Выпьем за прекрасных дам - Антон Дубинин 8 стр.


Ну вот, новая маска. Раз в пятый за время допроса. Называется «обиженная женщина просит защиты». А учитывая, что счет у нее к задержателям и в самом деле нарисовался, Гальярд понимал, почему ее заявления так сильно действуют, скажем, на неподготовленного Антуана.

— Что-то я не понимаю, господин инквизитор, за что вы меня так мучаете. Я все уже вам рассказала. Меня и мою воспитанницу, которую я из любви называю дочерью, схватили по ложному обвинению, притащили в тюрьму, продержали взаперти столько дней и теперь мучают допросами! А всего-то вина наша в том, что моя бедная девочка отказала похотливому… доброму католику, который к ней приставал с гадкими предложениями! За это теперь Церковь карает христианок и осуждает на мучения и смерть?

Заодно умудряется и Церковь язвить, хотя вроде оправдывается… Мальчишку вконец засмущала. Антуан покорно писал, не останавливаясь даже, чтобы подуть на покрасневший палец; однако щеки у него тоже раскраснелись, и не от жары… Он сам не свой со вчерашнего дня, особенно после того, как почитал документы о взятии двух ведьм в селе Монклар, что в диоцезе Каркассона. Антуан — хороший монашествующий, но инквизитором ему не быть, и это его первая и последняя инквизиторская поездка. Гальярд так решил с сегодняшнего же, первого дня. Проповедник из него получится; но не следователь. И даже не следовательский секретарь. Для этой службы не годится человек, у которого все на лице написано. Аймер — вот тот действительно хорошо умеет владеть собой…

— Послушайте, Эрмессен, я не сказал бы, что вас и вашу подопечную кто-то мучает, — не выдержал Гальярд, пресекая хотя бы ради Антуана поток жалоб. — Да, вы попали под подозрение благодаря не самой красивой истории. Будьте уверены, что поведение обидевшего вас человека осуждается Церковью, и он еще получит свое наказание. Вы же, если невиновны, вскоре окажетесь на свободе. Вас не морят голодом, содержат в достойных условиях, никто — с тех пор, как вы находитесь в ведомстве инквизиции, — не применял и не применит к вам силу.

— Не сомневаюсь в искренности ваших слов… господин инквизитор, — издевательски вежливо отозвалась женщина.

— В ваших же интересах помочь следствию, чтобы вернуться к нормальной жизни, — закончил монах. — Я уже не раз сказал вам, что ко мне можно обращаться куда короче и проще — отец Гальярд.

— Как скажете, domine. В конце концов, вы следователь, а я — подозреваемая, вы в своем праве мне приказывать. Спасибо еще, что не приказываете меня пытать.

— Хорошо, что вы это понимаете, — с тихой яростью кивнул Гальярд. Не дождется эта змея от него вспышки гнева перед лицом подчиненных, не дождется! — Теперь продолжим наш разговор. Поговорим теперь о, так сказать, нормальной жизни. Чем вы зарабатываете себе на хлеб? Чем собирались заняться в селе Монклар, когда ваше уединение было так грубо нарушено?

Они сидели в просторной, светлой комнате на втором этаже тюрьмы; Гальярд настоял, чтобы для Эрмессен тоже принесли стул, чтобы ей не приходилось козырять своим угнетенным положением при допросе. Окна забраны решетками, да охранник Ферран караулит у дверей с дубинкой на поясе — а так обычное помещение, меньше капитульной залы маленького монастыря. Камеры, находившиеся в полуподвальных, нижних помещениях, Гальярд тоже осмотрел, велел принести туда, кроме свежей соломы, по шерстяному одеялу, выдавать каждой женщине по половине сальной свечи на ночь и следить, чтобы тех не отличали в пище от простых заключенных. Жарким днем в нижней одиночке должно быть едва ли не лучше, чем в душной общей камере, а сейчас — конец апреля, время теплое и благодатное. Фран был совершенно прав — инквизиционные тюрьмы всегда в лучшую сторону отличались от уголовных, в том числе и из-за наличия внешнего контроля, исходившего от инквизиторов. Никакими мучениями, кроме разве что моральных — из-за отсутствия свободы передвижений — обеих женщин тут не испытывали. Если не считать, конечно, самой жестокой истории, приведшей их сначала в руки епископа, а потом — и далее. Но уж в ней-то инквизицию трудно винить, даже при всей предвзятости… Эрмессен — что ни говори — случай, считай, безнадежный. Но удастся ли объяснить что-нибудь девочке, молодой душе, уже изрядно запуганной и одурманенной сильной личностью своей наставницы? Нужно проверить, насколько далеко зашла порча… и лечить. Таких юных чаще всего удается вытащить. Если бы еще не было тюрьмы, ни камер, никакой силы на стороне белых монахов, а были бы два нищих проповедника — как желал отец Доминик — два проповедника и человеческий слух, всегда могущий раскрыться навстречу истине…

Сосуды для разного употребления, напомнил Гильем-Арнаут. Для разного, сынок. Не гнушайся тем местом, на которое поставил тебя Господь. Я в свое время смог на нем достичь святости.

Так то вы, отче… То — Вы. А то — я…

Со времени, как пробило сексту на колокольне собора, солнечный решетчатый квадрат успел переместиться с пола на стол следователя. Четыре часа — пожалуй, слишком много, чтобы тратить на одного заключенного. Больше таких долгих допросов устраивать не будем, теперь нужно с ней действовать пожестче, решил Гальярд, протягивая руку к Антуановым записям, едва Ферран увел женщину в камеру. Он проглядывал протокол — ничего, юноша писал довольно точно и притом разборчиво, хотя с Аймером не сравнить, конечно. По исполнению неплохо… а вот по содержанию — вода, вода и еще раз вода. За столько времени удалось получить от Эрмессен всего ничего сведений. Бедная женщина, происхождения своего толком не знает (так мы и поверили, госпожа…), носит фамилию по месту поселения, где жил удочеривший ее добрый человек (знаем мы доброго человека… Возьмись проверять — окажется, что умер лет десять назад и родни не оставил), зарабатывает на жизнь лечбой людей и скотины, потому и считают ее многие ведьмой по темноте своей мужицкой, потому и пришлось сниматься с насиженного места и отправляться на поиски удачи в чужие края… Также умеет ткать; вышивать; приходилось прислуживать богатым дамам; да мало ли что приходится делать бедной девушке, вынужденной с детства зарабатывать себе на хлеб! Читать, писать — да откуда же уметь бедной женщине; предыдущие места обитания — как назло, все крупные города, имен названы единицы — и Гальярд уверен, что эти люди уже либо мертвы, либо сменили свое местожительство… Такие дамы хорошо подготавливают свои легенды. Девочка — сиротка, несчастная лекарка подобрала ее из жалости, очень уж обижал ее отец после кончины матери… Все остальное — жалобы: на скверные нравы в городах, на жестокость мира, на непонимание церковной власти, на собственное слабое здоровье… А бумаги-то извели на эту галиматью! Три больших листа с обеих сторон! Секретарь наконец отложил залохматившееся перо и всласть растирал натруженные пальцы другой рукой. Епископский нотарий Лоп, более привычный к писанию, к тому же вместо протокола делавший лишь небольшие пометки, чувствовал себя куда более спокойно.

— Воды не желаете ли выпить, отцы?

— Да, благодарю. Даже и от глотка вина бы не отказались, — согласился Гальярд скорее ради Антуана. Лоп вышел за питьем — кликнуть Франа или Марию; тем временем Гальярд, пользуясь уединением, обратился к своему подопечному.

— Ну как вы, брат секретарь?

Антуан поднял затравленное лицо. Постарался смотреть начальству в глаза — и не смог. Глаза его, такие обычно ясные и честные, все как-то уезжали в сторону, просто скашивались — и все тут.

Гальярд решил помочь младшему товарищу; в конце концов, опять побыть для него Гильемом Арнаутом… каким Гильем Арнаут никогда для Гальярда не был.

— Вас расстраивает отсутствие ощущения абсолютной правоты, брат, — негромко сказал он. Антуан вздрогнул. Не быть парню инквизитором… никогда не быть. — Вас это гнетет еще со вчерашнего вечера, с прочтения протоколов прежних допросов. Подозрение на женщин навел не грех — добродетель; и сейчас вам неловко уже от того, что они сидят в тюремных камерах, а вы вынужденно занимаете место судии — вы, бедный грешник, не понимающий, чем эта несчастная еретичка хуже вас самого, и меня заодно.

Он всегда обращался к Антуану на «вы» при посторонних людях — и лишь порой наедине, когда говорил с ним не как с человеком, а как с функцией — с новицием, с проповедником, сейчас вот с молодым братом-секретарем. Тот не всегда принимал это правильно — иногда лицо его грустно удлинялось, парень не желал отдаляться… вот сейчас, например. Надо ж иметь такое лицо, которое читать легче, чем огромную Псалтирь, по которой поет весь хор!

— Подумайте вот о чем, брат, — ровно продолжал Гальярд. — Подумайте о словах Писания. Что такое означает — собирать горящие угли на чью-либо голову? Неужели Господь советует нам делать добро, чтобы тем вызвать ужасные мучения у грешников? Неужели не за них он умер — за нас одних?

Антуан сглотнул — по горлу прокатилось круглое «яблочко». Ему приходилось думать над этими словами… о Бермоне-ткаче думать, когда случалось за того молиться. И так-то неудачно…

— Мне пришлось однажды осудить на смерть очень дорогого мне человека, — у Гальярда даже голос не дрогнул. — И осуждая его, я знал — это единственное, что я могу для него сделать. Быть может, только дыхание смерти может отрезвить его, обратить его, как крестная мука обратила Доброго Разбойника. Желаете спасения этой женщине — и другой, которую мы сейчас увидим — молитесь крепче, чтобы нам оправдать невиновных и праведно осудить виноватых! Justicia et misericordia для Бога — две части целого. Не жалейте себя, не позволяйте себе смотреть на временное и отвлекаться от главного. Наш магистр Гумберт пишет о таких, как вы — слишком увлеченных созерцанием и не желающих спасать ближнего, пусть и ценой своего душевного спокойствия.

— Да, отец Гальярд.

— Зло, приведшее их сюда, может послужить добру — как служили конечному добру даже ужасные мучения Господа нашего.

— Да… отец Гальярд.

По лицу Антуана разливалось видимое облегчение, но инквизитору все еще кое-что не нравилось. Не нравилось, с какой готовностью тот поддакивает: словно цепляется за чужие слова, не желая искать своих мыслей.

Но дискутировать было уже некогда. Лоп распахнул наружу тяжелую дверь, пропуская вперед суетливого Франа с огромным подносом. Гальярд внутренне застонал: попросил два глотка вина — а получил целую трапезу, с миской оливок, с нарезанным сыром, даже с дымящейся яичницей на деревянной дощечке…

— Фран! Это еще что за безобразие? Унесите это немедленно прочь!

— Да как же, отцы инквизиторы? Да вы ж с самого утра тут заседаете? Мария ведь старалась, яйца пекла, и сыр — вы не думайте — хороший, вареный, закусите хоть чуть-чуть…

Гальярд схватил кувшин с вином, другой рукой — глиняную чашку; больше рук не осталось — иначе принялся бы выталкивать тюремщика в спину.

— Я просил глоток вина, не более. Остальное унесите! Сейчас допрос будет!

— Так подождет еретичка-то, неужто не потерпит, пока господа инквизиторы перекусят… не графиня, чай, а если б даже и графиня…

— Вон! — рявкнул Гальярд — так, что внизу за решеткой содрогнулось сразу несколько заключенных. Монаху было совестно так грубо обращаться с человеком — но он достаточно хорошо знал свою же южную породу, чтобы понимать: иначе, вежливо, Франа с яичницей отсюда не выпрешь.

Тюремщик даже как-то сник, круглые плечи его опустились.

— Как скажете, отцы мои… Яйца-то я в печь поставлю, чтобы не остыли до вашего прихода…

— Хорошо, Фран, поставьте в печь, — Гальярд попытался подсластить лекарство своей кривой улыбкой, но сделал еще хуже. — И не держите обиды — при исполнении мы… Уходите же! Скорее! — опять почти крикнул он, расслышав за дверью некое движение — но не успел. Охранник Ферран, ведший за плечо худышку заключенную, столкнулся в дверях с собственным начальством и едва не своротил на пол нагруженный снедью поднос. Гальярд молча ждал, пока те разминутся и обменяются положенными репликами — негодующими ли, извиняющимися. На щеках инквизитора горели красные пятна. Отличное начало допроса, ничего не скажешь. Как говорил святой отец Иннокентий графу Раймону Седьмому — благое начало, благой конец…

Воистину, каково начало — таков и конец. То есть хуже не придумаешь.

Грасида молчала. Она замкнулась в молчании наглухо, сидела на стуле, как тряпичная кукла — совершенно неподвижно, скособочившись, будто внутри вместо костей у нее была солома. Губы сжала в белую полоску вроде старого шрама.

Ферран неодобрительно взирал от двери на инквизиторские усилия. Прежде чем работать на инквизицию, он служил в тюрьме муниципальной — и честно не понимал, зачем с дурной девкой так церемонятся. Будь она простой воровкой, каких немало перевидал он на своем веку — так что проще: чтобы добиться признаний, задрать паскуднице подол на шею да всыпать как следует веревочной плеткой, пока не одумается. Причем всыпать там, где и прочие будут видеть и слышать, чтобы и им было в назидание. А тут — подумать только: говорить она, видишь ли, не желает! Такие важные господа священники прохлаждаться, видно, приехали, а не ее, дуру, расспрашивать и время тратить! А эти-то, старый да малый, прости Господи, знай дурака валяют: «Грасида, поверье, Христа ради — здесь вам ничего не грозит… Грасида, мы для того здесь и находимся, чтобы защитить вас, если вы невиновны…» Вот если бы его, Феррана, спросили! Он, старый солдат, сам вырастил двух дочек — родную и приемную, сиротку — братне семя, — и отлично знал, как выбить дурь из зарвавшейся девчонки. Да только его, Феррана, никто не спрашивал.

— Грасида, — терпеливо повторил в сотый раз брат Гальярд. Антуан уже так низко склонился над страницей протокола — сплошные вопросы, вместо ответов — «подозреваемая промолчала», или просто — п. п., потом развернуто допишет… Так низко склонился Антуан, что почти задевал бумагу носом.

— Грасида, ваше молчание ни от чего вас не защитит. Ваша наставница дала достаточно показаний, чтобы осудить вас вместе с нею. Единственное, чего я сейчас хочу — это узнать от вас, насколько она была искренна. И каковы были ваши мотивы участия в ее дурных и, — косой взгляд в протокол, вечная уловка: «инквизитор показывает всем видом, что уже знает о вине вопрошаемого», — и несомненно связанных с ересью деяниях. Я даю вам возможность оправдаться, Грасида. И, может быть, спасти свою наставницу от осуждения.

Молчание. А ты чего ждал. Один раз девочка подняла голову — посмотрела на обоих монахов взглядом, который, наверное, казался ей гордым и ненавидящим и который обвинял ее лучше сотни протоколов… Смертельно испуганный, затравленный взгляд. Собачка, у которой отняли хозяина. А сама-то ты кто, Грасида Сервель? Ведь есть же ты там, за этими галчиными глазами, за преградой сжатых губ? Гальярд видел плохо — но Антуанов молодой взгляд отлично различал, что девочка на табурете крупно дрожит.

— Хорошо, я вижу, сегодня вы не готовы к даче показаний, — Гальярд устало опустил ладони на стол. Не может окситанец говорить — даже допрашивать — не размахивая руками… — Чего вы добиваетесь? Вам так нравится в тюрьме, что хочется сидеть здесь вечно, пока мы будем ожидать вашего благосклонного ответа? Так вот, этого не будет. У вас есть неделя, по ее истечении вы переходите в разряд осужденных. Притвориться немой у вас не получится, я слишком хорошо помню, как громко и красиво вы пели.

Грасида шмыгнула носом. Выдрать, выдрать дуру, мучительно подумал Ферран у дверей — и так громко подумал, что Гальярд словно услышал его мысль и послал ему холодный взгляд. А она ведь ничего, грустно подумал Ферран, опуская глаза. Фигурка худенькая — но на самом деле видно, что где надо у нее все округлое, и личико недурное, и волосы — под солнечным лучом, наконец-то доползшим до ее головки, коричнево-рыжие… Жалко девчонку — ведь погубит себя по дурости своей неизмеримой! А могла бы жить. С парнями миловаться, детей рожать, работать…

— Последний вопрос, Грасида, — Гальярд плеснул в чашку из кувшина, подвинул Антуану, давно уже обводившему губы языком. — Ответьте мне… следствию это не поможет, это, если хотите, глубокий личный интерес. Почему вы, желая, очевидно, меня смутить, при первой нашей встрече решили спеть Gardo ta famillo? Откуда вы его узнали? Зачем спели? Ведь это старый и добрый католический гимн Святой Деве Пруйльской, покровительнице нашей доминиканской обители.

Назад Дальше