Послушный осел повиновался, и вслед за тем пред взором герцога в воздухе взбрыкнули четыре копыта... Уленшпигель мигом сел к ослу на брюхо. Герцог приблизился.
– Что ты тут делаешь? – спросил он. – Разве ты не знаешь, что я именным указом воспретил тебе под страхом виселицы ступать своими грязными ногами по моей земле?
– Сжальтесь надо мной, всемилостивейший сеньор! – воскликнул Уленшпигель и, показав на осла, прибавил: – Тем более вам хорошо известно: кто находится меж четырех столбов, того по праву и закону нельзя лишить свободы.
– Вон из моих владений, а не то я тебя казню! – крикнул герцог.
– Ах, монсеньор, – молвил Уленшпигель, – я бы стрелой умчался отсюда верхом на флорине, а еще лучше – на паре!
– Нахал! – возопил герцог. – Мало того, что ты не подчинился моему указу, ты еще смеешь просить у меня денег!
– А что прикажете делать, монсеньор? Не могу же я у вас отнять их силком!..
Тут герцог пожаловал ему флорин.
Тогда Уленшпигель обратился к ослу:
– Встань, Иеф, и попрощайся с монсеньором.
Осел мгновенно вскочил и заверещал. Вслед за тем оба скрылись из виду.
61
Сооткин и Неле смотрели в окно.
– Не видать ли сына моего Уленшпигеля, деточка? – спросила Сооткин.
– Нет, – отвечала Неле, – мы никогда больше не увидим противного этого шатуна.
– Не сердись на него, Неле, – сказала Сооткин, – лучше пожалей бесприютного мальчонку.
– Знаем мы, какой он бесприютный, – молвила Неле. – Поди уже в каком-нибудь дальнем краю обзавелся домом получше этого, а может, и дамой сердца, и та, уж верно, дает ему приют.
– Это бы хорошо, – сказала Сооткин, – по крайности ортоланов бы поел.
– Его бы камнями кормить, обжору, – живо вернулся бы домой! – вспылила Неле.
Сооткин фыркнула.
– Чего ты так на него взъелась, детка? – спросила она.
Тут вмешался Клаас, сидевший в углу и до сего времени задумчиво вязавший хворост.
– Ай ты не видишь, что она от него без ума? – обратился он к Сооткин.
– Видали вы такую скрытную плутовку? – вскричала Сооткин. – Хоть бы намек какой мне подала! Так это правда, деточка: люб он тебе?
– Пустое, – отрезала Неле.
– Славный муженек тебе достанется, – заметил Клаас, – с широкой глоткой, пустым брюхом и длинным языком, мастер из крупной монеты делать мелкую, трудом ломаного гроша не заработал, только и знает, что ворон считать да слоны слонять.
Но тут Неле вдруг вся покраснела от злости:
– А вы-то чего смотрели?
– Ишь, до слез довел девочку! – вступилась Сооткин. – Ты бы уж помалкивал, мой благоверный!
62
Однажды Уленшпигель явился в Нюрнберг и выдал там себя за великого лекаря, от всех недугов целителя, знаменитого желудкоочистителя, лихорадок славного укротителя, всех язв известного гонителя, чесотки неизменного победителя.
В нюрнбергской больнице некуда было класть больных. Молва об Уленшпигеле дошла до смотрителя – тот разыскал его и осведомился, правда ли, что он справляется со всеми болезнями.
– Со всеми, кроме последней, – отвечал Уленшпигель. – А что касается всех прочих, то обещайте мне двести флоринов – я не возьму с вас и лиара до тех пор, пока все ваши больные не выздоровеют и не выпишутся из больницы.
На другой день, приняв торжественный и ученый вид, он уверенно пошел по палатам. Обходя больных, он к каждому из них наклонялся и шептал:
– Поклянись, – говорил он, – что свято сохранишь тайну. Чем ты болен?
Больной называл свою болезнь и Христом-Богом клялся, что никому ничего не скажет.
– Так знай же, – говорил Уленшпигель, – что завтра я одного из вас сожгу, из пепла сделаю чудодейственное лекарство и дам его всем остальным. Сожжен будет лежачий больной. Завтра я прибуду сюда вместе со смотрителем, стану под окнами и крикну вам: «Кто не болен, забирай пожитки и выходи на улицу!»
Наутро Уленшпигель так именно и поступил. Тут все больные – хромающие, ковыляющие, чихающие, перхающие – заспешили к выходу. На улицу высыпали даже такие, которые добрый десяток лет не вставали с постели.
Смотритель спросил, точно ли они поправились и могут ходить.
– Да, – отвечали они в полной уверенности, что одного из них сжигают сейчас во дворе.
Тогда Уленшпигель обратился к смотрителю:
– Ну, раз все они вышли и говорят, что здоровы, – стало быть, плати.
Смотритель уплатил ему двести флоринов. И Уленшпигель был таков.
Но на другой день больные вновь явились пред очи смотрителя в еще худшем состоянии, чем вчера; лишь одного из них исцелил свежий воздух, и он, напившись пьяным, бегал по улицам с криком: «Слава великому лекарю Уленшпигелю!»
63
К тому времени, когда сгинули и эти две сотни флоринов, Уленшпигель добрался до Вены и поступил в услужение к каретнику, который вечно пилил своих работников за то, что они слабо раздувают кузнечные мехи.
– Наддай! – то и дело покрикивал он. – Что вы тут завозились с мехами? А ну, раз, два, взяли – и дуй что есть мочи!
Каково же было изумление baes’а, когда Уленшпигель снял мех, взвалил его себе на плечо и сделал вид, что куда-то бежит с ним!
– Да вы же сами, baes, велели мне взять мех и дуть что есть мочи. Вот я с ним и дунул, – оправдывался Уленшпигель.
– Нет, милый мальчик, я тебе этого не говорил, – сказал baes. – Отнеси на место.
И он тут же решил отомстить Уленшпигелю. После этого случая он всякий раз поднимался в полночь, будил работников и приказывал браться скорее за дело.
– Что ты будишь нас ни свет ни заря? – возроптали работники.
– Таков мой обычай, – отвечал baes. – Первую неделю мои работники могут спать только половину ночи.
И опять он разбудил их в полночь. Уленшпигель, спавший в сарае, после побудки явился с сенником на спине в кузницу.
– Ты что, спятил? – обратился к нему baes. – Зачем ты притащил сюда сенник?
– Таков мой обычай, – отвечал Уленшпигель. – Всю первую неделю я полночи сплю на постели, а полночи – под постелью.
– Ну а у меня есть еще один обычай, – подхватил хозяин, – дерзких работников я выбрасываю на улицу: пусть себе первую недельку спят на земле, а вторую – под землей.
– Ежели у вас в погребе, baes, подле бочек с bruinbier’oм, то я не откажусь, – сказал Уленшпигель.
64
Уйдя от каретника и возвратившись во Фландрию, Уленшпигель поступил в учение к сапожнику, который предпочитал торчать на улице, нежели орудовать шилом у себя в мастерской. Видя, что он уже в сотый раз намеревается шмыгнуть за дверь, Уленшпигель обратился к нему с вопросом, как надо кроить носки.
– Крои и на большие и на средние ноги, – отвечал baes, – так, чтобы всем, кто ведет за собой и крупный и мелкий скот, обувь была в самый раз.
– Будьте покойны, baes, – сказал Уленшпигель.
Когда сапожник ушел, Уленшпигель накроил таких носков, которые годились бы только кобылам, ослицам, телкам, свиньям и овцам.
Возвратившись в мастерскую, baes увидел, что вся его кожа изрезана на куски.
– Что ж ты наделал, олух ты этакий? – вскричал он.
– Наделал то, что вы приказали, – отвечал Уленшпигель.
– Я тебе велел выкроить башмаки, которые были бы впору всем, кто ведет за собой быков, хряков, баранов, – возразил baes, – а ты выкроил мне обувь, которая будет по ноге разве только этим самым животным.
На это Уленшпигель ему сказал:
– Baes! В то время года, когда любится всякая тварь, кто же, как не свинья, ведет за собою хряка, кто, как не ослица, – осла, кто, как не телка, – быка, кто, как не овечка, – барана?
После этого разговора Уленшпигель остался без крова.
65
Самое начало апреля, теплынь, потом вдруг морозит, да все крепче и крепче, а небо серое и скучное, как поминальный день. Третий год изгнания Уленшпигеля давно кончился, и Неле со дня на день ждет своего друга.
«Ой, беда! – думает она. – Побьет морозом и грушевый цвет, и жасмин, и все бедные цветики, – они поверили теплой ласке ранней весны и распустились. Вон, вон замелькали снежинки! Мое бедное сердце также засыпано снегом. Куда девались яркие лучи солнца, от которых светлели лица людей, алели красные кровли, пламенели оконные стекла? Что не греют они небо и землю, букашек и пташек? Ох, и я, горемычная, ночью и днем коченею от тоски и от долгого ожиданья! Где ты, мой друг Уленшпигель?»
66
Подходя к Ренне, что во Фландрии, Уленшпигель томился голодом и жаждой, но не унывал – он смешил людей за кусок хлеба. Смешил он, однако ж, неудачно – люди проходили мимо и не давали ему ничего.
Погода была скверная: бродягу то засыпало снегом, то поливало дождем, то секло градом. Когда он шел через села, у него слюнки текли от одного вида собаки, которая где-нибудь в укромном уголке грызла кость. Ему очень хотелось заработать флорин, но он не знал, откуда могли бы флорины прыгнуть к нему в кошелек.
Он глядел вверх – и видел голубей, которые с высоты голубятни роняли на дорогу кусочки чего-то белого, но это были не флорины. Он глядел себе под ноги, но флорины – не из царства Флоры, и на дорогах они не растут.
Он глядел направо – и видел зловещую тучу, которая надвигалась громадной лейкой, но он отлично знал, что ливень из нее непременно хлынет, да только не флоринов. Он глядел налево – и видел жасминовый куст.
«Э-эх! – говорил он сам с собой. – Я бы предпочел не жасминовый куст, а флориновый! То-то красивый был бы кустик!»
Внезапно темная туча пролилась, и на Уленшпигеля посыпались градины, твердые, как булыжник.
– Ай! – крикнул он. – Камнями швыряют только в бездомных собак.
И пустился бежать.
«Я не виноват, что у меня не только что дворца, а и палатки нет, что мне негде укрыть мое тощее тело, – говорил он себе. – У, градины – гадины! Не градины, а прямо целые ядра. Никакого греха нет в том, что я, одетый в рубище, шатаюсь по всему белому свету, раз мне так нравится. Ах, зачем я не император? Градины так и лезут мне в уши, точно нехорошие слова».
Уленшпигель все бежал и бежал.
«Бедный мой нос! – причитал он. – Скоро град продырявит тебя насквозь, и будешь ты заместо перечницы на пирах у сильных мира сего, а их-то уж никогда градом не бьет. – Затем Уленшпигель потрогал свои щеки. – А щеки мои – чем не шумовочки? – рассудил он. – Отлично пригодятся поварам, когда те жарятся у печки. Подумал о поварах – невольно вспомнилась подливка. Эх, до чего есть хочется! Не ропщи, пустое брюхо, не урчите, страждущие кишки! Где ты, счастливая доля? Веди меня на свое пастбище».
Пока он сам с собой рассуждал, небо расчистилось, проглянуло солнышко, град перестал.
– Здравствуй, солнце, единственный друг мой! – воскликнул Уленшпигель. – Сейчас ты меня обсушишь!
Но ему было холодно, и он бежал не останавливаясь. Вдруг он увидел, что прямо на него бежит с выпученными глазами и высунутым языком собака – белая с черными пятнами.
«Это бешеная собака!» – подумал Уленшпигель и, схватив здоровенный камень, полез на дерево. Когда он добрался до первой ветки, собака пробегала уже мимо дерева, и тут Уленшпигель швырнул в нее камень и угодил ей в голову. Собака остановилась, предприняла жалкую и неуклюжую попытку вспрыгнуть на дерево и укусить Уленшпигеля, но не смогла, рухнула наземь и околела.
Уленшпигелю стало не по себе, в особенности когда он, спустившись с дерева, обнаружил, что нос у собаки влажный, – значит, она была здорова. Шкурка у нее оказалась славная, ее можно было продать – с этой мыслью Уленшпигель снял ее, вымыл, повесил сушить на своей палке, а затем сунул к себе в суму.
Терзаемый голодом и жаждой, он заходил на фермы, но не решался предложить шкуру из боязни, что кто-нибудь из крестьян узнает свою собаку. Он просил хлеба, но никто ему не подавал. Стемнело. Ноги у него подгибались, и он завернул в харчевню. В харчевне старая baesine ласкала старую, беспрерывно хрипевшую собаку, расцветкой шкуры похожую на ту, которую убил Уленшпигель.
– Откуда Бог несет, путник? – спросила старая baesine.
На это ей Уленшпигель ответил так:
– Я иду из Рима – там я вылечил папскую собаку, которую мучил бронхит.
– Так ты видел папу? – спросила старуха и тут же налила ему кружку пива.
– Увы! – опорожнив кружку, воскликнул Уленшпигель. – Я лишь удостоился приложиться к его святой стопе и священной туфле.
Между тем старая собака baesine хрипела, но не харкала.
– Когда ж это было? – спросила старуха.
– В прошлом месяце, – отвечал Уленшпигель. – Меня ждали, я приехал и постучался. «Кто там?» – спросил архикардинальный, архитайный и архичрезвычайный камерарий его пресвятейшего святейшества. «Это я, ваше высокопреосвященство, – отвечал я, – я прибыл из Фландрии, дабы облобызать стопу святейшего владыки и вылечить его собачку». – «А, это ты, Уленшпигель! – послышался из-за дверцы голос папы. – Я бы рад тебя повидать, да не могу. Священные декреталии[112] воспрещают мне показывать посторонним свой лик в то время, как по нему гуляет священная бритва». – «Эх ты, вот незадача! – воскликнул я. – А ведь я в этакую даль тащился только для того, чтобы облобызать стопу вашего святейшества и вылечить вашу собачку. Стало быть, мне так ни с чем и возвращаться восвояси?» – «Нет», – отвечал святой отец. И вслед за тем я услышал его распоряжение: «Архикамерарий, придвиньте мое кресло к двери и откройте ее нижнее окошечко». Сказано – сделано. И тут я увидел в окошечке ногу в золотой туфле и услышал громоподобный голос: «Се грозная стопа царя царей, короля королей, императора императоров. Целуй же, христианин, целуй священную туфлю!» Я приложился к священной туфле, и нос мой ощутил дивное благоухание, исходившее от ноги. Затем окошечко захлопнулось, и тот же грозный голос велел мне ждать. Окошко снова распахнулось, и на меня прыгнул, извините за выражение, облезлый кобель с гноящимися глазами, хрипящий, раздутый, как бурдюк, с раскоряченными, по причине толщины пуза, лапами. Тут святейший владыка соизволил снова обратиться ко мне: «Уленшпигель, – сказал он, – это моя собачка. У нее бронхит и другие болезни, которые она нажила себе тем, что глодала перебитые кости еретиков. Вылечи ее, сын мой, ты об этом не пожалеешь».
– Выпей еще, – предложила старуха.
– Налей, – согласился Уленшпигель и продолжал свой рассказ: – Я закатил псу чудодейственное мочегонное моего собственного изготовления. Пес три дня и три ночи сикал не переставая и выздоровел.
– Jesus God en Maria![113] – воскликнула старуха. – Дай я тебя поцелую, паломник, за то, что ты удостоился лицезреть папу! Теперь ты и мою собачку вылечи.
Уленшпигель, однако, уклонился от старухиных поцелуев.
– Тот, чьи уста коснулись священной туфли, в течение двух лет должен быть чист от поцелуев женщины, – возразил он. – Дай мне мясца, колбаски, не пожалей пива – и хрипота у твоей собаки пройдет бесследно: хоть в соборный хор ее посылай – любую ноту вытянет.
– Коли не обманешь, я тебе заплачу флорин, – слезно молила старуха.
– Вылечу, вылечу, – молвил Уленшпигель, – дай только поужинаю.
Она подала ему все, чего он просил. Напившись и наевшись, он так расчувствовался, что если б не зарок, то, верно уж, поцеловал бы старуху.
В то время как он пировал, старая собака положила ему лапы на колени в ожидании косточки. Уленшпигель бросил ей косточку-другую, а затем обратился к хозяйке с вопросом:
– Если б кто-нибудь у тебя наелся и не заплатил, как бы ты с ним поступила?
– Я бы у такого разбойника отобрала лучшее платье, – отвечала старуха.
– Так, так, – молвил Уленшпигель и, взяв собаку под мышку, пошел с ней в сарай. В сарае он дал ей косточку, запер ее, вынул из сумки шкуру убитой собаки и, вернувшись к старухе, спросил, точно ли она отнимет лучшее платье у того, кто не отдаст ей деньги.