— Аймер, — юноша смотрел странно, тревожно, что ли; стоял посреди келейки как-то несуразно, повесив руки, будто не надумал, что этими руками собирается делать. — Спасибо тебе, брат, огромное, только… может, ты сам вино выпьешь, «ради желудка твоего и частых недугов»? Мне еще учиться сегодня, а праздновать-то… праздновать-то, друг, нам особенно и нечего.
Аймер поперхнулся вопросом, только глаза вытаращил. Антуан его опередил:
— Отказался я от назначения, — вид у него был такой, будто он страшно стесняется друга расстраивать подобными новостями. — Хорошо хоть, вовремя успел, не пришлось перед провинциалом позориться, быстро решил все с отцом приором, теперь просто пошлют Анри-Констана, он наверняка не откажется…
— Ты что, идиот? — искренне спросил Аймер, не зная, плакать ему или смеяться.
— Именно, — радостно улыбаясь, закивал этот сумасшедший. — Я идиот, Аймер. Homo sine litteris et idiota[2] в библейском смысле этих слов… Я недоучка. Куда мне проповедовать с жалкими тремя годами? Ты ж знаешь лучше всех — у меня с латынью до сих пор проблемы, и вот брат Альберт с Фомой, со всей своей новой программой, тоже с трудом в голову укладываются. Я еле-еле грамматику одолел, Анри куда лучше справится! А я потом когда-нибудь, когда подтянусь. Услышал назначение — обрадовался, конечно, дурак потому что; а потом подумал — и не понял даже, как вы меня утвердили, я ж не готов совершенно…
Аймер под Антуанову болтовню прошел три тяжких шага до стула, переставил бутылку на стол, сел — как свалился. Он еще толком не понимал, что это за чувство, тонкими пузырьками поднимавшееся у него внутри, в якобы больном животе — и до самого горла. Он хотел задать один-единственный вопрос — это из-за меня? — но боялся услышать ответ, тот самый, который даже и в сумраке ясно читался в виноватом лице Антуана, в его простых широких глазах, не умевших толком ничего скрывать. Он все-таки спросил — но совсем не то, что собирался:
— И что Гальярд сказал… на такие новости?
— Отец Гальярд? — Антуан, тоже ждавший и боявшийся ненужного вопроса, с облегчением засмеялся. — Сказал — это не то слово… Он меня чуть не убил.
Разговор с Гальярдом вышел действительно тяжелый. Пока Аймер мучился в своей келье — якобы животом, а на самом деле нечистой совестью — Антуан, не оставляя учебы, одновременно мучился тем же самым. Приняв наконец решение, он придумывал, как бы донести его до настоятеля так, чтобы тот ни о чем не догадался; попросив у него разговора, он мучительно выслушал от того ненужные поздравления и только тогда, стыдясь смотреть Гальярду в глаза, высказал суть своей просьбы. Гальярд хуже чем разгневался: он искренне огорчился. Тон его сразу стал холодным, он немедля перешел с Антуаном на «вы», но в глаза смотрел взглядом понимающим, проникающим до костей, от которого не уйдешь и не спрячешься.
— Ложное смирение не в чести в нашем Ордене, брат Антуан. У нас в чести готовность идти туда, куда посылают Господь и братья. Если капитул решил, что вы достаточно подготовлены, значит, у капитула были свои резоны, вы так не считаете?
— Но ведь есть другие братья, отче, — бормотал алый как мак юноша, страстно скучая по длинным некогда волосам, которыми можно хоть физиономию завесить, опустив голову. — Куда лучше меня подходящие… они же тоже очень хотят, а учились дольше… вот брат Анри-Констан, или Жермен, если из молодых, или, скажем, брат Аймер…
— А вам не приходило в голову, что если капитул на этот раз не выдвинул кандидатами ни Анри-Констана, ни, скажем, брата Аймера, — серые инквизиторские глаза явственно видели стенку за головой Антуана, — то у нас были свои резоны на этот раз именно их отстранить от миссии и назначить вас?
— Но я все же хотел сказать, вдруг вы не знаете… что у меня с «De unitate» брата Альберта плохо, и с «Суммой» его, и с «Сентенциями». И в латыни я ошибаюсь, просто в речи времена путаю, куда мне других учить, не хочу монастырь и Орден позорить! Окажусь еще как те учителя из песенки — «Учить спешат, горячие, слепцов ведут, незрячие, птенцы — взлетают юными, ослы — бряцают струнами…»[3]
Аймерово вагантское наследие, «Стих об упадке учености», вырвалось само собой, парень быстро прервался, словно песенка могла его выдать. Гальярд нервно барабанил пальцами по столу — привязалась тулузская старая военная песенка, о Раймоне Седьмом, последнем настоящем графе, откуда только она выскочила. «Граф на бой не звал, ссор не затевал, но торжествовал, свое воздвигнув знамя на сраженных вал…»
— Во-первых, смею вам напомнить, брат, что проповедник и преподаватель — назначения совершенно разные; мы же вас не студентов обучать посылаем, а песенка, которую вы столь неуместно цитируете — как раз о таких вот горе-мэтрах. Во-вторых, приходилось ли вам когда-нибудь слышать, как отец наш святой Доминик при самом основании Ордена отправлял на проповедь почти не обученных новициев? Многие — особенно братья из других орденов — фарисейски тому возмущались, говоря, как же так, столь молодые люди свет веры нести не готовы, да и вернутся ли они обратно в монастыри, хлебнув свободы? На что патриарх наш прямо отвечал — мол, он доверяет своим братьям и верит, что их поведет и направит Святой Дух, а странствия по свету только прибавят им любви к обителям. Сам великий Пейре Сельян, друг Доминика, некогда пытался отказаться от назначения — и причины приводил, брат, подобные вашим! — едва ли не прикрикнул Гальярд, не давая подопечному себя перебить. — Говорил, что он мало обучен, что у него и книг-то нет, кроме Григориевых «Проповедей» — и знаете, что Доминик отвечал на подобную чепуху?
Гальярд наконец выдохся, и Антуан воспользовался краткой паузой. Выглядел он совсем уж смятенным и растерянным, но сказал честно — так, что Гальярд сразу поверил, и быть суровым ему сделалось еще труднее:
— Если б вы, брат приор, и весь монастырь наш послал бы меня, как отец Доминик — ради святого послушания, я бы, отче… Я тут же пошел бы — пойду — куда сказано, с радостью огромной пойду! Но если б вы о моей воле на то спросили — а вы ж и спросили на капитуле…
— Это из-за Аймера? — в лоб спросил Гальярд, догадываясь об ответе, но желая, чтобы парень сказал его вслух.
— Да. То есть нет. Из-за себя, отче. Только, Христа ради, не говорите…
— Да не скажу я брату Аймеру ничего, полноте, — Гальярд оборвал тулузский марш и махнул усталой рукой. — Это не мое дело — ваше с ним и Господа. Что сказали бы на то святой Эльред и отец наш Доминик — сами подумайте. Хорошо, если вы так безнадежно упрямы, может, вам и впрямь еще следует многому научиться — например, истинному смирению. А теперь идите, зубрите «De unitate» брата Альберта, если думаете, что для успешной проповеди обязательно надо знать этот труд наизусть. Но прежде загляните в библиотеку и позовите мне брата Анри-Констана, он там должен штудировать кое-что. Я надеюсь, не весь иаковитский монастырь внезапно обуяла ложная скромность, и проповедник в Лораге на эту Пасхалию все-таки найдется. Идите! — он махнул рукой, видя, что Антуан собирается что-то сказать, и не желая показывать ему ни капли симпатии. Да и не было ее тут, настоящей-то симпатии: тоже мне, юнцы способ удумали братскую любовь доказывать, в ущерб делу Ордена — доминиканцы! Проповедники! Святой Эльред, адвокат и глашатай «святой дружбы», в гробу бы перевернулся в своем аббатстве в Риво…
Антуан, признаться, после разговора с Гальярдом очень сильно сомневался в правоте своего поступка. Особенно его смутили слова о загадочных резонах. В самом деле, если Аймера почему-то уже который год не избирают для проповеди — может, тому есть причины более глубокие, чем неопределенная «мировая несправедливость»? А что, если здесь какая-то грустная тайна, или запрет, и своим отказом Антуан не уступает путь другу — а просто увиливает от исполнения прямых своих обязанностей? И еще была причина его печали и смущения — недостойная и мелкая, с таким на исповедь ходят: втайне от самого себя юноша боялся, что Гальярд мог подумать — он и не хочет быть проповедником, ленится или страшится, и вдруг поэтому его теперь и по окончании обучения не назначат в миссию — никогда, или по крайней мере много-много лет? Уж лучше бы он, Антуан, тогда надел черный скапулир брата-конверза: от него больше толку было бы на кухне с поварешкой или на лесах с топором, или — лучше всего — с метлой и мокрой тряпкой… В доме Господнем нет низких и высоких мест, есть только твое место и остальные. Зачем он нужен будет без миссий — пускай с прекрасной латынью и замечательной теологией, с выученными наизусть суммами Альберта и Фомы, бесполезнейший раб из всех живущих… А Аймер — что вчерашний новиций может знать о сердце своего наставника? Может, ему так нужно, может, ему так лучше, и не гордыня ли — пытаться подобным образом менять дороги людей старше Антуана, людей достойней Антуана, которые сами способны с собой разобраться?
Подобные печальные размышления были прерваны приходом этого самого Аймера с бутылкой. И то, как по мере изложения новостей менялось лицо Антуанова друга, очистило его сердце от сомнений лучше долгих молитв. Аймер выглядел как человек, у которого что-то долго болело и вдруг прошло. К добру или к худу, но прошло — так неожиданно, что он и сам еще не привык и удивленно прислушивается к себе: что же изменилось?
И — оно того стоило. Антуан не знал, что бы сказал на это святой Эльред, но хотя бы в своих намерениях он был теперь уверен.
— Ты идиот, — в очередной раз сказал Аймер, удивленно мотая головой. Потом энергично выкрутил из бутыли пробку. — Ладно, не удалось выпить на радостях — выпьем с горя, не возвращать же мне вино Мартину, он не так поймет. Чашка у тебя тут есть? За наши новые назначения!
— Так ты не по своей воле не ходишь в миссии? — вырвалось у Антуана — и он тут же об этом пожалел. Но Аймер, такой бледный и темноглазый в сумерках, ничуть не смутился, разве что помедлил миг.
— А ты не знаешь эту дурацкую историю? Историю про меня-дурака? Я-то уж думал в гордыне своей, что я притча во языцех и обо мне всякому новому брату тут же повествуют… Ну давай я тебе под вино и расскажу, до Комплетория обернемся. Только предупреждаю — ничего тут нет особенно приятного. И возвышенного тоже.
— Тогда не рассказывай, ну ее.
— Нет, расскажу. Мне это полезно… наверное, — вырвалось у наставника новициев с легкой горечью. — А вам, юноша, может, будет поучительно. По крайней мере, перестанешь считать меня добрым и святым человеком.
— Не перестану. То есть я и не считаю, и не надейся, тебя-то…
Аймер хмыкнул.
— «Спроси у старцев своих, и они расскажут тебе». В общем, так: жил-был один глупый монашишка, который считал себя великим проповедником… Или нет, лучше начнем с другого: видел у меня на брови маленький шрам? На правой? Ну шрамов-то у меня полно, да, но они все достойные, в вагантских ножевых драках добытые, а этот, можно сказать, позорный, и на самом видном месте…
И видя, что Антуан уже хочет протестовать, не желая выслушивать никаких его постыдных тайн, сказал наконец совершенно искренне — впервые за весь этот долгий лживый день:
— В конце концов, ты мне друг. Я хочу, чтобы ты про меня знал… больше. Кстати, про живот я соврал сегодня, нужно теперь исповедаться, вот оно, настоящее-то позорище. — И, стараясь быть помужественней, то бишь позакрытее, Аймер хлопнул товарища по тощему предплечью: — Надо же тебя чем-нибудь развлечь сегодня, когда ты совершил… такую большую глупость.
2. Брат Аймер радуется
Новую кандидатуру проповедника, брата Анри-Констана, новый прованский провинциал Понс де Сен-Жиль утвердил без малейших возражений. Не только за тем приехал отец Понс: уединившись с Гальярдом, он долго с ним разговаривал, и на капитуле Гальярд с приорского кресла донес до братии вести — непонятно, плохие ли, хорошие, но вести: его назначают инквизитором Фуа и Каркассэ, он принимает назначение, придется выехать в скорейшем же времени в город Каркассон. На несколько недель, а то и на месяц остается субприор in capite — будем надеяться, что дело небольшое, бешеной гонки не предвидится, должности есть надежда успешно совместить.
По лицу приора не поймешь, рад он — или наоборот, устал смертельно. Такой у него гадкий шрам на щеке, до угла рта, что любая улыбка превращается в кривую усмешку: так наградил Гальярда Господь во время первого инквизиторского назначения, о котором Гальярду вспоминать немногим проще, чем об Авиньонете. Аймер уж сколько лет знает этого монаха, знает и любит — и то не всегда по лицу может распознать, доволен тот или нет. Анри-Констан, длинный, длинноносый, весь напряженный от радости, еще светится новым назначением на капитульном сиденье рядом с Аймером; а остальные уже маленько тревожатся, переглядываются. Что, процесс будет, спрашивает брат келарь — или так, инспекция понадобилась; да вроде того, за Гальярда отвечает провинциал — но инспекция короткая, епископ Каркассонский зовет монашескую инквизицию к себе, чтобы передать ей двух преступников для допросов. Взяли за колдовство — а похоже на то, что колдовство тут ни при чем, а стало быть, ни при чем и епископ, дело в самой натуральной ереси, которая подпадает под юрисдикцию только инквизиции папской. Юный брат Джауфре так и напрягся на своем сиденье, черные глаза горят: для него слово «процесс», небось, пахнет мученичеством… Аймер однажды ездил с Гальярдом в качестве секретаря на инспекцию по Фуа, по горному Сабартесу; хотел бы он сказать Джауфре, что ненавистной тому рутины в работе инквизитора еще больше, чем головной боли в учении, так что незачем рваться ввысь со своего места — все равно Гальярд его секретарем не возьмет. Да и нужен ли ему секретарь-то, для краткой поездки в Каркассон, поездки скорее всего безопасной — в назначении проповедника и то больше героизма, а в допросе двух подозреваемых колдунов не колдунов — только труд, труд тяжелейший, и ненависти несколько больше придется вынести, чем безвредно это для слабого человеческого сердца…
— Епископского нотария, думаю, к нам в Каркассоне и приставят, — оповещает братию Гальярд. — А секретарем с собою я попросил бы отправиться брата Аймера, если будет на то его согласие; это работа для него не новая, и в прошлый раз он справлялся более чем превосходно…
Говорит приор так, будто дело уже решено; брат провинциал благосклонно кивает молодому монаху, и Анри-Констан уже поворачивает носатую умную голову, полон своей радости, хочет выказать радость и Аймеру — мол, не век же новициев муштровать, хорошо хоть развеяться ненадолго, в Каркассон так в Каркассон… То немногое, что еще отравляло сердце Аймера со вчерашнего вечера, мешало радости подниматься пузырьками от живота до самого горла, внезапно собирается твердым комком. Все хорошо будет, понимает Аймер, вставая — розовый и польщенный, с яркими синими глазами, недурной богослов, а вот теперь Гальярд зовет его с собой, и он находит глазами Антуана, улыбающегося ему от противоположной стены. Торчат из рукавов туники заляпанные чернильными пятнами руки, ученические лапы, не то мужские, не то детские. Розарий чинно лежит на коленях, а не метет по полу, как у большинства. Хороший мальчик, паинька да и только. Как же все будет хорошо, и Аймер наконец сможет обрадоваться по-настоящему.
— Благодарю вас за щедрое предложение, за доверие ваше, брат приор… Только вот я искренне думаю, что к секретарскому назначению сейчас непригоден.
— Что? — Гальярд как будто не сразу поверил, переспросил; короткие брови его поползли на лоб. Аймер смущенно улыбнулся.
— Брат Гальярд, ей-Богу, дурной из меня спутник будет; предлагаю и прошу взять на мое место брата Антуана, благо проповедническое назначение ему не досталось, свободен он, и с секретарскими обязанностями куда лучше моего справится…
Аймер тщетно старался не глядеть наискосок — все равно видел огромные пятна, Антуановы глаза, такие широкие и несмысленные, прямо как четыре года назад. Гальярд хлопнул по подлокотникам приорского кресла обеими руками и с трудом подавил смех.
— И чем же вы объясните свой отказ, брат Аймер? Только не говорите, что вы неграмотны и не читали еще «De unitate» мэтра Альберта! Знаю — читали, и латынь у вас хорошая, — ввернул он что-то вовсе уж к делу не относящееся. Переутомился, что ли, сегодня ваш приор, недоуменно переглянулся провинциал с келарем. Великан Мартин только плечами пожал.
— Грамотность грехам моим, увы, не помеха, — залихватски как-то сообщил Аймер, улыбаясь так открыто, что даже брат провинциал заулыбался ему в ответ. — Хочу покаяться всему капитулу, что не так давно солгал вам и братии, сказавшись нездоровым, чтобы получить немного уединения в печали и потешить чрево вином. Отче, согрешил я, — он уже шагнул вперед, уже согнул колени, чтобы по обычаю простереться посреди залы под взгляды изумленной компании; Гальярд жестом его остановил.