– Варюша, держись! Ты теперь за всех за нас тут отстреливаешься – держись!
Рядом просигналил автомобиль – и дорогие, любимые лица исчезли. Варвара Васильевна даже не успела прощально улыбнуться им, но ничего, ей все-таки стало легче.
Она шла, не сбиваясь с твердого строевого шага, и думала: «А где эта Нинелька, интересно знать, была в 42-м, когда мы заживо сгорали от жары в курских степях? Когда брали Киев? Когда нас расстреливали на пражских улицах засевшие на чердаках фашисты-смертники?»
Этот вопрос, она знала, другие фронтовики тоже задавали тыловикам. Громогласно и возмущенно задавали его сразу после возвращения в чужую, странную и порою страшноватую мирную жизнь. Потом, спустя годы, – все тише, все горестнее звучал он. В последние годы спрашивали только мысленно – потому что все меньше оставалось тех, кто имел право задавать этот вопрос.
Варваре Васильевне в этом году исполнится семьдесят пять, Нинель младше ее года на четыре. Значит, в 45-м, когда Варя потеряла все самое дорогое в жизни, когда у нее оставалась одна Победа, воистину – одна на всех: и на нее, и на Данилу, и на Сережку, и на весь их скошенный пулеметным огнем взвод… и на ребенка, которого она потеряла, раненная в живот… сама едва выжила, какой тут ребенок! – значит, в 45-м, когда Варе исполнился двадцать один, Нинели было семнадцать. Она заканчивала среднюю школу – прелестная, высокая, немножко пухленькая девушка с загадочными фиолетовыми глазами, в которые не мог равнодушно глядеть ни один мужчина, особенно только что вернувшийся с этой мясорубки, которая называется войной.
Насколько знала Варвара Васильевна, Нинель рано вышла замуж и рано овдовела: муж ее, фронтовой лейтенант, спился года через три, когда какая-то тыловая крыса в очках сообщила ему, что он не годен ни к какой работе, а бесконечно травить байки об убитых фрицах – не тот род деятельности, за который начисляется зарплата. Так и умер. Может быть, тыловая крыса была и права: много знавала Варвара Васильевна таких ребяток, которым война оставила жизнь, отняв умение пользоваться ею… Потом Нинель еще четырежды выходила замуж: кого-то из мужей хоронила, с кем-то разводилась, но, как и Варвара, осталась бездетной и теперь одиноко доживала свой век.
Они кое-чем были похожи – этим своим одиночеством, например, даже без кошек и собак… Но одно существенное различие все-таки имелось. Нинель Петровна и впрямь никогда и никого не убивала. А Варваре Васильевне приходилось… Нет, не только на фронте: там это и убийством-то не считалось. Уже в мирной жизни. Причем совсем недавно – каких-нибудь три месяца назад.
Алёна Васнецова. Май 1999
Алёна сглотнула ком, внезапно образовавшийся в горле. Интересно, почему Юрий так решил? Уж не она ли сама что-то сболтнула?
Напряглась, пытаясь вспомнить, что кричала, когда началась эта постыдная истерика. Нет, вроде бы про Фаину речь не шла. Про Амман – да, про Алима, про то, как оттолкнула его с силой последнего отчаяния, а он возьми да и шарахнись виском о тяжелую бронзовую цацку в виде львиной головы с кольцом в зубах, исключительно в целях украшательских прибитую к гардеробу… Нет, не только в украшательских – еще и в человекоубийственных целях, как выяснилось!
Человек… Алёна не единожды сомневалась, человек ли вообще Алим или животное, лишенное даже понятия о жалости, милосердии, обо всем том, что отличает зверя от человека.
Она вонзила ногти в ладони, прогоняя морок ужаса, вновь подползающий к сознанию. Алим сладко улыбается ей в аэропорту и, прижав руку к груди, наклоняет голову, а его темные, непроницаемые глаза не отрываются от лица Алёны… Алим бьется в ее распятое на кресле тело своим телом, извергается в нее, размазывая по их слившимся бедрам кровь, смеется: «Если бы я знал, что ты девушка, оставил бы тебя любителям!» Алим показывает ей альбом , сладострастно дышит в ухо: «Это гурия Наргис[5], видишь, какая она была красавица? Настоящий скандинавский тип, моим гостям очень нравилась. К сожалению, гурия Наргис оказалась глупа, никак не хотела меня слушаться и была за это наказана. Вот это тоже она. Не узнаешь? Можешь поверить на слово. А это гурия Лу-лу[6]. Здесь она очень хороша, ничего не скажешь, а вот здесь ее опять не узнать, верно? Она тоже оказалась очень непослушной… А это гурия Туба[7], та самая девушка, про которую я тебе говорил. Она заработала здесь очень хорошие деньги и до сих пор вспоминает меня добрым словом!» Алёну снова передернуло от отвращения к приторным, отдающим дешевым одеколоном прозвищам девушек и от ужаса перед тем, во что превратило их «непослушание» Алиму.
Нет, не думать, не надо думать об этом!
Она перевела дыхание, попыталась расслабиться. Но не скоро удалось прорваться сквозь судорогу, стиснувшую горло, не скоро удалось найти слова для ответа на вопрос Юрия.
– Я ненавижу Фаину за то… за то, что она продала меня в рабство.
Тамара Шестакова. Май 1998 – август 1999
Роман вдруг споткнулся и захохотал.
Тамара покосилась испуганно. Он смотрел на рекламный щит: красивая бутылка с прозрачной, ключом кипящей водой, даже на вид ледяной, вкусной и удиви-тельно полезной, просто-таки жизнетворящей. Об этом же вещал и текст рекламы: «Вода «Серебряный источник» наполнит жизнью край родной!».
– Бред собачий, – прокомментировал Роман. – Мы что, в пустыне Гоби обитаем? Вода полезна для организма, об этом и должен быть текст. – Он прищурил лукавый карий глаз и, ни на минуту не замедлясь, выдал: – Вода «Серебряный источник» наполнит жизнью… мочеточник!
Тамара издала короткий смешок, но не сказала ни слова. Роман обиженно дернул углом рта. Ну конечно, он привык слышать в ответ восхищенный смех, видеть, как сверкают от восторга глаза Тамары. А вместо этого – скупое хмыканье, и снова на ее лицо наползла та же тень раздражения, которая затемняла его с самого утра.
Тамара опустила голову. Мысли Романа словно начертаны на том же рекламной щите. Только ей ведь куда печальнее оттого, что нет у нее сил по-прежнему реагировать на все эти милые глупости. Что-то изменилось в душе… Да и он тоже изменился. Раньше забеспокоился бы сразу, схватил бы в объятия, зацеловал, бормоча встревоженно:
– Том, ты что, Том? Ты меня, что ли, не любишь больше? А ну-ка улыбайся!
Или какую-нибудь такую же чепуху, которая ни ему, ни ей тогда вовсе не казалась чепухой.
Вот именно – тогда… А теперь идет как ни в чем не бывало, задрав бороду, улыбается в усы. И вид у него при этом – самодовольнее некуда. Перефразируя поэта, ты сам свой высший суд, всех выше оценить сумеешь ты свой труд, ты им доволен ли, взыскательный художник? А попросту, сам себя не похвалишь, никто не похвалит!
Тамара боялась вызвать его неудовольствие, опасалась критиковать его. Потому что, как это ни печально, теперь она нужна ему меньше, чем он ей, и он легко мог бросить ее. Как хорошо было, когда все обстояло наоборот…
Они шли мимо решеток на Покровке. Около решеток все проходили, глядя не прямо пред собой, а вывернув головы либо налево, либо направо, в зависимости от того, сверху шли или снизу. Таким образом нижегородцы приобщались к искусству на этой ежедневной выставке-продаже работ местных художников, живущих плодами своего мастерства и торговавших ими возле ограды маленького парка, окружавшего филфак университета.
– Шесть секунд, – вдруг сказал Роман и протолкался к осанистому дядьке с одутловатым лицом запойного пьяницы, стоявшему возле картин в стиле Бориса Вальежо: мускулистые красавицы в объятиях всяческих монстров.
При виде Романа лицо дядьки приобрело испуганное выражение, и он начал выворачивать карманы. Роман взял немалую пачку денег, пересчитал и спрятал к себе в карман, а когда дядька что-то сказал с просительным выражением, сунул ему под нос фигу, повернулся и пошел к Тамаре. Он не заметил, но она-то отлично заметила, с какой ненавистью смотрел на него продавец картин, как плюнул ему вслед…
– Ты что, не заплатил ему? – спросила Тамара.
– Он сам себе заплатил. С утра уже наклюкался – на какие деньги? Процент взял раньше, чем товар продал! – сердито ответил Роман.
Почему-то он всегда говорил о деньгах только сердито. Сначала Тамара этим умилялась: ведь о них в основном говорят с нежностью, с трепетом, с придыханием, с алчностью, и даже равнодушие всегда напускное, более или менее тщательно скрывающее жажду обладать ими. Роман говорил сердито. Не скоро Тамара догадалась, чем деньги так его злили. Тем, что никак ему не давались, вот чем! Но и потом, когда Роман по сравнению с прежними временами мог считать себя состоятельным человеком, он говорил с прежними сердитыми интонациями, обманывавшими свежих людей. Но не Тамару…
Она оглянулась на решетки. Вот здесь они когда-то познакомились… хотя встретились немножко раньше. Днем их первой встречи следует считать тот, когда она однажды вышла из подъезда и чуть не угодила в гору земли, вывороченной будто бы прямо из-под фундамента. Несколько рабочих били ломами и лопатами обнажившийся низ дома, а две старухи-собачницы с трудом удерживали на поводках ротвейлера и ризеншнауцера, которые, похоже, уже утомились облаивать разрушителей их жилища.
Хотя работа, как стало ясно со второго взгляда, шла скорее созидательная. Заброшенный подвал очищали, расширяли, облагораживали, чтобы превратить в офис (магазин, оказалось позднее). Обычное дело в наше время, и Тамара забыла об этом через секунду после того, как вышла со двора.
Работали строители, надо отдать им должное, споро и чисто, моментально, как цивилизованные люди, убирая за собой всякий строительный мусор. Единственным неудобством, связанным с их деятельностью, было то, что какое-то время к подъезду приходилось добираться не прежней прямой дорогой, а в обход, мимо гаражей, мусорных баков и зарослей полыни, которые к августу были уже выше человеческого роста. Тамара, которая вообще все бытовые дела делала на автопилоте, так привыкла к этой дороге, что продолжала ходить по ней, даже когда обычный путь расчистился. Из-за этого все в ее жизни и перевернулось с ног на голову.
В тот вечер она возвращалась около полуночи. Удалось взять отличный материал в «Рокко», где выступали стриптизеры-»голубые». Дам туда практически не пускали, но Тамару провел один визажист (тоже гомик, конечно), который когда-то работал в ее студии и был многим ей обязан. Честно говоря, Тамаре была многим обязана чертова уйма разного народу, но все они, завидев ее, теперь переходили на другую сторону улицы: «Шестакова? Тамара Шестакова? Кто такая, впервые слышу!» Ну а этот визажист оказался порядочным человеком. К тому же он был наполовину кореец, а значит, мудр, как всякий восточный человек, и предпочитал не плевать в колодец, даже если тот и кажется на первый взгляд высохшим.
В «Рокко» в тот вечер тако-ое творилось! Ну, может, по столичным меркам это было что-то вроде взаимной демонстрации писек и попок в детском саду, но с точки зрения провинциалов… Именно для газеты «Провинциал» и намеревалась Тамара сделать основной материал – обличающий. Хоть от нее теперь многие и воротили носы, но редакторы ведь не идиоты, для них нет хороших или плохих людей, есть хорошие или плохие журналисты, ну а писать Тамара умела, что да, то да! Толик Козлов, бывший оператор-алкоголик, а теперь директор самой престижной студии в городе, «2Н», сохранивший с Тамарой самые добрые отношения, но при этом не подпускавший ее к эфиру (персона нон грата!), как-то сказал: «Томка, ну какого черта ты тратишь время, ждешь у моря погоды? Пиши для газет, тебя с твоим пером всегда будут печатать, а телевидение – это не твое, ты слишком любишь слово, а на экране надо любить человека!» Тамара не верила, что телевизионные времена для нее кончены, но жить-то надо было…
Толик, пьяница этакий, оказался совершенно прав! Конечно, она печаталась теперь под псевдонимами, но редакторы-то знали, кто истинный автор материалов. Их и правда брали охотно, а псевдонимов можно навыдумывать на все случаи жизни. Только когда Тамаре взбредала фантазия увидеть свою статеечку в «Губошлепе», приходилось идти ну о-очень кружным путем и пускаться на разные смешные ухищрения, но цель оправдывала средства. К примеру, стоило лишь вообразить себе, что редактор «Губошлепа» Римка Поливанова, которую Тамара некогда выперла с телеканала за воинствующее лесбиянство, теперь украшает страницы своей тухлой газетенки публицистикой ненавистной Шестаковой, даже не подозревая об этом, как у означенной Шестаковой резко улучшалось настроение.
Вторую заметку, в разнузданно-обличительном духе, она завтра же отправит в «Губошлеп». В «Рокко» был оттуда фотокор, Тамара его приметила в толпе, однако знала: писать этот парень вообще не способен, в лучшем случае даст простейшую информацию, а вот посмаковать в подробностях поведение некоторых именитых гостей, которые пришли в клуб как бы брезгливо подергать губами, но к концу вечеринки совершенно расслабились и начали срывать со стриптизеров последнее оперенье, а с себя – фрачные брюки, – такое по плечу только…
Тамара споткнулась. В кустах, мимо которых она проходила, кто-то захохотал – так внезапно и отвратительно, что мурашки побежали по спине. «Дура, зачем я тут пошла!» – ругнула себя Тамара и на всякий случай повернула в обратном направлении, на асфальтированную дорожку, но тут вдруг зашуршали высоченные полынные стебли, и ей наперерез вывалилась какая-то фигура, умоляюще пробормотав что-то вроде: «Девушка, дай курнуть!»
– Я не курю! – сердито бросила Тамара, пытаясь обойти идиота. И ноги ослабели от страха, когда она увидела, что мужчина стоит в расстегнутых штанах, нянча обеими руками…
Ей стало тошно, заметалась туда-сюда, но он метался вместе с ней, бормоча умоляюще:
– Ну дай, дай…
– Пошел вон!
Тамара кинулась напролом через кусты, чтобы наконец-то избавиться от него, но тут кто-то схватил ее за руку и укоризненно сказал:
– Ну чего ты человека мучаешь, курва? Он что, дрочить теперь должен, раз ты такая грубая? Просит человек – значит, надо дать!
Ей вцепились в плечи, рванули – Тамара неуклюже повалилась навзничь. Завозилась, пытаясь вскочить, натянуть на колени задравшуюся юбку, но руки ей больно вывернули:
– Не мешай!
Она взвизгнула, еще не понимая, что происходит, не веря, все еще пытаясь вскочить, но какая-то темная тяжесть уже наваливалась сверху, комкала юбку, лапала грудь.
– Ой, скорей, ой, скорей! – причитал кто-то рядом, и Тамара вдруг услышала, как человек мелко топочет от нетерпения. – Я сейчас кончу, дай мне!
– Кончишь – так снова начнешь, – деловито пробурчал другой, грубо разводя Тамарины судорожно сжатые ноги и разрывая ее трусики. – Да не дергайся, что, не нравится, когда с передка? Я и в задницу могу, как скажешь!
Она взвыла от ужаса, пытаясь сбросить тяжелое тело… Он был не один, их было шестеро. В ослепших от слез, от боли и страха глазах замелькали фигуры, которые нетерпеливо топтались около стола, бормоча: «Шуня, давай скорей! Шунька, слазь, кто-то идет!» А этот парень со странным прозвищем Шунька словно не слышал тревожного шепота. Да он и криков Тамары не слышал, а она захлебывалась стонами: «Мне больно! Пусти, больно!» Ее уже достаточно измучили перед этим, но все остальные пятеро парней от нетерпения, от долгого воздержания и страха делали свое дело быстро, один почти не успел ее коснуться, как отвалился, засопел удовлетворенно… А Шунька возился, возился, сопел, кряхтел, то терзая губами ее шею, то нависая над Тамарой и роняя ей на лицо капли пота.
– Дурак, хватит! – закричал кто-то, но Шунька прохрипел:
– Не мешай! Я хочу, чтобы она тоже кончила. Пусть узнает, что это такое!
Услышав это, Тамара завизжала так, что мгновенно сорвала горло и уже только сипела задушенно. Шунька… нет, сейчас кто-то другой с усилием проталкивал в нее раздутую плоть, кряхтел от напряжения. И не в воспоминаниях, а наяву!