Голливудская трилогия в одном томе - Рэй Брэдбери 25 стр.


– Возможно, самоубийство, – предположил Крамли.

– Констанция на это не пошла бы.

– Господи, до чего же вы уверены в людях! Не пора ли повзрослеть! Как будто, если человек вам нравится, он не может выкинуть что-нибудь необычное без вашего ведома.

– Кто-то ждал ее на берегу.

– Докажите!

Мы прошли вдоль цепочки следов Констанции, они обрывались в прибое.

– Он стоял вот здесь, – показал я. – Два вечера подряд. Я его видел.

– Прекрасно. По щиколотку в воде. Так что следов убийцы не имеется. Что еще можете показать, сынок?

– Час назад кто-то позвонил мне, разбудил, велел идти на берег. Он знал, что дом Констанции пуст или скоро будет пуст.

– Оповестили по телефону? Час от часу не легче. Теперь уж вы сами стоите по щиколотку в воде. И следов никаких. Это все?

Наверно, я покраснел. Ведь Крамли понял, что я привираю. Мне не хотелось рассказывать, что я не подходил к телефону, а, почуяв недоброе, сразу бросился на берег.

– Ну что ж, писака, по крайней мере, вы цельная натура. – Крамли посмотрел на белые волны, причесывающие песок, перевел взгляд на следы, потом на дом – белый, холодный и пустой среди ночи. – Вы хоть понимаете, что значит «цельная»? От слова «целый», «целое число». То есть, чтобы его получить, надо все части объединить в одно целое. Ничего общего с нравственными достоинствами это не имеет. Гитлер, например, был цельной натурой – ноль плюс ноль плюс ноль – в сумме имеем ноль. Так и у вас – телефонные звонки, следы под водой, неясные намеки и дурацкая уверенность в людях. Эти ночные тревоги начинают действовать мне на нервы. Итак, в итоге – все?

– Нет, черт побери! Я подозреваю определенного человека. Констанция его узнала. Я тоже. Я ходил к нему. Выясните, где он был сегодня вечером, – и убийца у вас в руках! А вы…

Голос перестал меня слушаться. Пришлось снять очки и стереть со стекол маленькие соленые капли, а то я ничего не видел.

Крамли потрепал меня по щеке:

– Ну не надо, не надо! Откуда вы знаете, может, этот парень, кто бы он там ни был, увлек ее за собой в воду…

– И утопил!

– Да нет! Они поплавали, мило беседуя, проплыли сто ярдов, вышли и отправились к нему. Кто знает, может, она прибредет домой на рассвете, со странной улыбкой на губах.

– Нет, – ответил я.

– Я что, оскверняю таинственный романтический образ?

– Не в этом дело.

Но Крамли мог заметить, что я не слишком уверен.

Он взял меня за локоть.

– Чего вы недоговариваете?

– Констанция сказала, что недалеко отсюда, где-то на берегу, у нее есть бунгало.

– Ну так, может, она туда и поехала. Если то, что вы рассказываете, правда, она могла запаниковать, вот и решила подстраховаться.

– Но ее лимузин здесь.

– Ну, знаете, кое-кто и пешком ходит. Вы, например. Леди могла с милю пройти по воде вдоль берега на юг и оставить нас в дураках.

Я посмотрел на юг, словно мог различить на берегу сбежавшую леди.

– Дело в том, – продолжал Крамли, – что пока нам не на что опереться. Пустой дом. Звучат старые пластинки. Записок о самоубийстве нет. Нет и следов насилия. Придется ждать, когда она вернется. Даже если не вернется, у нас все равно нет оснований открывать дело. Нет corpus delicti. Спорим на ведро пива, что она…

– Пойдемте завтра со мной в комнаты над каруселями. Когда вы увидите лицо этого человека…

– Черт, вы имеете в виду того, о ком я думаю?

Я кивнул.

– Этого педика? – сказал Крамли. – Этого цирлих-манирлих?

Вдруг рядом в море раздался громкий вопль.

Мы оба так и подскочили.

– Господи помилуй, что это? – воскликнул Крамли, вглядываясь в ночной океан.

«Констанция, – решил я. – Она возвращается».

Я тоже стал всматриваться в темноту, но потом понял.

– Это тюлени. Иногда они приплывают сюда поиграть.

Послышались еще всплески и плюханье – какой-то морской житель уплывал в темноте в океан.

– Черт! – выругался Крамли.

– Кинопроектор в гостиной еще работает, – сказал я. – Патефон играет. В плите на кухне что-то печется. Свет горит во всех комнатах.

– Пойдемте выключим все и потушим, пока этот замок не сгорел к чертовой матери!

И мы снова пошли вдоль цепочки следов Констанции Раттиган к ее сияющей ослепительным светом крепости.

– Эй! – прошептал Крамли. Он смотрел на восток. – А это еще что?

На горизонте протянулась узкая полоска холодного света.

– Это рассвет, – сказал я. – Я уж боялся, он никогда не наступит.

На рассвете задул ветер, он занес песком следы Констанции Раттиган.

А на берегу показался мистер Формтень: он шел, оглядываясь через плечо, и нес в обеих руках коробки с пленками. В эту самую минуту вдали позади него огромные чудища со стальными зубами, вызванные из морских пучин застройщиками-спекулянтами, разбивали в щепки его кинотеатр.

Увидев нас с Крамли на пороге дома Констанции Раттиган, мистер Формтень прищурился, всматриваясь в наши физиономии, потом перевел взгляд на песок и на океан. Нам не пришлось ничего объяснять ему. Он понял все по нашим бледным лицам.

– Она вернется, – твердил он. – Увидите, вернется. Констанция никуда не денется. Господи, с кем же я теперь буду смотреть свои фильмы? Нет, она вернется, увидите. – Глаза у него наполнились слезами.

Мы оставили его охранять опустевший форт и поехали ко мне. По дороге лейтенант-детектив Крамли разбушевался и произнес обличительную речь, оперируя крепкими выражениями вроде «чертова кукла», «бешеная корова», «бесовское отродье» и «дерьмо собачье», и напрочь отверг мое предложение прокатиться на этой паршивой карусели и задать несколько вопросов фельдмаршалу Эрвину Роммелю или его прелестному, облаченному в розовые лепестки напарнику Нижинскому[148].

– Дня через два, может, и навестим его. Если эта сумасшедшая старуха не приплывет обратно из Каталины. Вот тогда я начну задавать вопросы. А сейчас-то чего? Не буду я копаться в лошадином дерьме, чтобы найти лошадь.

– Вы сердитесь на меня? – спросил я.

– Сержусь – не сержусь, какая разница? Чего мне сердиться? Просто вы мне все мозги наизнанку вывернули, а сердиться мне ни к чему. Вот вам доллар, купите себе билет и можете десять раз поучаствовать в этих скачках вокруг каллиопы.

Он высадил меня у моей двери и с шумом укатил прочь.

Войдя к себе, я поглядел на старое пианино Кэла. Простыня сползла с его длинных желтовато-белых зубов.

– Перестань скалиться, – сказал я.

В тот день произошли три события.

Два приятных. Одно ужасное.

Из Мехико пришло письмо. В нем была фотография Пег. Она подкрасила глаза на карточке коричневыми и зелеными чернилами, чтобы мне легче было вспомнить, какого они цвета.

Еще я получил открытку от Кэла из Хилы Бенд.

«Сынок, настраиваешь ли ты мое пианино? – спрашивал Кэл. – Половину рабочего дня я мучаю здешний народ в пивной забегаловке. В этом городе полно лысых. Они еще не подозревают, какие они счастливчики, раз к ним приехал я. Вчера подстриг шерифа. Он дал мне сутки, чтобы я убрался из города. Так что придется завтра газовать в Седалию. Удачи тебе. Твой Кэл».

Я перевернул открытку. На ней была фотография хилы – ядовитой аризонской ящерицы с черными и белыми полосками на спине. Кэл нацарапал на открытке скверный автопортрет, изобразив себя сидящим перед чудищем, как перед музыкальным инструментом, и играющим только на черных клавишах.

Я посмеялся и отправился в Санта-Монику, еще не зная, что скажу этому несуразному человеку, живущему двойной жизнью над стонущей каруселью.

– Фельдмаршал Роммель! – закричал я, подойдя. – Как и почему вы решили убить Констанцию Раттиган?

Но меня никто не услышал.

Карусель крутилась молча. Каллиопа была включена, но запись на валике уже кончилась, и бороздки, шипя, все крутились и крутились.

Хозяин карусели не умер, но был мертвецки пьян. Он даже не спал, а, сидя у себя в кассе, по-видимому, не замечал, что музыка не играет и лошадки кружатся под чавканье каллиопы, в которую кто-то засунул булочку со швейцарским сыром.

Все это мне очень не понравилось, и я уже собрался подняться наверх, как вдруг заметил какой-то мелкий разлетающийся бумажный мусор на кругу, над которым кружились лошади.

Я дал карусели совершить еще два полных оборота, потом ухватился за металлический шест, вскочил на круг и, покачиваясь, стал пробираться между шестами.

Клочки бумаги разметались от ветра, поднимаемого скачущими конями и самим крутящимся устройством, двигающимся в никуда.

На кругу под обрывком бумаги я заметил чертежную кнопку. Видимо, кто-то приколол записку ко лбу одной из деревянных лошадок. А кто-то ее нашел, прочел и убежал.

Этот «кто-то» был Джон Уилкс Хопвуд.

Испытывая такую же безнадежность, как безнадежна сама поездка на карусели, я целых три минуты собирал обрывки, потом соскочил с круга и стал складывать из них записку. На это ушло еще пятнадцать минут: я находил какое-то страшное слово на одном клочке, еще более страшное – на другом, внушающее ужас – на третьем. Все они свелись к неумолимому смертному приговору. Эта записка должна была пробрать холодом до мозга костей. Любой, вернее, любой, чей старый скелет не по праву облекала юная золотая плоть, должен был скрючиться, прочтя эту записку, будто его ударили в пах.

Все целиком я сложить не смог. Каких-то клочков не хватало, но смысл состоял в том, что адресат, которому направлялась записка, был человек старый и отвратительный. Отвратительный в буквальном смысле слова. Он сам ласкал свое юное тело, ибо кого мог привлечь человек с таким лицом? И уже давным-давно. Записка напоминала, что в 1929 году его вышвырнули из киностудии, причем речь шла о чьих-то переломанных запястьях, обвинили его и в том, что он подделывается голосом под немца, а также в пристрастии к странным приятелям – юношам и больным престарелым дамам. «В барах по вечерам тебя обзывали по-всякому и поднимали на смех, когда ты уползал, насосавшись дешевого джина. А теперь на твоих руках смерть. Я видел тебя на берегу, когда она бросилась в море и не вернулась. Все скажут, что это – убийство. Спокойной ночи, прекрасный принц».

Вот оно. Смертоносный заряд, посланный и полученный.

Собрав клочки, я стал подниматься по лестнице, чувствуя себя на девяносто лет старше, чем несколько дней назад.

Дверь в комнату Хопвуда с тихим шепотом отворилась под моей рукой. Повсюду на полу валялась одежда, стояли чемоданы, словно Хопвуд собрался укладывать вещи, потом ударился в панику и решил отправиться в путь налегке.

Я выглянул из окна. Внизу, на пирсе, все еще был привязан к фонарному столбу его велосипед. Но мопеда не было. Правда, это ни о чем не говорило. Он мог и в море на нем въехать.

«Интересно, – подумал я, – вдруг он в своих бегах встретится с Энни Оукли, а потом они оба наткнутся на Кэла!»

Я вывалил маленькую мусорную корзинку на шаткий столик возле кровати Хопвуда и сразу увидел разорванный листок тонкой ярко-желтой почтовой бумаги, продающейся в Беверли-Хиллз, с инициалами Констанции Раттиган. На листке было напечатано:

«В ПОЛНОЧЬ. ЖДИ. ШЕСТЬ НОЧЕЙ ПОДРЯД. НА КРАЮ ПЛЯЖА. МОЖЕТ БЫТЬ. УЧТИ: МОЖЕТ БЫТЬ. КАК В ПРЕЖНИЕ ВРЕМЕНА».

И в конце тоже напечатанные инициалы «К. Р.».

Буквы походили на шрифт машинки Констанции, которая, как я заметил, стояла открытой на столе в арабской гостиной.

Я перебирал обрывки, размышляя, могла ли Констанция написать Хопвуду? Нет, не могла. Она сказала бы мне.

Эту записку неделю назад отправил Хопвуду кто-то другой. И Хопвуд, как жеребец, гарцевал по берегу и ждал в волнах прибоя, не выбежит ли к нему смеющаяся Констанция. Может, он устал дожидаться, утащил ее в море и утопил? Нет, нет. Наверно, он видел, как она нырнула и не вынырнула. Испугался, бросился домой, и что он там нашел? Эту записку, полную страшных слов и унизительных разоблачений, – он будто получил удар ниже пояса. Ему ничего не оставалось, как бежать из города. Его гнали две причины – страх и боязнь позора.

Посмотрев на телефон, я вздохнул. Нет смысла звонить Крамли. Нет corpus delicti. Только рваные листки, которые я рассовал по карманам. Они казались крылышками москитов – хрупких, но ядовитых.

«Расплавьте все ружья! – подумал я. – Переломайте ножи, сожгите гильотины, но и тогда злобные душонки будут писать письма, способные убивать».

Рядом с телефоном я заметил маленький флакон одеколона и, вспомнив слепого Генри, его память и его чуткий нос, забрал флакончик с собой.

Внизу все крутилась в молчании карусель, лошади по-прежнему прыгали через невидимые барьеры, стремясь к финишу, достигнуть которого им не было суждено.

Я взглянул на пьяного хозяина, сидевшего в кассе, как в гробу, содрогнулся и при полном отсутствии какой-либо музыки поспешил убраться восвояси.

Чудо случилось сразу после ланча.

Из журнала «Америкэн Меркурий» пришло заказное письмо, в котором спрашивали: соглашусь ли я продать им один из моих рассказов, если они пришлют мне чек на триста долларов?

– Соглашусь ли? – взревел я. – Господи помилуй! Да они спятили?

Я высунулся на пустую улицу и заорал, обращаясь к домам, к небу, к берегу.

– Мой рассказ купил «Америкэн Меркурий»! За триста баксов! Теперь я богач!

Я перебежал дорогу, чтобы показать письмо ярким стеклянным глазкам в маленьком окошке напротив.

– Смотрите! – кричал я. – Как вам это нравится? Смотрите!

– Я богач! – бормотал я, пока, задыхаясь, бежал к винному магазину, чтобы сунуть письмо под нос хозяину.

«Смотрите!» Я вертел письмом над головой в трамвайной кассе.

«Хей!» – и вдруг застыл как вкопанный. Оказалось, я успел добежать до банка, воображая, будто чек уже у меня в кармане, и готов был положить на счет это всполошившее меня письмо.

А дома я неожиданно вспомнил тот страшный сон.

Чудовище, которое явилось, чтобы схватить и съесть меня.

Идиот! Дурак! Разве можно было кричать «хороший рис», надо было кричать «плохой»!

В эту ночь, впервые за долгое время, дождь не смочил коврик у моей двери, никто ко мне не приходил, и на рассвете на тротуаре возле дома не оказалось водорослей.

Видимо, моя открытость, мои истошные вопли спугнули того, кто ко мне наведывался.

«Все страньше и страньше»[149], – подумал я.

Похорон на следующий день не было, ведь не было покойной, состоялась только панихида по Констанции Раттиган, организованная, видимо, фанатами, гоняющимися за автографами и фотографиями артистов, – их крысиная шайка вместе с толпой киностатистов перемешивала ногами песок перед арабским фортом Констанции Раттиган.

Я стоял в отдалении от этой толчеи и наблюдал, как несколько престарелых спасателей, обливаясь потом, протащили по пляжу переносной орган и установили его, забыв принести стул для леди, которая играла на нем, играла плохо, да еще и стоя. На ее лбу блестели соленые капли, она дергала головой, управляя траурным хором, чайки слетались посмотреть, что происходит, и, поняв, что кормом не пахнет, взмывали вверх, а какой-то подставной священник тявкал и лаял, словно пудель, так что перепуганные птички-песочники разбегались в разные стороны, а крабы поглубже прятались в песок, я же скрипел зубами, не зная, орать мне от ярости или залиться демоническим смехом, наблюдая, как с ночного экрана мистера Формтеня, а может быть, из полночной глубины под пирсом одна за другой появляются какие-то гротескные фигуры, ковыляют к волнам прибоя и кидают в них привядшие цветочные гирлянды.

«Черт тебя побери, Констанция! – думал я. – Приплыла бы ты сейчас! Прекратила бы это идиотское шоу!»

Но мои заклинания не действовали. Единственное, что приплыло, так это цветочные гирлянды, которые не пожелал принять прилив. Кое-кто пытался забросить их обратно в море, но проклятые гирлянды упорно возвращались обратно, и к тому же начался дождь. Все стали лихорадочно искать газеты, чтобы прикрыть головы, а спасатели, ворча, поволокли несчастный орган по песку обратно, и на берегу под дождем остался один я. Я накрылся газетой, и у меня над глазами повис вверх ногами заголовок:

Назад Дальше