Взыскание погибших - Алексей Солоницын 15 стр.


Не эти ли слова преподобного Серафима все повторяли, когда прославляли батюшку? И разве не видели, как шел народ в Дивеево? Разве не почувствовали, не поняли тогда, что по вере дается Господом всякому, от простого хлебопашца до царя?

Чего они добились, создав Думу, потом свое правительство? Где теперь Львов, Родзянко, генералы, которые требовали его отречения? Скоро все станет известно, потому что все тайное становится явным…

Он отложил ручку со стальным пером, закрыл чернильницу крышкой.

Пора совершить вечернее правило и ложиться спать — уже девятый час.

Они помолились, как обычно пожелали друг другу спокойной ночи и улеглись спать.

Стоило ему закрыть глаза, как снова перед ним поплыли лица — знакомые и незнакомые. Чтобы избавиться от этого, он постарался вспомнить что-нибудь такое, что порадовало бы и успокоило сердце. Но почему-то ничего особенного не вспоминалось. «Я не все сказал мальчику, — думал он. — Да и надо ли? Надеюсь, он правильно меня понял в главном. Конечно, и ему хотелось бы видеть меня на белом коне. Господи, да разве в детстве и я не видел себя таким? Господи, Ты все видишь и знаешь. Твой суд — праведный, Тебя одного убоюся! Ты и скажешь, какой я был царь. Кровавый, как говорят они, или православный, для которого на первом месте были народ и Россия».

Опять стали вспоминаться февраль и март прошлого года. Он не хотел думать о тех днях, но мысли упорно возвращались то в Могилев, то в вагон поезда «Литер А».

Ночью, накануне второго марта, ему тоже не спалось.

Правда, было не так душно, но чувствовал он себя гораздо хуже, чем сейчас.

Первый приступ острой боли он почувствовал в самый неподходящий момент.

Шла утренняя служба, и во время ектеньи он, занеся руку, чтобы перекреститься, едва сдержался, чтобы не вскрикнуть, — по сердцу внезапно резануло, как ножом.

Начальник штаба генерал-адъютант Алексеев, стоявший справа и чуть позади государя, услышал, как император слабо застонал. Глаза у Алексеева от природы косили, и он, не поворачивая головы, увидел, что на лбу государя выступили капли пота.

Спросить, что случилось, он не решился, но продолжал наблюдать за ним.

— Еще молимся о богохранимей стране нашей, властех и воинстве ея, — возглашал дьякон высоким голосом.

— Господи, помилуй! — пел хор.

Государь, продолжая чувствовать острую боль, все же перекрестился. Он ждал, что боль отступит, как это бывало прежде. Сердце стучало так громко, что ему казалось — стук слышат стоящие рядом с ним.

— О плавающих, путешествующих, недугующих, страждущих, плененных и о спасении их Господу помолимся, — продолжал ектенью дьякон.

— Господи, помилуй! — завершал возглас хор.

«Мне нельзя упасть, — слабея, думал государь. — И уйти нельзя. Надо терпеть».

Сколько раз он так говорил себе! С юных лет, когда отец объяснил ему, что государь обязан претерпевать все тяготы, начиная с исполнения положенных норм и особенностей этикета и до высшей Господней воли, которую он должен услышать, понять и выполнить.

— Заступи, спаси, помилуй и сохрани нас, Боже, Твоею благодатию!

— Господи, помилуй!

— Помилуй, Господи! — повторил он за хором.

В Ставку он вернулся из Царского 22 февраля. Михаил Васильевич Алексеев, который молился рядом, приехал за три дня до царя. Начальник Генерального штаба несколько месяцев лечился, и тоже был не совсем здоров, как он сказал государю. У генерала болели почки, еще что-то. Ходил он трудно, часто вздыхал, разговор поддерживал чаще всего по надобности, говоря кратко и словно нехотя. Своей неторопливостью, основательностью, тщательной разработкой каждой операции, каждого шага Алексеев нравился государю. И хотя он знал, что начальника штаба называют «генералом в калошах» за кабинетность, нежелание и неумение общаться с чинами, вообще за отстраненность от реальной жизни, все равно Михаил Васильевич пользовался расположением верховного главнокомандующего. «Мой косоглазый друг». Так называл царь Алексеева среди своих близких. Он верил в преданность и надежность генерал-адъютанта, хотя знал, что Михаил Васильевич бывает недоволен решениями царя. Иногда врожденное косоглазие Алексеева словно помогало ему прятать от государя свои мысли.

Бывало, государь задавал себе вопрос: «А знаю ли я, кто такой Алексеев?» Но тут же он говорил себе, что лучшего начальника штаба не найти, а что до скрытности, то она все же лучше, чем развязность и нахальство многих генералов. Вызывал подозрение и недоумение не только у государя, но и у многих, кто знал Алексеева, его друг генерал Борисов. Это был маленький, толстый, почему-то всегда грязный и небритый человек, общение с которым было неприятно. Этот Борисов слыл знатоком стратегии Наполеона. Алексеев чрезвычайно ценил Борисова и держал его при себе, к удивлению многих.

Когда государь однажды пригласил Борисова к обеду, желая поближе познакомиться с ним, флигель-адъютанту генералу Воейкову пришлось приложить немало сил, чтобы Борисов выглядел прилично. Но через несколько дней он опять обрел свой засаленный вид.

Отношение Алексеева к Борисову стало понятно, когда государь узнал, что они вместе учились в академии, вместе начинали службу. Потом у Борисова случилось какое-то несчастье в семье — то ли жена бросила, то ли еще что-то, но только Борисов замкнулся, стал дичать, бросив службу и людей. Алексеев уговорил жену взять Борисова к ним в дом. Они выходили и вынянчили Борисова, а потом Михаил Васильевич взял его служить к себе в штаб.

Узнав все это, государь стал относиться к Алексееву еще лучше. Ему казалось, что набожность начальника штаба согласуется с его поступками в жизни.

Но государь лишь позже понял, что вера Алексеева шаткая, и он может совершать не только добрые дела.

— Пресвятую, Пречистую, Преблагословенную, Славную Владычицу нашу Богородицу и Приснодеву Марию, со всеми святыми помянувше, сами себе, и друг друга, и весь живот наш Христу Богу предадим! — возглашал дьякон.

— Тебе, Господи! — ответил хор.

Боль отступала, но медленно. Государь осторожно достал из кармана платок и вытер пот.

Немногословность генерала Алексеева, конечно, хороша, но за его скрытностью есть что-то нехорошее. Это государь ясно осознал, когда Владимир Николаевич Воейков сказал, что Алексеев обмолвился, будто положение в Петербурге катастрофическое, его уже не исправить. Это замечание потому так поразило царя, что он через Алексеева послал телеграмму на имя великого князя Михаила, своего брата. Государь сообщал, что он не считает возможным отложить свой отъезд в Царское (об этом просил Михаил Александрович) и выезжает 28 февраля. Также сообщалось, что в Петроград отправлен генерал-адъютант Иванов как главнокомандующий Петроградским округом, а с фронта направляются четыре пехотных и четыре кавалерийских полка для наведения порядка в городе.

Так в чем же дело? Почему положение «нельзя исправить»?

Уже потом он узнал, что Манифест об отречении вызревал в Мариинском дворце, был передан в Ставку, что на регентство уговаривали Михаила, говорили ему, что «ответственное министерство» должен возглавить князь Львов, что все это знает Алексеев.

— Христианския кончины живота нашего, безболезненны, непостыдны, мирны и добраго ответа на Страшнем Судищи Христове просим! — возгласил дьякон.

Государь уже смог поклониться и понял, что и на этот раз Господь его миловал: сердце теперь билось в обычном ритме. Когда после службы выходили из храма, Алексеев, пряча свои косые глаза, сказал, что он плохо себя чувствует, поэтому просит прощения, что не придет на ужин. Государь понял, что Воейков сказал правду: начальник Генерального штаба не верит, что государь восстановит порядок и победит. Но не хотелось даже думать, что Алексеев на стороне предателей.

— Ну так поправляйтесь, Михаил Васильевич, — сказал бледный, измученный государь своему генералу.

— Поцелуемся на прощание!

Государь ощутил на щеке прикосновение влажных губ Алексеева и посмотрел ему прямо в глаза.

Алексеев потупился и, кланяясь на ходу, суетливо повторял:

— Ангела Хранителя, Ангела Хранителя в дорогу…

И глядя на этого пятидесятилетнего человека, по виду уже старика, в принципе обыкновенного генерала-штабиста, которого он так возвеличил, государь вдруг понял, что произошло.

«Что делаешь, делай скорее», — вспомнились ему слова Спасителя, сказанные Иуде. И уже в вагоне, сидя у окна, смотря на сиротливую землю, в подтеках грязно-серого снега, на голые мокрые деревья и избы, казавшиеся сейчас такими же одинокими, как и он сам, государь все более и более приходил к той мысли, что он находится не в окружении верных друзей, а предателей. Даже те, кто говорил, что любит его, изменили.

Вот сообщили, что от станции Малая Вишера, куда прибыли в час ночи, дальше ехать к Царскому нельзя — следующие станции Любань и Тосно заняты бунтовщиками. Решено было ехать на Бологое — Дно.

На станции, название которой вызвало невеселые мысли, его ждала телеграмма от председателя Государственной думы и председателя Временного комитета Родзянко. Этот тучный, говорливый, такой важный и чрезвычайно ценящий себя господин всем поведением старался показать, что он хозяин положения. На самом деле он был пешкой в руках Совдепа — поезд ему не дали, к государю он не попал. Некто Бубликов, инженер-путеец, уже считался министром путей сообщения и держал управление железной дорогой в своих руках.

Но это государь узнал потом, а сейчас ему сообщили, что Родзянко не приедет.

«Дно, — думал государь. — Вот я и доехал до дна. Дальше пути нет».

— Государь, надо добираться туда, где есть аппарат Юза, — сказал генерал-адъютант Воейков.

«Какой он хороший человек, — подумал государь. — Вот этот никогда не предаст. Никогда».

Но именно по таким людям, как Владимир Николаевич Воейков, как князь Долгоруков, граф Татищев, как раз и наносились самые сильные удары.

У Воейкова в землях Пензенской губернии, потомственно ему принадлежащих, была обнаружена минеральная вода, которую по месту нахождения он назвал «Кувакой». Владимир Николаевич наладил продажу этой воды. В Думе Пуришкевич, один из «героев» убийства Распутина, известный еще и фельетонными стишками, выступил с обличением Воейкова, сказав, будто бы тот использовал государственные деньги на свою «Куваку». И под аплодисменты всей Думы он назвал Воейкова «генералом от кувакерии». Было учреждено расследование, все обвинения Пуришкевича оказались ложью. Но острота «генерал от кувакерии» пошла гулять по России.

Так клеветали и позорили не только близких царю людей, но и самих царя и царицу. Ловко назвал свой фельетон о Романовых беллетрист Амфитеатров — «Господа Обмановы»…

— Думаю, нам надо ехать во Псков, — сказал Воейков, когда «Литер А» стоял на станции Дно. — Там штаб. Войска. Надеяться на Рузского особо не приходится, но что поделаешь…

— Да, конечно, — согласился государь, — Едем во Псков.

Отношение государя к генералу Рузскому, командующему Северо-Западным фронтом, было иным, чем к Алексееву. Рузский был человеком нервным, самоуверенным, все «метил в Бонапарты». О себе он был мнения чрезвычайно высокого и как личное оскорбление воспринял назначение Алексеева начальником Генерального штаба. По своим убеждениям Николай Владимирович Рузский был либералом, в царе видел причину всех бед России, так как считал его тряпкой, а при генералах своего штаба однажды выразился, что «страной правит безумная женщина».

Об отношении к себе Рузского государь знал (не в столь карикатурной, конечно, форме), но с поста командующего фронтом его не смещал, потому что знал и о способностях Рузского как военного специалиста.

Если Алексеев отмалчивался, прятал глаза, говорил предположительно, часто употребляя выражение «как бы», то Рузский наседал, говорил много, не давая собеседнику вклиниться в свою речь. Он относился к тому типу людей, которые, увлекаясь своей идеей, уже не видят ничего другого. Тех же, кто им возражает, считают или людьми недалекими, или просто дураками. Они, одушевляясь своими словами, тем больше верят в них, чем больше говорят. Бывает с ними и так, что если начнут с сомнения, еще плохо уверенные в своей правоте, то обязательно закончат утверждением уже категорическим, которое, по их мнению, единственно правильное.

Поезд пришел во Псков ночью. Никто царя не встречал. Платформа, слабо освещенная, была пуста — никого, кроме дежурного. Спустя минут пятнадцать показалась сутулая фигура Рузского, который медленно шел, перешагивая через рельсы. И по этой походке (государь смотрел в окно), и по платформе, мокрым рельсам, и, главное, по тому внутреннему чувству, которое не покидало его, он понял еще яснее, что вершится необратимое, уже заранее предрешенное.

Оставалось только узнать, как он будет отстранен, и увидеть лица предателей.

Впрочем, этого, Рузского Николая Владимировича, государь знал.

Вот он начал говорить. Нарисовал картину, из которой нет выхода, кроме одного: правительство надо распускать, создавать новое, ответственное перед Думой и Государственным советом министерство. Только что, сказал Рузский, он подробно говорил с председателем Временного комитета Родзянко Михаилом Владимировичем. Составлен Манифест, который государь должен подписать. Если этого не произойдет, народную стихию никто не остановит — рухнет и монархия, и государство, и армия. Если же подписать Манифест, ответственное перед палатами министерство начнет управлять страной, то есть «государь царствует, а министерство управляет».

— Мне для себя ничего не надо, — объяснял Рузскому государь. — Я ни за что не держусь. Но я не могу, нет у меня права передать все дело управления Россией в руки людей, которые сегодня у власти, а завтра где? Они могут нанести величайший вред России, а потом умоют руки и уйдут в отставку.

Доводы государя были просты и ясны. Рузский это понял, но говорить и действовать иначе, чем он договорился с Родзянко, уже не мог. Вопреки самозваному «временному комитету», который реальной власти не имел, Рузский спокойно мог сформировать сильный отряд и двинуть его на Петроград, арестовав заговорщиков. Можно было быстро установить порядок среди солдат запасных полков, плохо обученных и не готовых к серьезным боевым действиям.

Но ничего этого Рузский не сделал. У него была иная цель — устранить от управления страной царя. Он верил, что в России будет — завтра уже — парламентская республика, что власть — у Родзянко и его комитета. Страна пойдет по правильному пути, как страны Европы. Он был не русский, а Рузский, как скаламбурил кто-то из его подчиненных. Ум его был настолько обужен понятиями исключительно военными, что не мог вместить мистического смысла понятия «помазанник Божий». Он не понимал и куда более простой, земной мысли: родзянки, гучковы и прочие милюковы нужны истинным хозяевам положения для того, чтобы устранить царя сначала «на законном основании», уничтожив монархию, а потом и уничтожив государя физически.

Тем более генерал Рузский, считая сейчас себя фигурой, вершащей историю, даже мысли не мог допустить, что и он сам не более как пешка в руках мудрейших гроссмейстеров. Он хотя и был членом масонской военной ложи, но знал только то, что положено было знать на его уровне.

— Я ответственен перед Богом и Россией за все, что случилось и случится, — сказал государь. — Будут ли министры ответственны перед Думой и Государственным советом, безразлично. Видя, что делается министрами не ко благу России, я никогда не буду в состоянии с ними соглашаться, утешаясь мыслью, что это не моих рук дело, не моя ответственность.

— Да ведь никто против этого и не говорит, — устало и раздраженно сказал Рузский. — Все знают… ваши качества. Но вы же понимаете, что иного выхода у вас нет? Для блага России… и чтобы не было междоусобного кровопролития! Родзянко сообщает, что войска, посланные в Петроград, надо остановить. В них нет никакой надобности.

— Почему?

— Потому что, создав ответственное правительство, мы выбьем главный козырь из рук восставших. Не нужны будут силы.

Назад Дальше