На первых порах за танцующую походку его прозвали «Рубль двадцать», но потом, когда пригляделись ближе и полюбили его, не называли его иначе как дядя Дима.
Тюленчук был украинец, тихий и чуть сентиментальный. Он любил свою родину и свой предмет — русский язык. В работе Юнкома он принял самое деятельное участие, и в скором времени литкружок Юнкома сделался наиболее мощным из всех кружков. Кружковцы сперва вели работу замкнутую, втихомолку, а когда окрепли и спаялись, вынесли ее напоказ всей школе.
Литкружок стал устраивать регулярные собрания, на которых члены кружка зачитывали свои произведения. Стали выходить литературные альманахи. За альманахами появились литературные суды над героями классических произведений, а в довершение всего литгруппа Юнкома открыла издательство и дала кружку название «Зеленое кольцо».
«Зеленое кольцо» — это не просто красивые слова, это аллегория. Содружество — кольцо молодых, зеленых литераторов. И тут осуществилась мечта Японца о хорошем литературном журнале.
«Зеленое кольцо» предприняло издание толстого литературно-художественного ежемесячника «Аргонавты». А через некоторое время вышел и первый выпуск библиотечки «Зеленое кольцо» с поэмой Пантелеева о блокаде и голоде.
Так начиналась эта поэма, носившая название «Мы им». За этим выпуском последовали и другие…
Юнком твердо стал на рельсы. Оживилась комната Юнкома. Кружки занимались одновременно в четырех углах, а посередине, за столом, уткнувшись в книги, сидели любители чтения. И, как тогда, в темную ночь, в ночь рождения подпольной коммунистической организации, слышались обрывки речи, но уже не придушенные и тихие, а звонкие и свободные:
— Второй конгресс Коминтерна… Двадцатый год.. Тридцать семь стран…
И слушатели, затаив дыхание, внимательно вслушивались в слова лектора.
— Хорошо, — говорил Пантелееву размякавший в такие минуты Янкель, совсем недавно сделавшийся его сламщиком.
— Хорошо, — подтверждал Ленька, оглядывая чистенькую веселую комнатку.
— Коминтерн… Условия вступающим партиям… Разложения не должно быть… Пропаганда…
Бьются новые слова и глубоко западают в мозг юнкомцев. Густо алеет красное знамя школы, поставленное в угол, покрытое чехлом, и подмигивает весело желтенький подсолнух с двумя буквами «ШД» — герб республики Шкид.
Содом и Гоморра
Безвластие. — Сивер Долгорукий. — Ост-инд-кофе. — Первый налет. — Кутеж. — Босиком на форде. — Два юнкомца и Пирль Уайт. — Содом и Гоморра.
Викниксор уехал в Москву на какой-то съезд работников соцвоса. Управление республикой перешло к Эланлюм. Хотя она и была человеком с сильным характером, но все же она была женщиной. Шкидцы сразу же это поняли, и поняли по-своему. Они забузили. Женщина, по их мнению, была существом куда более безвольным, чем мужчина, да еще такой мужчина, как Викниксор. И этого было достаточно, чтобы Шкида закуролесила.
Сначала особой бузы не было, просто расхлябалась дисциплина: позже ложились спать, опаздывали в столовую и на уроки, чаще грубили воспитателям. Но вскоре нашлись ребята, которые поняли, что из положения можно извлечь выгоду. Коноводом оказался недавно пришедший в Шкиду Сивер Долгорукий…
Происхождения он был, по шкидским масштабам, высокого — сын артиста, а внешности самой грубой, почему и получил в Шкиде прозвище Гужбан.
Гужбан родился в интеллигентной семье — отец, мать и сестра его, как сказано выше, были артистами. Привыкнув к свободной жизни богемы, родители отдали сына с самых малых лет в приют для детей артистов. Там Сивер пробыл до девятилетнего возраста и уже успел показать свою натуру. В «артистическом» приюте он воровал, хулиганил. Его перевели в Царское Село, в приют классом ниже. Там он показал себя вовсю, воровал уже запоем: у начальства, у прислуги и даже у товарищей. Учился в Царскосельской гимназии, но учиться не любил, лодырничал и притом проявил воровские способности. Из первого же класса его выгнали. Вскоре и из приюта выгнали — перевели в другой приют, для дефективных…
Случилось это уже после революции. К этому времени Сивер Долгорукий успел навеки потерять отца, мать и сестру. Отец умер, а мать и сестра уехали неизвестно куда, забыв о нем, — может быть, в горячке, а может быть, и намеренно. Долгорукий пошел по дефективным приютам, из каждого вылетал за воровство, в некоторых как будто остепенялся, но, не выдержав и проворовавшись, шел дальше. Побывал в лавре и в конце концов каким-то образом попал в Шкиду. Сюда пришел он с репутацией «безнадежного», но Викниксор принял его, так как не считал, что можно говорить о безнадежности парня, которому только-только исполнилось пятнадцать лет. Впрочем, возраст Долгорукого всегда и для всех оставался загадкой. Говорил он, что ему пятнадцать лет, а по виду казалось не меньше восемнадцати. Проверить же было невозможно — метрики Долгорукого были утеряны, так что весьма вероятно, что в летах он привирал, — может быть, для того, чтобы оттянуть срок подсудности. Во всяком случае, он пришел с очень плохой славой, сразу же в Шкиде начал бузить, воровать, а тут подвернулось «безвластие», и он полностью показал свою натуру.
* * *Гужбан был в сламе с Цыганом. Цыган, сам будучи парнем развитым, любил дружить с ребятами младших классов, и притом очень часто с отъявленными бузотерами. Может быть, рассчитывал уберечь их от окончательной порчи, хотя и сам он в моральном отношении не был особенно устойчив. Гужбан был хитрым и в то же время сильным. Только перед ним стушевывался Цыган. Долгорукий сумел подчинить его своей воле.
Однажды после уроков Гужбан зашел в четвертое отделение и позвал Цыгана:
— Идем, мне надо с тобой поговорить.
Цыган встал и вышел из класса. Они прошли в верхний зал и уселись на подоконник.
— В чем дело? — спросил Цыган.
Гужбан осмотрелся вокруг и, прищелкнув языком, таинственно пробасил:
— Дело… Заработать можно.
— На чем?
Гужбан еще раз предусмотрительно оглянулся.
— Кофе… — зашептал он. — Голый барин бачил… Пеповский кофе… на дворе. Там мешок стоит. Голый с Козлом дырку проколупали, фунта два в карманах унесли и чухонке за двадцать лимонов боданули… Слыхал?
— Слыхал… Ну так что же?
Гужбан нагнулся к самому уху Громоносцева.
— Кофе-то, он — дорогой…
— Ну так что ж? — повторил Цыган.
— В мешке небось на целый миллиард его!..
Цыган вздрогнул, потом побледнел.
— Понимаю, — прошептал он. — Но я не хочу, честное слово, Гужбан, я этого больше не хочу…
— Дурак. Счастье в рожу прет, а он — «не хочу».
— Засыплемся ведь…
— Ни псула. В том-то и дело, что обделаем так, что и следа не оставим. Уж поверь.
Цыган стоял, облокотившись на подоконник, кусая губы и бегая взором по полу.
— Когда же? — спросил он.
— Ночью. Тут на арапа нельзя взять, надо с хитростью.
Цыган уже согласился, а согласившись, вошел в азарт.
— Кто да кто? — проговорил он. — Вдвоем неловко, надо шайкой. Голый и Козел уже в курсе, я думаю — их взять в сламу.
— Идет.
Сламщики отыскали Старолинского и первоклассника Козла. Объяснив без обиняков сущность дела, они сразу же встретили согласие.
Только Голый барин слегка сопротивлялся, как до этого сопротивлялся Цыган, но и он, по своему безволию, уже через полминуты вошел в шайку.
Товарищи тут же распределили роли. Цыган и Гужбан делают дело, другие два — зекают.
План похищения кофе разработали подробно, над этим долго размышляли в разрушенном сарае на заднем дворе.
* * *В большой школьной спальне было тихо. Изредка поскрипывала дверца электрического вентилятора да храпели воспитанники, каждый по-своему — кто с присвистом, кто хрипло, кто нежно и ровно. Угольная лампочка, застыв, не мигала…
За стеной, в квартире Эланлюм, саксонские куранты пробили два часа. В тот же момент в разных углах спальни четыре головы приподнялись над подушками и прислушались. Остальные ребята лежали не двигаясь и храпели, как прежде. Тогда четыре человека, неслышно спрыгнув на пол, крадучись пробрались к дверям и вышли в коридор.
— Вниз, — шепнул Гужбан.
Сошли по парадной лестнице вниз, к запасному выходу из швейцарской. Но двери, обычно закрываемые лишь на засов, были теперь заперты на ключ.
— Чертова бабушка! — выругался Цыган.
— Ни хрена, — ответил Гужбан. — Хряем наверх, через выходную дверь.
— А ключ?
Гужбан не задумывался.
— Хряемте наверх. Подкупим дежурного и баста… Когда придем, говорите, что в уборную шли, завернули покурить.
Но хитрости не потребовалось. На кухне горел свет, тараканы бегали по выложенным кафелем стенам, и мерно тикали часы. Дежурный Воробей сидел у стола, положив голову на руки. Гужбан один прошел на кухню и, подойдя на цыпочках к Воробью, заглянул ему в лицо… Воробей спал. Гужбан тихо открыл ящик стола и, вынув большой, надетый на проволочное кольцо ключ, так же осторожно закрыл ящик и вышел из кухни…
Осталось открыть выходную дверь. Это было нетрудно. Четыре парня спустились по лестнице во двор.
Ночь была жаркая. Пахло гнилым деревом и землей. В шкидских окнах было темно. Лишь наверху в мансарде, где жил Алникпоп, теплилась мигающим огоньком керосиновая горелка. Где-то на улице проехала извозчичья пролетка, гулко отщелкали подковы по мостовой, и снова замерла ночь.
— Тссс… — прошипел Гужбан, и видно было, как в темноте блеснули стиснутые белые зубы.
Крадучись по стене, прошли к дверям, ведущим в магазин ПЕПО. У железных дверей стоял, как ненужная вещь, мешок. Цыган нагнулся и прочел при свете фонаря:
— «Бритиш… ост-инд-кофе». Кофе! — чуть не закричал он. — И верно — кофе, елки-палки!
— Тише ты, цыганская морда! — прошипел Долгорукий. — Живо! Барин, Козел, на стрему!.. Голый на забор, Козел к лестнице!
Сам он схватил мешок с одного конца. Цыган впился пальцами в другой. С тяжелой пятипудовой ношей они побежали к забору.
За забором находился завод огнетушителей, отделяемый от улицы полуразрушенным одноэтажным зданием, бывшим когда-то заводским складом.
— Лезь на забор! — приказал Цыгану Гужбан. — И ты, Голый!
Громоносцев и Старолинский взобрались на невысокий деревянный забор, утыканный острыми гвоздями. Держаться на этих гвоздях было нелегко. Гужбан напряг мускулы и, подняв мешок, подал его товарищам.
— Держите, затыки, — прохрипел он. — Осторожно!..
Потом залез сам на забор и, прислушавшись, скомандовал:
— Бросай!
Тяжелая туша мешка ударилась о груду угольного щебня. За мешком спрыгнуло на землю три человека. Они минуту сидели молча, ощупывая продранные штаны, потом схватили мешок и поволокли его в развалины склада. Там зарыли мешок, засыпали щебнем и с теми же предосторожностями отправились в обратный путь.
Воробей все еще крепко спал, поэтому положить ключ в ящик стола было делом мгновения. Не замеченные никем, прошли в спальню, разделись и заснули.
Продать кофе взялся Гужбан, имевший на воле связь со скупщиками краденого.
* * *— Пейте, товарищи, пейте, растыки грешные!
Пили, плясали, пели…
Трещали половицы, трещали головы, в ушах трещало, шабашом кружило в глазах.
— Пейте! — кричал Гужбан. — Пейте, браточки!..
Сидел Гужбан на березовом полене, суковатом, с обтертой корой. Цыган развалился на полу в позе загулявшего в волжских просторах Стеньки Разина. Тут же были Козел, Барин, Купец, Бессовестный, Кальмот, Курочка и два юнкомца — два юнкомца, поддавшиеся искушению, подкупленные юнкомцы — Пантелеев и Янкель.
Справляли успех дела.
Гужбан загнал кофе за восемьсот лимонов, а восемьсот лимонов и в те дни были суммой немалой, тем более в Шкиде, сидевшей на хлебе — фунтовом пайке, на пшенке и тюленьем жире.
Деньги поделили не поровну. Гужбан взял триста лимонов, Цыган двести, а Голому и Козлу по полтораста отмерили. А в честь успеха дела задали кутеж, кутеж, по шкидским масштабам, необыкновенный.
Дело не раскрылось совсем. В школе о нем не узнали. Пеповцы решили, должно быть, что кофе украли налетчики с воли, а заглянуть наверх не додумались.
А шайка, заполучив большие деньги, не зная, куда их деть, кутила…
— Пейте, задрыги!
Ящики пива на полу, четверть самогона на столе, сделанном из поленьев, колбаса, конфеты, бисквиты, шоколад…
В комнате ломаного флигеля, в комнате, заложенной дровами, — кутеж…
— Пей!
Многие пили впервые…
Пили и блевали тут же у поленницы — рядом с шоколадом и бисквитами «Альберт»…
— Спой, голубчик, — обнимал Гужбан Бессовестного, — Володька, черт, спой, прошу тебя… Песен хочу!
Пел Бессовестный голосом мягким и красивым:
Янкель и Пантелеев — в углу. Сидели тихо, не шевелясь. Хмель расползался по телу, сердце стучало от хмеля. От хмеля ли только? От стыда стучало сердце и ныло.
«Юнком, коммунары… Продались… Эх, жисть-жестянка!..»
Выпив же самогона, повеселели. Стыд прошел, хмель же не проходил… Пели, обнявшись, деланным басом Пантелеев и природным тенором Янкель:
Купец, надрызгавшись, валялся на полу, сгребал Старолинского, щекотал.
— Голенький, дай лимончик.
Давал ему Барин лимончики. Жалко, что ли, когда их в кармане сто штук!..
Звенели от пляски остатки оконных стекол, и текло пиво, смешиваясь с блевотиной, под поленницу березовую.
Пел Бессовестный, обнимал Бессовестного Гужбан — сын артиста, — смеялся и плакал.
— Володька… Пой! Пой, растыка! Талант сжигаешь… Хо-хо-аааа!..
Потом обнимал Цыгана, целовал, шептал:
— Морда цыганская, дружище!.. У меня отец и мать сволочи, один ты друг. А я съехал, скатился к чертям…
Пили, пели, плясали…
Потом всей компанией, босой, рваной и пьяной, пошли гулять… По улице шли — смеялись, кричали, ругались, а Бессовестный шел наклонив голову и по просьбе Гужбана пел:
У Калинкина моста стоял автомобиль, дрянненький фордовский автомобиль, тонконогий, похожий на барского мальчика, короткоштанного, голоколенного.
— Мотор! — закричал Гужбан. — Мотор! В жисть не ездил на моторе.
— Сколько до Невского? — обратился он к шоферу.
Шофер — латыш или немец — поглядел с удивлением и ужасом на босых, лохматых парней и крикнул:
— Пошел потальше, хуликан!..
— Сколько? — рассвирепев, прокричал Гужбан, выхватывая из кармана пачку лимонов.