Выпьем за прекрасных дам - Антон Дубинин 17 стр.


Сеть расторгнута, и мы избавились. 

У христианина столько есть в жизни причин для радостного смеха!

— Пойте громче, брат, — подбодрил он, с наслаждением глядя в прочерченное алыми облаками праздничное небо над каркассонским сите. — Сегодня и впрямь есть чему радоваться.

У самых ворот двора каноников Гальярд вспомнил об еще одном не отданном долге. На этот раз — долге не справедливости, но любви.

— Если она действительно покается, Антуан… Я буду в долгу у тебя. Подумай, какого бы ты хотел от меня подарка — как от отца или как от брата, — сообщил он опешившему юноше.

Антуан же увидел перед собою того, кто ночевал с ним в виноградарском домике; прекрасного и настоящего, о котором мечтал всю жизнь… Того, кто с самого начала ужасного процесса словно исчез, отстранился, устранился, так что Антуан уже начал думать, что и не встречал его никогда — сам себе придумал, исказив истинный образ сурового наставника. Гальярду на лицо падало солнце, он щурился — остатки волос коронкой вокруг тонзуры были рыжеватыми. И первый раз в жизни его вчерашний новиций ясно увидел, что лет тридцать назад тот был настоящим мальчишкой. Может быть, даже… может быть… Но дальше «может быть» его влюбленная в старшего мысль все-таки не пошла.

— Да, да, что тебе будет угодно, чтобы только уставу не противоречило. И еще — не хотелось бы давать тебе диспенсацию от уже назначенных наказаний, а из остального выбирай, — попросил Гальярд, особенно лихо облокачиваясь на ограду. Приятно все-таки, в конце концов, быть сказочным волхвом! Дарителем благодатей… Гильемом Арнаутом.

— Я уже знаю, — быстро сказал Антуан — и Гальярд тут же пожалел, что не запретил ему также просить видеться с девицей. Потому что этого Гальярд ему дать не мог, более того — считал, что пока подобный дар подобен отраве. А вовсе не полынному горькому настою, которым парню некогда лечили живот.

— Говори тогда, — подбодрил он, про себя молясь, чтобы Антуан и сам это понял, не заставлял его нарушать обещание.

— Миссию, отец Гальярд, — почти шепотом сказал тот — выговорил заветное, хранимое под языком с самого дня своего же отказа. Гальярд чуть насмешливо поднял короткие брови. — Отправьте меня… предложите меня в следующий раз кандидатом в миссию.

— Проповедническую?

— Да… только… братом-социем.

— Что?! — О Господи всеблагий, сколько еще в этот несчастный день предстояло Гальярду смертельно удивляться? Внутри себя будто спотыкаться от изумления при очередных словах своего чудовищного секретаря?

— Меня социем, а брата Аймера — проповедником, — одним духом выпалил тот.

Гальярд с интересом созерцал круглые, полированные множеством ног спины камешков на мостовой. Серый, красноватый, почти черный. Лежат плечом к плечу, как братья. В общей могиле…

— Я обещал сделать все, что тебе будет угодно и что в моей власти, — кивнул он, не улыбаясь. За годы практики научился задавливать недолжную улыбку, не давать ей показаться наружу. — Значит, так и будет, брат… Хитрая ты лиса! — прибавил он, не выдержав. И, заранее затыкая настырному младшему уже начавший было открываться для новой просьбы рот: — Да не скажу я ничего брату Аймеру, не беспокойся! Я хотя и довольно старый дурак, но из ума еще не вовсе выжил…

Перечитать, что ли, по возвращении в Тулузу святого Эльреда «О духовной дружбе» — целиком. Ведь с мученической смерти Бернара не брал в руки этой книги — только если случайно попадалась на чтениях, слушал отрывки… Вполуха слушал, потому что было горько, как от Антуановых полынных трав. А тому уже семнадцать лет будет. Семнадцать лет. Долго зреет семя. На камне-то быстро не вырастешь.

Возьми, Господи, у меня из груди сердце каменное…

11…И дай сердце плотяное

Прекрасным весенним вечером года от зачатия Спасителя тысяча двести шестьдесят второго в двери храма святого Мартина, что на доминиканском острове Пруйль, проскользнуло двое братьев в хабитах Проповедников.

Вернее, первый-то проскользнул — маленький и худой, он даже приоткрытой двери не распахивал, так и пролез, развернувшись боком, чтобы случайным скрипом петель не нарушить хода Божественной службы. Дело было в канун Благовещения; первая вечерня служилась с каждением, со множеством свечей, в клубах ароматного дыма можно было бы и проглядеть такую невеликую фигуру, как нежданный гость. Но вот второму, высокому и широкоплечему, пришлось дверь открывать — и она порадовала хор заунывным скрипом. Братья — не сестры, с хозяйственностью у них не всегда гладко.

Гости смущенно пристроились на хорах сбоку, и голоса их слаженно влились в Песнь. На псалмы-то уже не успели…

   Benedictus Deus et Pater Domini nostri Iesu Christi…

По окончании службы, едва ли не руками разводя кадильный дым, к братьям подошел приор, заранее приготовившись гостеприимно улыбаться. Впрочем, улыбка его стала совершенно искренней, когда он разглядел, что одна из двух физиономий ему знакома.

— Salvete, fratres! В праздничный день из Тулузы пожаловали?

— Да, брате приор, — с колен церемонно ответствовал старший — удивительно красивый, может быть, даже слишком красивый для монаха, статный и яркоглазый. — Хотели, ежели можно, отметить торжество в вашей обители, а дальше снова в дорогу.

Младший почтительно молчал, как и подобает брату-социю. Впрочем, лицо старшего приор видел впервые, а этого небольшого — как его, Арнаута? Ансельма? — как раз видел с год назад в компании своего товарища по новициату, старого инквизитора Гальярда.

— Проповедниками, значит, вас назначили в Лораге, — понимающе кивнул он. — Оставайтесь, конечно же, оставайтесь у нас на завтрашний день — комнату я вам в гостевом доме сейчас распоряжусь подготовить. А вас, помнится, брат, Арнаутом звать?

— Антуаном, отче, — радостно поправил тот, поднимаясь наконец из приветственного земного поклона. — А этот брат — Аймер, лектор из Тулузы, он как раз проповедником назначен, только на сей раз не в Лораге: мы от вас через Мирепуа в горы двинемся, если Бог даст, до самого Фуа дойдем.

Пруйльский приор по провансальскому обычаю взял Аймеровы руки в свои, подержал сердечно. Приятно видеть по-настоящему счастливых людей; а эти ребята выглядели полностью счастливыми. Подолы хабитов, как водится, серы от пыли, лица, как водится, обгорели и обветрились — особенно носы и верхняя часть щек: так всегда у людей, которые не один день шли под солнцем. Вот такое оно, доминиканское счастье. Идут тяжело трудиться, когда в следующий раз поедят по выходе за ворота Пруйля — неизвестно. А довольны-то… Не для всякого наше счастье, но нет его краше.

— Ступайте, возлюбленные, с братом Донатом — он вас в трапезную проводит и укажет, где умыться. Посохи свои и мешки оставьте — их в вашу комнату отнесут. Ступайте, с Богом, за ужином свидимся!

Счастливые самим звучанием слова «ужин», гости распрощались с приором и затопали, куда велено. Старший невольно приволакивал левую ногу, младший чуть подпрыгивал — понятно, пока стопа в воздухе, она на ходу отдыхает. Приор улыбался им вслед. Ему еще предстояло поговорить с ними перед комплеторием и узнать, кто жив в Тулузе, кто умер; заплакать о смерти брата Тьерри, скончавшегося от болезни перед самым выходом проповедников; пожалеть о болезни другого старого друга; пожелать здоровья сильно захворавшему Джауфре — переучился юноша, зрение теряет; порадоваться переводу совсем незнакомого юноши в испанскую провинцию… А пока он просто улыбался тому, quam bonum et quam iucundum.

— До комплетория-то можно тут помолиться, — Аймер опустился на колени и уже так дополз оставшиеся несколько шагов до самого алтаря Святой Девы. — Как хорошо в доме твоем, Владычица!

Антуан только улыбнулся, опуская горящее от солнца лицо в ладони. Дело не в чувстве дома, охватившем его еще на подходах, еще при далеком зове пруйльских колоколов; дело даже не в ужине, не в вине «Кото де Пруйль»; он отлично знал, что его другу сейчас будет хорошо в любом доме и вовсе вне такового. Как было предыдущей голодной ночью хорошо под пастушьим навесом близ Авиньонета.

Он преклонил колени, но одного коленопреклонения было мало. Встал — и опустился на колени еще раз. И еще. Святая Дева в синем плаще смотрела только на Аймера. Как хорошо! Пусть все будет для него, Царица наша.

От разговора с Девой его отвлекла чья-то кроткая рука, тронувшая за плечо. Брат-сотрудник, пожилой и маленький, явно стеснялся его беспокоить.

— Простите, что отрываю от молитвы, брате… Но не вы ли будете Антуан из Сабартеса?

— Я, — шепотом изумился тот.

— Вас у сестер в приемной очень ожидают видеть.

— Меня? Не брата Аймера? Не проповедника?

Конечно же, Аймера ведь завтра должны — наверняка попросят, по обычаю — проповедовать сестрам на торжество! Да, на Благовещение Девы в самом Пруйле взойти на кафедру… Спасибо тебе, Царица, ты услышала, милость и радость наша — все для него в этот день!

Старичок всем своим лицом, и подвижными бровями, и каждой морщинкой чисто по-провансальски выразил недоумение.

— Нет, надобен брат Антуан из Тулузы, тот, что секретарем инквизитора на прошлое Вознесение был. Сестра желает слово сказать — та, что вас знает.

Матушка! Антуан широко заулыбался, недоумение как рукой сняло. Кто же еще. Помнит его, хочет что-то сказать, может, даже не только о Гальярде расспросить — а прямо его, Антуана, увидеть! Вот радость. Кроме Богородицы еще кого-то можно назвать тут Матушкой.

Без дальнейших расспросов он коснулся лбом пола, ненадолго прощаясь с Матушкой небесной, и поспешил за провожатым к матушке земной. И заодно выяснил, поднимаясь, что здорово отсидел себе ноги.

Над холмом Вилласавари небо алело, над Фанжо свет уже догорел, пылала небесным факелом Вечерняя Звезда. Небеса, как им и положено, проповедовали славу Господа. Ноги Антуана сладко болели, на сердце было изумительно легко. Помня историю о брате, который заработал себе месяц Чистилища «суетным пением», он не напевал под нос — тем более что песня просилась не вовсе благочестивая. Надо бы завтра исповедаться: уже два дня не может избавиться от повторения про себя глупой вагантской припевки про пьяного аббата, которой на грех научил Аймер. Аймер-то, наверное, уже сегодня покаялся — на исповедь ходил, а младший брат его, дурень, так и не удосужился…

Звякнул колокольчик у сестринской приемной; брат сотрудник препроводил Антуана к закрытой решетке, в плошке горело масло, на подставке ожидала своего часа еще не зажженная свеча.

Антуан уселся, подпалил от лампадки фитилек, улыбаясь сам себе и поглядывая за решетку. Там было тихо и пусто. Матушка старенькая. Услышала колокольчик — а идти-то долго… с палочкой. И не с первого раза, с нежной жалостью заметил молодой человек, отворила она внутреннюю дверь: толкнула раз — не вышло… Вот, второй…

Антуан зажал бы себе рот, чтобы не вскрикнуть. Но не успел, как-то смешался, только глупо прикусил язык.

С тихим, нарастающим звоном поднималось из груди выше и выше его сердце; решетка стала вдвое чаще, разъехалась, собралась в черные квадратики вновь. Не двинувшись, не вскрикнув, только улыбаясь от сладкой невероятной боли, он смотрел на лицо, которое в течение года не позволял себе видеть даже во сне.

Девушка в черном скапулире сотрудницы, в белом послушническом велоне тоже толком не знала, куда себя девать. Потом села на табуретку наконец, поискала места для рук — не нашла, и просто позабыла их на коленях. Она улыбалась не губами — всем худым, чуть веснушчатым лицом, темными сияющими глазами, бровками домиком. Сердце ее грохотало так, что Антуан со своего места слышал… Или он слышал свое собственное? Только она могла сказать — Антуан из Сабартеса. Как же он сразу не догадался.

Она обвела языком губы — и так знакомо это сделала, что юноша поверил в нее окончательно.

— Я вот… На винограднике пока. Еще в прачечной помогаю.

Кто-то же должен был заговорить первым! Про прачечную, да, конечно, это так мудро и прекрасно, что она помогает в прачечной. Все, что она бы ни сказала, было бы мудрым и прекрасным. Потому что оно было бы на своем месте.

— А я вот… социем проповедника. C братом Аймером.

— С Аймером?

— С братом, я рассказывал…

— Да, ты рассказывал.

«Ты» расставило все по своим местам. Антуан выдохнул, будто с воздухом из груди его вырвалось какое-то большое горе, наконец уходящее, освобожденное навсегда, чтобы раствориться и сгореть.

— Грасида…

— Да, брат?

— У тебя нет вина?

— Вина?

— Ну… да, вина. Попить.

— Я попрошу сейчас, — она сделала движение встать, но он замотал головой, руками и взглядом не давая двинуться.

— Нет, не надо! Не уходи никуда, Бог с ним… Я… и так пьяный совсем.

Грасида засмеялась — и Антуан обнаружил, что никогда еще не слышал, как она смеется: только как плачет. Она и сейчас немножко плакала — женщины созданы из вещества более хрупкого, наверное, более драгоценного… Но теперь она плакала так, как надо, а смеялась на редкость заразительно, как будто была создана для смеха.

— Ты давно?..

— Это разве ж давно. С год всего.

— Ты сразу?..

— Какое там сразу. Отец Гальярд не сказал тебе?

— Нет, — Антуан подумал, что придушит отца Гальярда. Через полмгновения — что он готов умереть за отца Гальярда. Сперва придушить, а потом умереть.

— Он приорессу матушку Доминику уговорил только… вместе со старой матушкой, с сестрой Катрин. Я всего один разговор ихний слышала. Ух, до чего страшно было! Говорит — вы, сестра, видно, забыли, для кого нашим патриархом был основан Пруйль… А она: вы, брат, забываетесь — даже приору Пруйля я подчинением не обязана, только Магистру, а вы со мной говорите, как с одной из ваших подопечных-еретичек на дознании… Потом только спросила меня, что я умею делать, да так смотрит, будто я у нее украла что-нибудь. А я со страху возьми и скажи — ничего, госпожа! Тут она улыбнулась наконец, говорит, да, такие сестры нам нужны, они у нас — чудесная редкость…

— Строгая приоресса у вас?

— Ага, — Грасида довольно кивнула.

— Наш Гальярд тоже.

— Ваш даже еще хуже.

— Ну, наш хоть никогда не спрашивал, что я умею делать. Сразу понял, что ничего.

Они обменялись восторженными улыбками, как дети, хвастающие, кто сильнее порезал палец или кого больнее ущипнул гусь. «А у меня рука раздулась прямо вдвое!» «А у меня… а у меня втрое! В три раза по три!»

Куда там еще вина. Глоток вина — и Антуан на ногах бы не устоял. Он и так уже в пляс готов был пуститься прямо в приемной затворного монастыря…

— Антуан… брат Антуан, — девушка приблизила сияющее смуглой белизной лицо к самой решетке. Чтобы ни Распятие на стене, ни деревянная вертушка, ни свечка не подслушали ее великого секрета.

— Что, сестра? — юноша тоже наклонился, лица их вдруг оказались так близко, что он чувствовал теплый запах ее кожи. Запах виноградника.

— Знаешь, я зачем сюда пришла?

— Нет… зачем?

Голос Грасиды стал таким тихим, что слова угадывались только по движению губ.

— Молиться за свою маму и… за твою. Это ведь не ересь?..

Почувствовав спиной взгляд с Распятия, смущенно повела лопатками.

Антуан даже зажмурился на миг. Но не получилось, не получилось — все равно потекло… потекло проклятое… в самом деле как кровь. Кровь души, говорил Августин. Кровопускание — полезное дело, дурная кровь выйдет, станешь здоров…

Девушка положила ладони на решетку, тревожно глядя на него. Пальцы ее неосознанно ласкали темные прутья. Не тюрьма: защита, надежная крепость. Защита в том числе и от себя самой.

— Я… тебя очень люблю, Грасида, — вместо ответа сказал Антуан, открывая наконец глаза. Ну и слезы, ну и пусть. В церкви каждый день плачет — и не стыдится, а здесь вдруг решил гордость показать. Никто все равно не поверит. «Слезы мои стали хлебом моим», ешь свой хлеб, он не только горек, он еще и насыщает.

Хотелось бы что-нибудь сказать самое лучшее, самое умное. Чтобы стало понятно, как хорошо, как больно, как странно действует в нас Господь, связывая крепчайшими узами, которые человек не может разорвать, — и разделяя крепчайшими решетками, которых не преодолеть человеку. И связывающий, и развязывающий — единая радость, и Жизнь имя Его, и порою нужно очень далеко бежать от человека, чтобы соединиться с ним почти в одно, и очень долго идти к человеку, чтобы наконец с ним расстаться… И еще есть бОльшая тайна, в День дней открытая Магдалине в святом запрете Noli Me tangere, бОльшая даже, чем самоубийственная смерть без надежды, потому что этой тайной побеждена смерть.

Назад Дальше