не триста, а платил! А что Святослав Итиль пожёг... — продолжал грек. — Был я в том Итиле. Сие есть град и на городище не похожий! Стены хоть и высоки и толсты, да глинобитные, а строения все деревянные, а крыши — войлочные! Такой-то хоть сто раз жги — он, глазом не моргнёшь, опять отстроится.

   — Не стенами крепок град, но воинством! Спарта эллинская и вовсе стен не имела, но войско стеною было ей несокрушимою, — сказал скрытую похвалу греку, за тридевять земель от Эллады ушедшему нести слово Христово, второй монах. — Ещё Хельги-старый, воевода Рюрика, конунга русов, Итиль разорил да всех иудеев в Киев на телегах привёз.

   — На горе себе! — завопил грек. — И тогда Итиль отстроился, и Хазария, как феникс-птица, из пепла восстала, и зло от неё не преуменьшилось. Идут караваны рабов из Итиля и в Мадрид, и в страны далёкие, восточные, где их на шёлк меняют да на блудниц искусных азиатских, на танцовщиц. А Киев-град весь в долгах у общины иудейской — хазарской — да на виду у Хазарии, как на ладони. В Итиле про каждый чох княжеский на другой день знают. Потому и пришлось Ольге за море в Царьград за помощью бежать, что на своих киевских воев надёжа мала.

   — Не скажи! — закипятился калика, что со Святославом Итиль громил. — Не скажи...

Но товарищ его перебил, видя, что спор разгорается и ни к чему хорошему не приведёт:

   — А кто у вас княжит либо воеводит? Кто во граде вашем набольший?

— Да несть у нас ни князя, ни воеводы его, — прихлёбывая молоко из глиняной чаши, спокойно сказал грек.

   — Как так?

   — Сказано вам: народ тут пришлый. От разных языков, и едина у него только вера православная. Вожди, кои и были, так все перемёрли... А оно и к лучшему. Несть во граде нашем ни при, ни замятии княжеской! Никто супротив другого не возвышается.

   — Тело венчает глава, а страну — князь! Разве можно без главы?

   — И мы не без главы. У нас глава — старейшина. Да совет мужей мудрых, годами преклонных, в коих страсти утихли от множества лет и молитвы христианской, а мудрость прибыла и умножилась от опыта житейского и слова Божия.

   — А кто воев водит? Чаю, не без войны живете?!

   — Кругом опасно живём! — вздохнул грек. — И болгары камские нападают, и мурома соловая-белоглазая по лесам разбойничает, людей имает да не то хазарам, не то варягам продаёт...

   — А во граде Муроме, слышно, князь сидит от Киева? Что ж он смерды не блюдёт?

   — Какой он князь! Огнищанин княжеский! И дружина у него — варяги да иудеи, два жида в три ряда! Мы и не град, а селище, но много как его воистее. Он сам дани просит да полюдьем примучивает, а защиты от него — никакой! Только на себя и надеемся.

   — А среди воев кто набольший?

   — Да был Илья. Хоть и годами не стар, а таков воитель и здоров телом преужасно...

   — Погиб, что ли? Ты сказываешь «был»? — встрепенулись монахи. — А ноне он где? — Видно было, что про Илью они слышали, а может, к нему и шли.

   — Да не мёртв он нынче и не жив, в расслаблении пребывает... Уж который год в расслаблении: ни руками, ни ногами не владеет.

Монахи глянули друг на друга и, не сговариваясь, торопливо прошли в церковь и пали перед алтарём.

   — «Вот оно, видение игумена нашего», — только и услышал греческий священник сказанные одним из калик, будто про себя, слова.

Удивительна была молитва монахов. Молились они молча, истово, без славословия и пения. А вставши с колен, оборотились к греку:

   — Веди к сидню вашему. Где он? Где родители его?

   — Родители-то в лесу, на расчистках — лес под пашню выжигают. Во граде — только дружина малая. Все наши карачаровцы тамо, а Илья-то где? В бане своей своей сидит. Куда он денется? Как он расслабленный! — торопливо толковал грек, едва поспевая каликами, которые шли мимо землянок, огнищ и строений так, будто знали дорогу сами.

Дивился грек перемене в них. Словно огонь запылал в монахах, и в сумраке надвигающейся ночи странно светились их бледные лица с широко распахнутыми глазами.

Глава 2

Муромский сидень

Не в избе, но в стоящей на толстых сваях баньке пребывал, ради немощи своей, карачаровский сидень Илья. Грек-священник еле поспел за каликами, когда споро и ловко, перепрыгивая через огородные грядки с буйно возросшей капустной рассадой, подошли они к заволочному оконцу и пропели:

   — Слава Господу и Спасу нашему Иисусу Христу!..

   — Во веки веков, — тяжко и низко простонал голос за неохватными брёвнами банного сруба. — Кто здесь?

   — Калики перехожие, монахи с печор киевских. Притомились, пообились в пути немереном, подай испить водицы странникам, Илюшенька...

Ничего не понимал грек в этом странном разговоре-перепеве, но и сказать ничего не мог — точно столбняк на него нашёл. Торчал посреди огорода будто путало.

   — Рад бы услужить вам, люди добрые, да ноне я в немощи. Ни руками, ни ногами не владею. Не прогневайтесь и мною не погнушайтесь: не побрезгайте ради болезни моей, пойдите возьмите ковшик да сами водицы и налейте.

   — А был бы здрав, Илюшенька, не погордился бы странникам убогим услужить? — спросил один из монахов.

   — Чем гордиться-то? — удивлённо спросил-пророкотал голос за стеной. — Я не князь, не кесарь... Я — сын христианский, и все люди — дети Христа и Бога нашего, чего чваниться?.. Была бы прежняя моя сила, не гнил бы я в бане заживо. Заходите, Божьи люди; коли немощи моей не гнушаетесь.

Монахи, согнувшись, посунулись в баньку. А грек так и остался стоять столбом, не в силах с места стронуться. Во мраке баньки мерцала лампада перед иконою да струился из двух заволочных оконцев слабый свет. А рядом с каменкой, на полке, полулежал-полусидел в белой чистой рубахе до колен немощный Илья.

   — И почто ж ты, Илюшенька, в баньку забился, от людей хоронишься? — спросили монахи.

   — Стыдно на людях быть в таком художестве. Раньше одной рукой семерых валил, а ныне комара отогнать не могу. Вона, едва-едва руками двигаю, грех сказать: порток завязать сам не могу. А здеся, в баньке, жене моей обмывать меня сподручнее, я ведь, — всхлипнул Илья, — хуже дитёнка грудного сделался. Детишков своих стыжусь.

   — А за что ж тебе сие расслабление? Не припомнишь ли греха за собою какого?

   — Нет, — твёрдо сказал Илья. — Все грехи свои припомнил и исповедался. Спасибо, поп наш меня сюды приобщать да исповедовать приходит, да Евангелие читать. Несть греха моего знаемого! Может, согрешил когда неведомо, неведением своим, да и в том уж сто раз покаялся.

   — За что ж расслабление тебе?

   — По воле Господней, — твёрдо ответил Илья, опуская кудрявую голову на глыбоподобную грудь.

   — И не ропщешь противу Господа, и сомнения тебя не берут? — опять спросили монахи.

   — Нет, — так же твёрдо ответил Илья. — Господу виднее! Я из воли его не вышел.

   — Так для чего ж Он силы тебя лишил? Живым мертвецом сделал?

   — Кто ты, человек, что спрашиваешь меня? — пророкотал Илья. — Зачем терзать меня пришёл? Так вот я тебе отвечу! Как Иов многострадальный, в муках не возропщу, не усумнюсь, ибо неисповедимы пути Господни, но всё, что творит Он, Отец мой Небесный, — ко благу моему. А вы меня не мучьте и не докучайте. Вона кадка с водой — попейте да и ступайте с миром. Дух от меня лежалый, тяжкий идёт, мне это неловко.

   — Сие не дух, а запах! — сказали монахи, подходя к огромному, привалившемуся к стене Илье и едва доставая до его лица. — А дух в тебе, Илюшенька, медов стоялых крепче и елея слаще.

   — Да полно вам! — гудел он, отворачиваясь, но калики троекратно расцеловали его. — Да почто же вы плачете?

   — От радости, Илюшенька, от радости.

   — Какая радость колоду такую бездвижную видеть?!

   — Господь, Илюшенька, пророка Иону во чрево Левиафаново поместил, во глубь моря-окияна низверг, дабы он из воли Господней не вышел, и там во чреве китовом он в разум полный вернулся и возопил:

«Ко Господу воззвал я в скорби моей —
и Он услышан меня.
Из чрева преисподней я возопил —
и Ты услышат, голос мой.
Ты вверг меня в глубину, в сердце моря,
и потоки окружили меня, все воды
Твои и ванны Твои проходили надомною.
И сказал я: отринут я от очей Твоих,
однако я опять увижу святой храм Твой.
Объяли меня воды до души моей,
бездна заключила меня;
травою морскою обвита была голова моя.
До основания гор я снисшёл,
земля своими запорами на век заградила меня.
Но Ты, Господи Боже мой,
изведёшь душу мою из ада.
Когда изнемогла во мне душа моя,
я вспомнил о Господе,
и молитва моя дошла до Тебя,
до храма святого Твоего.
Чтущие суетных богов
оставили Милосердного Своего,
а я гласом хвалы принесу Тебе жертву:
что обещал — исполню,
у Господа спасение»[3]

пропели монахи.

И больной Илья, словно в полубреду, повторил:

   — ...Что обещал — исполню. У Господа спасение...

   — А что бы исполнил Господу, Илюшенька, когда бы извёл тебя Господь из немощи твоей?

   — Какое Господь заповедовал бы послушание, тем бы и служил.

   — А мечом служил бы Господу нашему?

   — Я человек воистый, приходилось отчину оборонять. И обучен стариками к тому. Служил бы.

   — Обетоваешься ли оставить дом и всех сродников своих ради служения воинского? — спросили старцы.

   — Обетоваюсь!

   — Обетоваешься ли покинуть чад и домочадцев своих ради служения воинского Царю Небесному?

   — Обетоваюсь!

   — Обетоваешься ли отринуть славу мира сего, и гордыню людскую, и всю суету и красоту тленную мира сего ради Господа и Спаса нашего?

   — Обетоваюсь! Господь — моя сила, и в Нём — спасение мира и народа моего, — ответил Илья, дрожа от странного экстатического напряжения. — Да не отступлю и не постыжусь!

   — Аминь! — выдохнули старцы. И, споро раскрыв котомочку заплечную, достали оттуда корчажку глиняную запечатанную. — А вот, Илюшенька, испей-ко нашего питья, ровно три глотка.

Они плеснули из корчажки в ковшик. Поднесли к губам больного.

   — Раз, два, зри, а более не надо. Запевай за нами «Верую».

   — Верую! — пророкотал Илья. — Во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым... — Голос его стал стихать, и на словах: — Исповедую едино крещение во оставление грехов[4], — он откинул голову и уснул.

Монахи, надсаживаясь, вынесли его в огород и положили на траву.

   — Отец наш! — кликнули они стоявшему посреди огорода греку, тот словно очнулся от обморока. — Пособи баньку вытопить.

Пока деловито и быстро топили баню и ждали, когда выйдет из неё, чёрной, угар и наполнится вся внутренность ровным жаром от раскалённой каменки, монахи стянули с могучего Ильи рубаху и внимательно прощупали-осмотрели его всего.

Грек видел, как цепкими пальцами старцы перебрали каждый сустав, каждую мышцу огромного, литого тела Ильи.

   — Осклиз, — наконец произнёс приговор свой один из старцев, и второй согласился.

   — Осклиз — вот здесь и здесь, — показывая на позвоночник, сказал он. — Тута жилу пережимает, а тута вовсе в бок пошёл.

Не смея подойти и дивясь, как это в тесном городище никто не подходит к старцам и не собирается толпою, будто здесь и людей не стало — ни жён, ни стариков, ни мальчишек, — греческий священник наблюдал, как старцы что-то мазали у Ильи на спине, словно письмена какие-то на позвонках его выводили. А потом, обхватив громадное и мягкое, как тесто, Ильино тело, волоком потащили его назад, в баньку.

   — А ты-то, отец мой, что раскрылился? Пособляй! — просипели они, сизые от натуги, греку.

И тот поспешно схватил огромную руку Ильи, перекинул через плечо и потащил грузное тело в раскалённую баню.

Старцы растянули спящего на полу, и один из них, разувшись, стал босыми ногами ему на спину.

   — Владычица Богородица, помоги нам, грешным! — Старец переступал по широкой спине лежащего ничком Ильи. И вдруг подпрыгнул, мягко и упруго надавив на позвоночник.

Второй в этот момент изо всех сил потянул Илью за ноги. Раздался щелчок, словно переломили сухую палку, и старцы опять кинулись выщупывать чуткими своими пальцами бамбук позвоночного столба.

   — Стали! Стали! Мосолки на место стали! Ну, слава Господу! Поправится. Недаром нам игумен говорил: «Во граде незнаемом сыщите расслабленного, в память Ильи Пророка наречённого, излечите его, и слава его будет славою Самсона Ветхозаветного». Так и есть, по-речённому. И нас, грешных, Господь сподобил послужить! Теперь он спать трое суток будет. А ты, батюшка, иди и не сомневайся, да никому про нас не сказывай...

И грек пошёл, пребывая в полном недоумении.

   — Как не сказывать? Будто старцы на крыльях прилетели? Будто их никто не видел? А стража? А жители городища?.. А жена да домочадцы Ильины? Жена-то ведь каждый день с расчисток бегает: обмывать да кормить его.

Но три дня мелькнули, как сон утренний, — никто про старцев и не вспомнил, да и грек стал сомневаться, а были старцы-то, либо во сне привиделось? Порывался несколько раз к Ильиной баньке сходить, но ноги, словно заговорённые, в другую сторону несли, и мигом дело всякое неотложное находилось.

Так и не выбрался.

А старцы, сменяя друг друга, трое суток молились подле спящего.

На рассвете четвёртых суток стал Илья во сне постанывать да раскидываться. Раскрывал глаза, но глядел бессмысленно, не по-здешнему.

Старцы подняли его и усадили на лавку под образом Богородицы, который выносили, когда Илью голого на полке да на полу правили да парили, чтобы икона сраму не видела. Надели на Илью рубаху белую, заботливо выстиранную, дали в руку ковшец, из коего он сонное снадобье пил.

Назад Дальше