Эдвард Радзинский
Лунин, или Смерть Жака
…И раз навсегда объявляю: что если я пишу, как бы обращаясь к читателям, то так мне легче писать…
Тут форма, одна пустая форма, читателей же у меня никогда не будет…
Смешок.
Потом зажгли свечу – и тускло вспыхнули золотое шитье и эполеты… Вся глубина камеры оказалась заполнена толпой: лица терялись во тьме, лиц не было – только блестели мундиры…
Потом свечу передвинули – и из тьмы возникли очертания женской фигуры. И тогда старик, державший свечу, протянул к ней руки…
И вновь раздался его сухой, щелкающий смешок.
Старик этот и был Михаил Сергеевич Лунин.
А потом он зашептал, обращаясь туда – в темноту – к Ней:
– Сегодня я забылся сном только на рассвете. В груди болело. Сон был дурен… Знобило. И тогда в дурноте я завидел ясно готическое окно и Вислу сквозь него… Был ветер за окном… И воды реки были покрыты пенистыми пятнами. Беспокойное движение в природе так отличалось от тишины вокруг нас… Ударил колокол… Звонили к заутрене. Я знал, мне нужно обернуться, чтобы увидеть твое лицо. Но я не мог. Я не мог! Я не мог!.. Я так и не увидел твоего лица… Потому что я забыл его!
Смешок.
Он опускается на колени и все тянет руки к женской темной фигуре.
И она, беспомощная, темное видение с белыми голыми руками, протянутыми к нему.
В это время в другом помещеньице два человека обговаривали дело. Один – Поручик Григорьев, молоденький, нервный, хорошенький офицерик, а другой – Писарь – тоже молоденький, но степенный и огромный.
Григорьев. Чтоб к утру показания у меня на столе лежали… Чтоб я перед начальством все за тобою проверить успел…
Писарь. Насчет проверить – это вы справедливо, ваше благородие… С нами без проверки разве можно?! Только зачем же к утру? Я куда пораньше для вас все сделаю… Сами-то когда управитесь?
Григорьев. К трем. (Выкрикнул нервно.) К трем!
Писарь (обстоятельно). Значит, к трем после полуночи, ваше благородие, и я управлюсь. На столе у вас к трем все лежать будет. (Обстоятельно.) Перво-наперво у нас пойдут чьи показания? Какую фамилию мне проставить?
Григорьев. Родионов Николай, ссыльнокаторжный, сорок лет, вероисповедания православного.
Писарь (вписывает). А остальное я уже записал.
Григорьев. Как… записал?
Писарь. Понятливый, ваше благородие. Как намекнули вы мне в обед, в чем будет дело, я показания и изготовил. Фамилии только и осталось проставить. Перышко-то у меня ох и быстрое!
Григорьев (нервно). Читай! (Кричит.) Читай же!
Писарь (степенно, строго читает). «Я, Николай Родионов, ссыльнокаторжный, вероисповедания православного, находясь в тюремном замке истопщиком печей, второго числа сего месяца…» (С удовольствием.) Ан и ошибка… Второе-то число у нас сегодня, а после полуночи… уже третье число будет! (Исправляя, бормочет.) Не тот писарь, кто хорошо пишет, а тот, кто хорошо подчищает…
Григорьев (не выдерживая). Читай! Читай!
Писарь. Значит, «третьего числа сего месяца пришел топить печь в камеру, где содержался государственный преступник Михаил Лунин. По приходе в оную, спросил я у государственного преступника Лунина о затоплении печи. Но он мне на спрос мой ничего не ответил… Тогда я вновь его окликнул, но он продолжал лежать без движения. Тогда обратился к ссыльнокаторжному…» Какую здесь фамилию проставить?
Григорьев. Баранов Иван, шестидесяти двух лет, вероисповедания православного.
Писарь (бормочет, вписывая). «… православного… Каковой вместе со мной, придя в комнату, осмотрел тело, и, не приметив в нем никакого дыхания, положили мы оба, что государственный преступник Михаил Лунин помер…» Далее пойдут показания Баранова Ивана… Я за час их составлю… а потом все перебелю… К трем, ваше благородие, все у вас будет… Только ночи-то у нас холодные… Холодно-то как… Холодно!
Григорьев. Пришлю графинчик.
Писарь. И курева не позабудьте, ваше благородие. И пущай Марфа графинчик-то сама принесет. Не забудьте про Марфу… про Марфу не забудьте, ваше благородие!
Поручик вышел из помещения и некоторое время, поеживаясь, ходил в коридоре перед камерой, где в тусклом свете все так же на коленях, протягивая руки во тьму, стоял Лунин. Наконец Григорьев отворил камеру и вошел.
Григорьев. Добрый вечер, Михаил Сергеевич.
Лунин (обернулся и некоторое время рассматривал его, будто силясь понять. И только потом поднялся с колен). А-а-а, поручик. (Он оживился, даже улыбнулся.) Рад вас приветствовать в моем гробу.
Григорьев (вздрогнул). Зачем же так, Михаил Сергеевич?
Лунин (глядя острым, волчьим взглядом). А я теперь этак всех встречаю, поручик. Эти слова у меня вроде присказки. Да и как иначе назвать мою обитель? На днях ревизия у нас была: сенатор приехал…
Григорьев (торопливо). Я не знаю… Я в отъезде…
Лунин. Да ничего такого не произошло… не бойтесь… Просто знакомец мой прежний, сенатор, эту ревизию проводил… я его мальчишкой знал по корпусу… Стариком он стал, совсем стариком… Ко мне в камеру заглянул, а на физиономии – участие, мы ведь с ним с глазу на глаз. Рад, говорит, вас видеть, Лунин. А я ему и брякни: «И я вас приветствую в своем гробу». Он так и задрожал. Старики – они про гроб не любят… А вы ведь совсем молоденький… (С маниакальной подозрительностью.) Отчего же вы так испугались – «про гроб»?
Григорьев (торопливо). Я и не испугался, Михаил Сергеевич. Отчего же мне пугаться… не пойму вас, право. (Стараясь строго.) А вот чей портретец вы на стенку повесили – принужден я спросить.
Лунин. И это – знакомец… Жизнь была долгая, Григорьев, и знакомцев в ней: сенаторы, воры, министры, убийцы, фальшивомонетчики, государи…
Григорьев. А это, если не ошибаюсь, государственный преступник Муравьев-Апостол у вас висит?
Лунин (смешок). У нас висит… Ну вот, сами знаете, а чего спрашиваете?
Григорьев. Эх, сударь, все вы гусей дразните.
Лунин. Кого дразню?
Григорьев. Гусей… Ну зачем же вы государственного преступника и повесили?
Лунин. Это вы его повесили, любезнейший! А я его не вешал. (Смешок.) Фраза?
Последние слова он произносит смеясь, туда – в темноту, в толпу мундиров.
Я ведь шутник, господа…
И Лунин захохотал еще пуще.
Григорьев (совсем серьезно). Не время шутить, Михаил Сергеевич, поверьте.
Лунин (повернулся и долго глядел на поручика своим волчьим взглядом, наконец произнес тихо-тихо). Шабаш?
Молчание.
Когда?
Григорьев. Исполнить надлежит сегодня после полуночи.
Лунин. Пуля?
Григорьев. Совсем иначе, Михаил Сергеевич. Решено, чтобы никакого вам посрамления не было, дескать, так и так: от апоплексического удара скончались…
Молчание. Смешок.
Лунин. Значит, удавите… Тебе предписано?
Григорьев (только вздохнул). Так что должен я обыск произвести в камере… чтобы никакого противозаконного оружия… (Помолчав.) Михаил Сергеевич, вы ж понимаете, дело совсем тайное… а я такое на себя беру – вас предупреждаю. Но ведь милосердие должно быть.
Лунин. Что должно быть?
Григорьев (твердо). Милосердие.
Смешок Лунина, как кашель.
Нет, не одно лишь милосердие, конечно, а обоюдная польза тоже. (Медленно.) Если дадите честное слово подпустить к себе… исполнителей… я ничего обыскивать не стану… Можете сделать в полнейшем одиночестве необходимые приготовления… и помолиться… или написать чего… естественно, без упоминания о… (Замолчал.)
Лунин. А как обману?
Григорьев. Что вы, Михаил Сергеевич. Уж если вы свое слово скажете… Да и для вас выгоднее – боли никакой. Я двух человек возьму, они опытные, сноровистые, Родионов и Баранов. У них, почитай, человек по десять на совести… Только пальцы на горло возложат, и не почувствуете. (Тихо.) Если сопротивляться, конечно, не станете…
Лунин. Боишься?
Григорьев. А как же вас не бояться… Вас все боятся, Михаил Сергеевич. Одной рукой девять пуд выжимаете, а если еще пистолетик куда припрячете. Удушить-то вас все равно удушим… но крови-то, крови… А зачем? Я все вам как на исповеди выкладываю, чтобы вы помыслы мои знали: вы – нам, а уж мы вам послужим… Все ваши пожелания да распоряжения передам сестрице вашей и еще кому.
Лунин. Когда удавить думаешь?
Григорьев. В три после полуночи… уж позже никак нельзя. К трем всех заключенных из тюремного замка выведем… вроде на поверку…
Лунин. На случай, если слова не сдержу?
Григорьев. Я того не говорил, только к трем выведем всех! Всех! Из замка!
Долгое молчание.
Лунин. Но условие будет. (Смешок.) Насчет шеи моей мы, можно считать, договорились – условие будет насчет глаз моих… Ты знаешь, я католичество принял, чтобы в одной вере с вами не состоять. Оттого, согласись, увидеть последним смертным взглядом ваши рожи…
Григорьев. Не понимаю вас, Михаил Сергеевич.
Лунин. Священник католический, который к полякам каждый день в тюрьму приезжает, – он и сегодня приехал?
Григорьев. Точно так.
Лунин. Так вот. В час смертный я хочу увидеть его лицо, чтобы он мне глаза закрыл.
Григорьев. Шутить изволите?
Лунин. Послушайте, мальчик, я редко шучу. (Он холодно и страшно посмотрел.) Священник закроет мне глаза. Только тогда вы шею мою получите. Если не так, Григорьев, добирайтесь до нее сами. И уж двух, как минимум, я с собой заберу при лучшем для вас исходе.
Григорьев. Но как же это можно? Дело ведь тайное… Я присягу дал…
Лунин. А я уже все продумал… Священника… ты в ту камеру поместишь… со мной рядом… ну, где ты Марфу держишь… (Смешок.) А как душить меня начнете… криком его и разбудим.
Григорьев. Да крикнуть-то вы не успеете…
Лунин. А я кричать и не собираюсь.
Григорьев. А кто же кричать будет?
Лунин. А ты… как они душить меня начнут… убийцы-то… так ты сам закричишь. А они тебя поддержат. Сами душить будете и сами кричать! А когда священник прибежит на крик – вы ему: «Так и эдак, все по высочайшему повелению сделано, а твое собачье дело – глаза усопшему закрыть и тайну соблюсти». Учти: клятву с тебя возьму, и самую страшную, что все так выполнишь… Ты верующий…
Григорьев (мрачно). Истинно верующий.
Лунин. А иначе времени не теряй, уходи! (Грубо.) Ну, согласен, что ль?
Григорьев. Согласен, как же не согласен, коли вы за горло взяли.
Лунин. Ничего. Сейчас я тебя за горло… а ночью ты меня. И квиты.
Григорьев. Ох, и шутник вы… Ну, я пошел.
Лунин. А клятву… Клятву-то… вслух!
Григорьев. Христом-Богом клянусь…
Лунин. А тех, кто удавит меня… пришлешь ко мне. Григорьев. Не понял, Михаил Сергеевич… зачем?
Лунин. На руки их поглядеть хочу… Это ведь не каждому дано увидеть руки, которые жизнь твою примут. И велишь дать им водки… и поболее… за мой счет… чтоб весело исполняли и громко кричали.
Григорьев. Значит, до трех, Михаил Сергеевич?..
Дребезжащий смешок Лунина. Дверь за Григорьевым закрылась. Стук засова.
Лунин (женщине). Как же я не понял?.. Я ведь всегда встречался с тобой накануне. (Подмигнув в темноту.) Господа, попались! (Визгливо.) Попались!
И, страшно чему-то веселясь, он начинает торопливо одеваться. Он надевает черный шейный платок, потом серебряное распятие на шею, потом шерстяные чулки, кожаные порты, а поверх набрасывает на плечи беличью шубу.
Сам себя обряжаю.
Потом он вдруг впадает в глубокую задумчивость, будто силится что-то вспомнить. Потом тревожно глядит на свечу и торопливо ее задувает…
Чуть не спалил… тогда… зажечь надо… чтобы от двери все виднее было.
И он гасит свечу и зажигает жалкий огарок. А в это время Писарь в помещеньице строчил будущие показания, диктуя вслух сам себе с удовольствием.
Писарь. «А в десять часов пристав дистанции Машуков и начальник охраны капитан Алексеев вошли в комнату, где за караулом хранилось тело умершего государственного преступника… Михаила Лунина…»
В комнату совсем рядом с камерой Лунина быстро входит Григорьев и расталкивает спящую на нарах молодую бабу. Баба долго просыпается и, увидев Григорьев а, счастливо-лениво тянется поцеловать его.
Григорьев (отталкивая). Не до тебя, Марфа! Отстань! И вещи свои собери. Здесь сегодня совсем другой человек ночевать будет…
Марфа. А мы где же?
Григорьев. Быстрее! Быстрее собирайся!
Баба было снова потянулась к нему.
(Истерически.) Не до тебя! И в комендантскую графинчик отнесешь!
Марфа (усмехнувшись). Кому отнесть?
Григорьев. И курева… писарю. (Визгливо.) Что смотришь? Русским языком сказал. Писарю отнесешь и в комендантской пол потом вымоешь. Вторую неделю полы не моешь! Если баба полы не моет, она и мух давить перестанет! (Ион выбежал.)
Марфа (задумавшись, сонно напевает, покачивая голой ногой).
В камере Лунина. Лунин, освещенный огарком; в полутьме сверкают мундиры, в стороне силуэт женщины.
Лунин. Их разбудят посреди ночи. Они только размякли во сне, но их повлекут на мороз… и плоть их, охваченная холодом, превратится в деревянную колоду. Но даже это бесчувственное дерево пробьет дрожь, ибо они поймут, что без них… там… свершается ужасное… Попались, господа, попались!..
Часы бьют полночь.
Три часа… Три часа – триста лет – три тысячи – все пустые слова. А есть только то, что сейчас. Сейчас я есть. Три часа. «Сейчас»… вечность. (Задумался.) Я решился… Есть удивительная загадка, господа: «Улетают слова, но остается написанное…» О, сколько изустных проклятий и воплей тщетно носятся, носятся по ветру! Они бросаются к нам в лицо… вместе со снегом… но мы слышим!.. Да-с… (Лихорадочно.) Но стоит записать… пригвоздить вопли к жалкому клочку бумаги, и… (Смех.) Ох, какая это загадка. Например: коли я сейчас составлю бумагу, полную противогосударственной хулы… и если сия бумага будет… будет уничтожена! Немедля! Сожжена!.. Все равно как-то непостижимо: «улетают слова, но остается написанное»… Как только я закрою глаза… лакеи… обнаружат эту бумагу! Захватят! Торжествуя, сожгут!.. Но сначала… сначала прочтут! Прочтут тайну! Прочтут, упиваясь, счастливо! И запомнят все хулы! Хулы на господина их! Ибо лакеи! А для лакеев нет ничего приятнее, чем когда хулят господина их!.. После чего в придорожных трактирах… потом в гостиных… в дворянских собраниях… а потом уже при дворе самом!., из уст в уста поползет сия исчезнувшая бумага! Ибо (кричит) «улетают слова, но остается написанное»!..Итак, тайну… я решился… я посвящаю свою вечность странному соединению пера с бумагой…