– У этого Великого Клиента… – Констанция сунула в руки Рикардо еще один винный бокал и знаком показала, чтобы он сам налил себе, – у него есть имя?
– Нет. – Рикардо налил себе, хотя мой бокал по-прежнему оставался пустым. – И я никогда не спрашивал. Он приходил сюда много лет подряд, хотя бы раз в месяц, и платил наличными, заказывая лучшие блюда и лучшие вина. Но все это время мы обменивались с ним разве что тремя дюжинами слов за вечер.
Он молча читал меню, указывал, что ему хочется, и все это за ширмой. Потом он и его спутница разговаривали, пили и смеялись. То есть если с ним была спутница. Все это были странные спутницы. Одинокие…
– Слепые, – вставил я.
Лопес бросил на меня гневный взгляд.
– Может быть. Или даже хуже.
– Что может быть хуже?
Лопес посмотрел на свой бокал с вином и на свободный стул неподалеку.
– Садись, – предложила Констанция.
Лопес нервно огляделся вокруг в пустом ресторане. Наконец он сел, медленно отпил вина и кивнул.
– Больные, лучше сказать, – произнес он. – Его женщины. Странные. Печальные. Израненные? Да, с израненной душой, женщины, которые не умели смеяться. Но он смешил их. Так, словно для излечения от своей молчаливой, ужасной жизни ему приходилось веселить других, вызывать в них какую-то странную радость. Он доказывал, что жизнь – это шутка! Представляете? Доказать такое. А потом вслед за своим хохотом он выходил в ночь со своей дамой, слепой, немой или безумной, – все представляю себе, как те женщины радовались, – и они садились в такси или в лимузин. Причем лимузин арендовали каждый раз у другой компании, все оплачивалось наличными, никаких кредиток, никаких документов, – и уезжали в безмолвие. Я никогда не слышал, о чем они разговаривали. Если он выглянет и увидит меня ближе пятнадцати футов от ширмы – мне конец! Мои чаевые? Десять центов! В следующий раз стою в тридцати футах от ширмы. Мои чаевые? Две сотни долларов. Эх, ладно, выпьем за грусть.
Внезапный порыв ветра сотряс входные двери ресторана. Мы похолодели. Двери широко распахнулись, с шумом захлопнулись снова и замерли.
Спина Рикардо застыла неподвижно. Он перевел взгляд с двери на меня, словно это я был виноват в том, что в дверях не было никого, кроме ночного ветра.
– О черт, черт, черт побери, – сказал он негромко. – Он ушел навсегда.
– Человек-чудовище?
Рикардо удивленно уставился на меня.
– Вы так его называете? Что ж…
Констанция кивнула на мой бокал. Рикардо пожал плечами и плеснул мне немного вина.
– Что он за птица такая? Ты притащила его сюда, чтобы разрушить мою жизнь? До нынешней недели я был богат.
Констанция немедленно пошарила в своей сумочке, лежащей у нее на коленях. Ее рука, как мышка, скользнула через стул справа от нее и что-то положила. Рикардо ощупал предмет и отрицательно покачал головой.
– Ах нет, только не от вас, дорогая Констанция. Да, это он сделал меня богатым. Но однажды, много лет назад, вы сделали меня счастливейшим человеком на свете.
Констанция похлопала его ладонью по руке, а глаза ее засияли. Лопес поднялся и на пару минут зашел в кухню. Мы пили вино и ждали, глядя, как ветер распахивает входные двери и с тихим шепотом закрывает их в ночи. Вернувшись, Лопес окинул взглядом пустые столы и стулья, как будто они могли осудить его за плохие манеры, и сел. Он осторожно положил перед нами маленькую фотографию. Пока мы рассматривали ее, он допил свое вино.
– Это было снято на «Поляроид» в прошлом году. Один из наших глупых помощников захотел позабавить своих приятелей. Две фотографии, снятые с интервалом в три секунды. Они упали на пол. Человек-чудовище, как вы его называете, сломал камеру, порвал один снимок, думая, что он единственный, и ударил нашего официанта, которого я немедленно уволил. Мы предложили ужин за счет заведения и подарили последнюю бутылку нашего лучшего вина. Все улеглось. Позднее я нашел второй снимок под столом, куда он отлетел, когда Человек-чудовище с ревом полез в драку. Ну разве не горе?
Констанция была в слезах.
– Вот, значит, какой он?
– О боже, – произнес я, – да.
Рикардо кивнул:
– Мне часто хотелось спросить: «Сэр, зачем вы живете? Вам по ночам не снится, будто вы красивы? Кто ваша дама? Чем вы зарабатываете на жизнь, да и жизнь ли это?» Но ни разу не спросил. Я лишь неотрывно смотрел на его руки, подавал ему хлеб, наливал вино. Но бывали вечера, когда он заставлял меня посмотреть ему в лицо. Давая на чай, он всегда ждал, чтобы я поднял на него глаза. Тогда он улыбался улыбкой, похожей на бритвенный порез. Вы видали драки, когда один полоснет другого и плоть раскрывается, как красный рот? Его рот, рот несчастного монстра, благодарившего меня за вино, высоко поднимавшего деньги, чтобы я взглянул в его глаза. Загнанные на кровавую бойню лица, они мучительно пытались освободиться и тонули в море отчаяния.
Рикардо быстро заморгал и запихнул фотографию в карман.
Констанция еще долго смотрела на скатерть, туда, где недавно лежала фотография.
– Я пришла посмотреть, не узнаю ли я этого человека. Слава богу, нет. Но его голос? Может быть, в какой-нибудь другой вечер?..
Рикардо фыркнул:
– Нет-нет. Все кончено. Этот идиот, приставала, торчавший в тот вечер перед рестораном… Такая встреча бывает лишь раз за многие годы. Обычно в этот поздний час на улице пусто. Теперь, я уверен, он больше не придет. И я опять перееду в маленькую квартирку. Простите за такой эгоизм. Непросто расстаться с чаевыми в двести долларов.
Констанция шмыгнула носом, встала, схватила руку Лопеса и что-то в нее засунула.
– Никаких возражений! – заявила она. – Это был прекрасный год, тысяча девятьсот двадцать восьмой. Это времена, когда я платила за моего дорогого жиголо. Не надо! – сказала она, потому что он попытался сунуть ей деньги обратно. – Подлец!
Рикардо замотал головой и крепко прижал ее ладонь к своей щеке.
– Помнишь: Ла-Холья, море, чудесная погода?
– Бодисерфинг каждый день!
– О да, наши тела, теплый прибой.
Рикардо поцеловал каждый ее пальчик.
Констанция сказала:
– Вкус начинается с локтя!
Рикардо расхохотался. Констанция слегка ущипнула его за подбородок и убежала. Я открыл перед ней дверь и пропустил вперед.
Затем обернулся и посмотрел на нишу с маленькой лампой, стойкой и шкафом для документов.
Лопес увидел, куда я смотрю, и тоже поглядел в эту сторону.
Но папка с фотографиями Кларенса исчезла, пропала в ночи вместе с плохими парнями.
«Кто же теперь защитит Кларенса? – спрашивал я себя. – Кто спасет его от тьмы и будет хранить его жизнь до самого рассвета?
Я? Слабак, которого собственная кузина побеждала в драке?
Крамли? Смею ли я просить, чтобы он торчал всю ночь перед домом Кларенса? Пойти, что ли, крикнуть у дверей Кларенса: «Тебе конец! Беги!»
Я не стал звонить Крамли. И не пошел кричать у крыльца Кларенса Сопуита. Я кивнул Рикардо Лопесу и вышел в ночь. Констанция стояла на улице и плакала.
– Черт, пошли отсюда, – сказала она.
Она размазала глаза не подходящим к случаю шелковым платочком.
– Проклятый Рикардо. Заставил меня почувствовать себя старухой. Да еще эта фотография несчастного, отчаявшегося человека.
– Да, это лицо, – произнес я и добавил: – Сопуит.
Ибо Констанция стояла на том самом месте, где несколько ночей назад стоял Кларенс Сопуит.
– Сопуит? – переспросила она.
39
Констанция вела машину, и ее голос резал воздух:
– Жизнь – как нижнее белье, ее надо менять дважды в день. Вечер закончился, я хочу его забыть.
Она стряхнула слезы с глаз и, скосив взгляд, проследила, как они дождем улетают прочь.
– Все, забыла, вот так просто. Так устроена моя память. Видишь, как легко?
– Нет.
– Помнишь кумушек с верхнего этажа того муравейника, где ты жил пару лет назад? Как после большой субботней попойки они швыряли с крыши новые платья, чтобы показать, какие они богатые, что им плевать, завтра они могут купить себе другое? Какая чудовищная ложь; платья летят в разные стороны, а они стоят – со своими жирными или тощими задами – на крыше, в три часа ночи, и смотрят на этот сад из платьев, которые, словно шелковые лепестки, летят на ветру по пустырям и улицам. Помнишь?
– Да!
– Вот так и я. Я все выкидываю: сегодняшний вечер, «Браун-дерби», того беднягу вместе со всеми моими слезами – все вон.
– Сегодняшний вечер еще не закончился. Ты не можешь забыть это лицо. Ты узнала или не узнала Человека-чудовище?
– Боже мой! Мы с тобой на грани нашего первого серьезного боя в тяжелом весе. Берегись!
– Ты его узнала?
– Его невозможно узнать.
– У него остались глаза. Глаза не меняются.
– Берегись! – закричала она.
– Ладно, – проворчал я. – Умолкаю.
– Ну вот. – Слезы снова тонкими ручейками потекли из ее глаз. – Я опять тебя люблю.
Она улыбнулась овеянной ветром улыбкой, ее волосы сплетались и расплетались в потоке воздуха, обдувавшего нас холодной струей через ветровое стекло.
От этой улыбки все суставы в моем теле размякли. «Боже, – подумал я, – имея такие губы, такие зубы и такие огромные, якобы невинные глаза, она, наверное, всегда побеждала, каждый день, всю свою жизнь?»
– Ага! – засмеялась Констанция, прочитав мои мысли. – Смотри!
Она резко затормозила перед воротами киностудии и долго, пристально вглядывалась в них.
– О боже! – наконец произнесла она. – Это не больница. Сюда приходят умирать великие, гигантские идеи. Кладбище для безумцев.
– Кладбище за оградой, Констанция.
– Нет. Сначала ты умираешь здесь, а потом – там. Между ними… – Она обхватила руками голову, словно та могла улететь. – Безумие. Не ввязывайся в это, детка.
– Почему?
Констанция медленно поднялась и, встав за рулем, крикнула во всю глотку, обращаясь к еще не открытым воротам, наглухо запертым ночным окнам и ровным, бесстрастным стенам:
– Сначала они сводят тебя с ума! Потом, доведя до помешательства, начинают преследовать тебя за то, что ты без умолку болтаешь днем и впадаешь в истерику на закате. А с восходом луны превращаешься в беззубого оборотня… Когда ты доходишь до определенной стадии безумия, они выкидывают тебя вон и распространяют слухи, будто ты не умеешь мыслить здраво, не идешь на контакт и начисто лишен воображения. Твое имя печатают на туалетной бумаге и распространяют ее по всем студиям, чтобы великие могли распевать твои инициалы, поднимаясь на папский престол… А когда ты умрешь, они будут трясти тебя, чтобы разбудить, а потом убить еще раз. Затем они подвешивают твою тушку в Бэд-Роке, в О. К. Коррале или в Версале на десятой натурной площадке, маринуют тебя в банке, как фальшивый эмбрион из средненького киношного музея уродов, покупают тебе дешевый склепик за углом, вырезают на могиле твое имя, с ошибками, и проливают крокодиловы слезы. А потом наступает безвестность: никто не вспомнит твоего имени в титрах всех этих фильмов, сделанных тобой в лучшие годы жизни. Кто помнит авторов сценария «Ребекки»?[224] А «Унесенных ветром»? Кто помог Орсону Уэллсу стать гражданином Кейном? Спроси любого на улице. Черт, да они даже не знают, кто был президентом при администрации Гувера… И вот ты победитель. Через день после предварительного показа все забыто. Ты боишься уехать из дому между фильмами. Кто-нибудь слышал, чтобы писатель-сценарист когда-нибудь съездил в Париж, Рим или Лондон? Они же все до смерти боятся, что, если уехать, большие шишки забудут о них. Забудут, черт возьми, да они их никогда и не знали. Пригласите на работу этого, как его там. Пусть ко мне зайдет этот, как его бишь. А как же имя перед названием фильма? Продюсер? Само собой. Режиссер? Может быть. Помнится, «Десять заповедей» – это Демилль, а не Моисей. А «Великий Гэтсби» – Френсис Скотт Фицджеральд? Перекури это в мужской уборной. Занюхай своим изъязвленным носом. Хочешь, чтобы твое имя написали большими буквами? Убей любовника своей жены и упади с лестницы вместе с его трупом. Говорю тебе, все это мерцающие картинки на белом экране. Помни, ты всего лишь пробел между каждым щелчком проектора. Ты заметил шесты для прыжков у дальней стены киностудии? Это чтобы прыгунам в высоту было легче перелетать на ту сторону, в карьер. Психопаты нанимают их, а потом выгоняют, ведь таких пруд пруди. А они покупаются, потому что они любят кино, а мы нет. Это дает нам власть. Заставь их напиться, потом отбери бутылку, найми катафалк, позаимствуй лопату. Повторяю: «Максимус филмз» – это кладбище. О да, кладбище для безумцев.
Закончив свою речь, Констанция продолжала стоять, будто стена киностудии была океанской волной, готовой вот-вот обрушиться.
– Не ввязывайся в это дело, – прибавила она в завершение.
Раздались негромкие аплодисменты.
Ночной полицейский за фигурной испанской решеткой улыбался и хлопал в ладоши.
– Я недолго буду ввязываться в это дело, Констанция, – сказал я. – Еще с месяцок, а потом поеду на юг заканчивать свой роман.
– Можно, я поеду с тобой? Поедем в Мехикали, в Калехико, к югу от Сан-Диего, почти до самого Эрмосильо, будем купаться нагишом при луне, ну да ладно, ты – в заношенных шортах…
– Неплохо бы. Но теперь только я и Пег, Констанция. Пег и я.
– Ладно, черт. Поцелуй меня.
Я помедлил, и тогда она влепила мне такой поцелуй, от которого зарделись бы все пуленепробиваемые кумушки из многоквартирного муравейника, а лед превратился бы в пламя.
Ворота медленно открылись.
И мы, как два безумных лунатика, заехали внутрь.
Когда мы подкатили к огромной площади, запруженной толпами солдат и торговцев, Фриц Вонг тут же в несколько прыжков подскочил к нам.
– Проклятье! Мы все уже готовы к съемкам твоей сцены. А этот пьяница, этот баптист-унитарий как сквозь землю провалился. Ты не знаешь, где этот сукин сын может прятаться?
– Ты звонил в церковь Эйми Сэмпл Макферсон?
– Она умерла!
– Или трясунам. Или универсалистам Мэнли Палмера Холла[225]. Или…
– Господи! – заорал Фриц. – Уже полночь! Везде все закрыто.
– А на Голгофе не смотрел? – спросил я. – Это же его путь.
– Голгофа! – разбушевался Фриц. – Проверьте Голгофу! Гефсиманский сад! – молил Фриц звезды. – Господи, за что мне эта чаша отравленного манишевича?[226] Кто-нибудь! Раздобудьте два миллиона цикад для завтрашнего нашествия саранчи!
Всевозможные помощники забегали во все стороны. Я тоже бросился было бежать, но Констанция схватила меня за локоть.
Мой блуждающий взгляд остановился на фасаде собора Парижской Богоматери.
Констанция увидела, куда я смотрю.
– Не ходи туда, – шепнула она.
– Отличное место для Христа.
– Там одни фасады и ничего сзади. Споткнешься обо что-нибудь и упадешь, как те камни, что горбун кидал в толпу.
– Это же кино, Констанция!
– А это, думаешь, все настоящее?
Констанция вздрогнула. Мне так захотелось увидеть прежнюю Раттиган, ту, что все время смеялась.
– Я только что видела кого-то там, на колокольной башне.
– Может, это Иисус, – предположил я. – Пока остальные обшаривают Голгофу, почему бы мне не заглянуть туда?
– Я думала, ты боишься высоты.
Я посмотрел на тени, перебегающие по фасаду собора.
– Дурачок. Ну, давай же. Заставь этого Иисуса спуститься, – прошептала Констанция, – пока он не превратился в горгулью. Спаси Иисуса.
– Я спасу его!
Отбежав на сто футов, я обернулся. Констанция уже грела руки у костра римских легионеров.
40
В нерешительности я слонялся вокруг собора. Мне было страшно – войти внутрь, а потом еще забраться наверх! Вдруг, в ужасном волнении, я обернулся и втянул носом воздух. Затем вдохнул поглубже и выдохнул.
– Не может быть. Запах ладана! И свечного дыма! Кто-то там есть… Иисус?
Я прошел внутрь и остановился.
Где-то высоко на опорах шевельнулась огромная тень.
Прищурившись, я стал всматриваться сквозь холстину, натянутую на рейки, сквозь листы клееной фанеры и тени горгулий в вышине, пытаясь разглядеть, что могло шевелиться там, во мраке собора.