Голод - Кнут Гамсун 18 стр.


«Так велит мне моя совесть…»

Я никак не мог сдвинуться с места. Наконец все начало путаться. Мне казалось, что даже написанное прежде никуда не годится, что весь мой замысел – сплошной вздор. Нельзя говорить о совести в средние века, совесть впервые изобрел учитель танцев Шекспир, следовательно, вся речь судьи неправильна. Стало быть, мои бумажки можно выбросить? Я снова пробежал их, и мои сомнения тотчас же разрешились; я нашел великолепные места, порядочные куски, обладающие исключительными достоинствами. И в моей груди снова всколыхнулось пьянящее желание взяться за дело и кончить пьесу.

Я встал и пошел к двери, не обращая внимания на хозяина, который махал руками, показывая, чтобы я не шумел. Исполненный непоколебимой решимости, я вышел из прихожей, поднялся по лестнице на второй этаж и вошел в свою прежнюю комнату. Ведь штурмана там не было, кто же мог мне помешать побыть здесь немного? Я не трону его вещей, не воспользуюсь даже столом, а просто посижу на стуле у двери, с меня и этого довольно. Я быстро раскладываю бумаги у себя на коленях.

Несколько минут все идет как по маслу. В моей голове одна за другой возникают отделанные в совершенстве фразы, и я пишу не отрываясь. Я заполняю одну страницу за другой, стремительно продвигаюсь вперед, иногда тихонько вскрикиваю, восхищаясь своим порывом, и почти совершенно забываюсь. Я слышу в эти мгновения лишь собственные радостные возгласы. И вот мне приходит в голову счастливая мысль о церковном колоколе, его звон должен прозвучать в одном месте моей пьесы. Все идет Великолепно.

Вдруг я слышу шаги на лестнице. Я дрожу и едва сдерживаюсь, я насторожен, робок, готов ко всему, меня все пугает; мои нервы взвинчены от голода; я взволнованно прислушиваюсь, зажав в руке карандаш, и не могу больше написать ни слова. Дверь отворяется; входят двое, которых я недавно видел внизу, в замочную скважину.

Не успеваю я извиниться за свое вторжение, как хозяйка кричит, удивленная, словно с луны свалилась:

– Господи боже ты мой, да он опять здесь!

– Простите! – говорю я и хочу кое-что добавить к этому, но мне не дают продолжать.

– Убирайтесь вон, не то, видит бог, я позову полицию!

Я встал.

– Но ведь я хотел только проститься с вами, – бормочу я. – И мне пришлось подождать. Я ничего не тронул, я просто посидел здесь на стуле…

– Это не беда, – говорит штурман. – Какого дьявола? Оставьте его!

Когда я спустился с лестницы, мною вдруг овладела бешеная ненависть к толстой, отяжелевшей женщине, которая шла за мной по пятам, торопясь меня выпроводить; я застыл на миг в неподвижности, и на языке у меня вертелись самые ужасные ругательства, которые я готов был швырнуть ей в лицо. Но я вовремя опомнился и смолчал, смолчал из простой благодарности к незнакомому человеку, который шел за ней и мог услышать это. Хозяйка наседала на меня сзади и беспрерывно ругалась, отчего ярость моя росла с каждым шагом.

Мы вышли на двор, я шел медленно, все еще колеблясь, стоит ли связываться с хозяйкой. Бешенство душило меня, самые кровожадные мысли лезли в голову, я готов был убить ее на месте, ударить ногой в живот. В воротах я сталкиваюсь с рассыльным, он кланяется мне, но я не отвечаю; он обращается к хозяйке, и я слышу, что он справляется обо мне; но я не оборачиваюсь.

Едва я выхожу за ворота, как рассыльный нагоняет меня, снова кланяется и просит обождать. Он передает мне письмо. Я машинально вскрываю конверт, и оттуда выпадает бумажка в десять крон, но письма никакого нет.

Я смотрю на рассыльного и спрашиваю:

– Что это за шутки? От кого письмо?

– Право, не знаю, – отвечает он. – Какая-то дама велела снести это вам.

Я остолбенел. Рассыльный уходит своей дорогой. Тогда я кладу бумажку обратно, комкаю конверт, поворачиваю назад, подхожу к хозяйке, которая все еще глядит на меня из дверей, и швыряю ей конверт в лицо. Я ничего не говорю, не произношу ни звука, только, обернувшись через плечо, я вижу, как она разворачивает скомканную бумажку…

Вот это – достойное поведение! Никаких разговоров, ни слова этой дряни, преспокойно скомкать крупную ассигнацию и швырнуть в лицо своим врагам. Вот это называется вести себя с достоинством! Поделом им, скотам!..

Когда я вышел на угол Вокзальной площади и Томтегатен, улица вдруг закружилась перед моими глазами, в голове у меня раздался гул, и я, едва не упав, прислонился к стене. Я никак не мог двинуться дальше, не мог даже выпрямиться и оставался скорченный; как я привалился к стене, так и остался, чувствуя, что начинаю терять сознание. Это изнеможение лишь усиливало мою безумную ярость, и я топал ногами. Чего я только не делал, чтобы прийти в себя, – стискивал зубы, морщил лоб, ворочал глазами, и это как будто помогло. Мои мысли прояснились, я понял, что близок к гибели. Я оттолкнулся руками от стены; улица по-прежнему плясала вокруг меня. Я стал всхлипывать от бешенства, изо всех сил боролся с этой напастью, отважно удерживаясь на ногах: я не хотел падать, я хотел умереть стоя. Мимо проезжает повозка. Я вижу, что в повозке картофель, но в бешенстве, из упрямства, я вбиваю себе в голову, что это не картофель, а кочаны капусты, и я с ожесточением клянусь, что это – капуста. Я отлично слышал собственный голос и сознательно продолжал божиться, уверяя, что эта нелепость – истинная правда, ради нелепого удовлетворения от ложной клятвы. Опьяненный этой чудовищной ложью, я поднял три пальца и дрожащими губами клялся во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, что там была капуста.

Время шло. Я плюхнулся на ближайшую приступку, утер пот со лба и шеи, глубоко вздохнул, чтобы успокоиться. Солнце зашло, день клонился к вечеру. Я снова начал размышлять о своем положении; голод немилосердно мучил меня, а через несколько часов снова настанет ночь; необходимо придумать что-нибудь, пока еще есть время. Мысль моя снова устремилась к меблированным комнатам, откуда меня выгнали; я вовсе не хотел возвращаться туда, но все-таки не мог отогнать эту мысль. В сущности, хозяйка была совершенно права, когда вышвырнула меня. Как могу я ожидать, что мне дадут приют, раз я не платил денег? А ведь меня к тому же еще кормили; даже вчера вечером, когда хозяйка на меня рассердилась, она предложила мне два бутерброда, – предложила по своей доброте, зная, как я в них нуждаюсь. Значит, мне грех жаловаться, и, сидя на приступке, я начал смиренно умолять ее простить мое поведение. В особенности горько я раскаивался в том, что оказался неблагодарным и швырнул деньги ей в лицо…

Десять крон! Я вдруг даже присвистнул. От кого было письмо, которое принес рассыльный? Только в этот миг я сознательно задумался об этом и сразу догадался, в чем дело. Я скорчился от скорби и стыда, хрипло прошептал несколько раз: «Илаяли» и покачал головой. Не сам ли я, не далее как вчера вечером, решил гордо пройти мимо, если встречу ее, и выказать к ней глубочайшее равнодушие? А вместо этого я лишь возбудил в ней жалость и выманил у нее лепту. Нет, нет, нет, мое унижение беспредельно! Даже в ее глазах я не сумел остаться порядочным человеком; я погрузился по колена, по пояс, погряз в позоре и больше уже не в силах был выбраться, нет, никогда! Это предел! Принять десять крон, словно милостыню, и не иметь возможности швырнуть их обратно таинственному благодетелю, вцепиться в деньги обеими руками и не вернуть, уплатить ими за квартиру, невзирая на глубочайшее отвращение!..

Нельзя ли как-нибудь получить эти десять крон обратно? Идти к хозяйке и требовать возвращения денег было бесполезно; надо найти другой выход, стоит только подумать, стоит только сделать над собой усилие. Видит бог, тут мало было просто думать о том, как добыть эти десять крон, тут нужно было думать всем существом. И я принялся за дело всерьез.

Вероятно, было уже около четырех часов, часа через два я мог бы, пожалуй, пойти к директору театра, будь моя пьеса готова. Я вынимаю рукопись и решаюсь во что бы то ни стало написать несколько последних сцен; я думаю, потею, перечитываю все сначала, но не подвигаюсь ни на волос. «Довольно глупить, – говорю я себе. – Перестань упрямиться!» И я принимаюсь сочинять, как попало, записываю все, что приходит в голову, лишь бы поскорей кончить и отделаться. Я пытаюсь внушить себе, что меня вновь осенило вдохновение, я лгу, грубо обманываю себя и пишу дальше, точно мне не нужно подыскивать слов. «Прекрасно! Великолепная находка! – то и дело шепчу я. – Только записывай!»

В конце концов последние фразы начали казаться мне подозрительными; они так резко отличались от первых сцен; кроме того, слова монаха и не пахли средневековьем. Я перегрызаю карандаш, вскакиваю, разрываю рукопись, рву в клочки каждый листок, бросаю шляпу на землю и топчу ее. «Я погиб! – шепчу я про себя. – Милостивые государыни и милостивые государи, я погиб!» Кроме этих слов, я ничего не могу вымолвить и лишь продолжаю топтать свою шляпу.

В нескольких шагах от меня стоит полицейский и следит за мной; он стоит посреди улицы и не спускает с меня глаз. Когда я поднимаю голову, наши глаза встречаются; быть может, он уже давно так стоит и не спускает с меня глаз. Я подбираю свою шляпу, надеваю ее и подхожу к полицейскому.

– Вы не знаете, сколько времени? – спрашиваю я.

Выждав немного, он достает часы и при этом все смотрит на меня.

– Четыре часа, – отвечает он.

– Верно! – говорю я. – Именно четыре, совершенно справедливо. Я вижу, вы свое дело знаете, и буду иметь вас в виду.

И я отошел. Он остолбенел от удивления и, разинув рот, смотрел мне вслед, все еще держа часы в руке. Подходя к «Ройялю», я обернулся и посмотрел назад: он все еще стоял на месте и провожал меня глазами.

Хе-хе, вот так-то надо обращаться со скотами! Без всякой совести! Это внушает скотам уважение, заставляет их трепетать… Я был очень доволен собой и снова принялся напевать. В сильном волнении, совершенно забыв о боли, не испытывая даже никаких неприятных ощущений, исполненный удивительной легкости, я прошел через всю площадь, свернул у рынка к храму Спасителя и сел на скамейку.

В конце концов не все ли равно, верну я эти десять крон или нет! Раз их прислали мне, стало быть, они мои, и совершенно безразлично, от кого эти деньги. Было ведено передать их именно мне, и поэтому пришлось взять; не имело смысла оставлять их рассыльному. И глупо было бы теперь вернуть другие десять крон, совсем не те, что я получил. А если так, тут уж ничего не поделаешь.

Я постарался сосредоточить все свое внимание на людной, оживленной площади и думать о безразличных вещах; но это мне плохо удавалось, десять крон не шли у меня из головы. В конце концов я пришел в ярость и крепко сжал кулаки. «Если бы я отослал деньги назад, это оскорбило бы ее, – сказал я себе. – Так в чем же дело?» Я всегда был крайне надменным, отказывался от подачек, лишь высокомерно качал головой и говорил: «Нет уж, благодарю покорно». И вот к чему это привело: я снова очутился на улице. Я не остался в своем теплом, уютном жилище, хотя имел к этому полнейшую возможность; меня обуяла гордыня, при первом же слове, которое мне не понравилось, я взвился, никому не дал спуску, я расшвыривал бумажки по десять крон направо и налево, а потом ушел, куда глаза глядят… Я сам себя наказал, покинул свое жилище и вот снова попал в тяжкое положение.

Впрочем, к чертям собачьим! Я не просил этих десяти крон, и они недолго были у меня в руках, я тотчас же их отдал, уплатил их совершенно чужим людям, которых никогда больше не увижу. Такой уж я человек, когда надо, отдам все до последнего! И если я не ошибаюсь в Илаяли, она тоже не раскаивается, что послала мне деньги, к чему же тогда весь этот шум? Самое меньшее, что она могла сделать, это время от времени посылать мне десять крон. Ведь бедная девушка влюблена в меня, быть может, даже безнадежно влюблена… Я долго тешился этой мыслью. Не могло быть ни малейшего сомнения, что она влюблена в меня, бедняжка!..

Пять часов. Нервный подъем кончился, голова моя снова как бы опустела, наполнилась гулом. Я смотрел в пространство остановившимся взглядом и видел перед собою аптеку. Голод мучительно терзал меня, и я жестоко страдал. Так я сидел, уставившись в пространство, и мало-помалу перед моим неподвижным взором обозначилась человеческая фигура, наконец она стала совсем четкой, и я узнал, кто это: женщина, которая торговала пирожками у аптеки.

Вздрогнув, я выпрямляюсь на скамейке и начинаю припоминать. Да, конечно, это та самая женщина, с тем же лотком, она сидит на том же самом месте! Я присвистнул несколько раз, щелкнул пальцами, встал со скамейки и направился к аптеке. Довольно глупостей! Черт возьми, не все ли равно, дал ли я ей деньги, приобретенные неправедно, или же честные норвежские денежки из конгсбергского серебра! Я не желаю быть посмешищем, а от неумеренной гордости недолго и ноги протянуть…

Я выхожу, на угол, всматриваюсь в женщину, останавливаюсь подле нее. Я улыбаюсь, киваю ей, как знакомой, и заговариваю непринужденно, словно мое возвращение – это нечто само собой разумеющееся.

– Здравствуйте! – говорю я. – Вы, наверно, меня не узнаете?

– Нет, – медленно отвечает она и глядит на меня.

Я улыбаюсь еще старательней, как будто она бог весть как остроумно шутит, притворяясь, что не узнает меня, и говорю:

– Неужели вы не помните, как я недавно дал вам несколько крон? Сколько помнится, я не сказал при этом ни слова, да, ни слова, у меня нет такой привычки. Когда имеешь дело с честными людьми, нет надобности ставить условия и, так сказать, заключать договор из-за всякой мелочи. Хе-хе! Но это я дал вам деньги.

– Да, конечно, это вы! Теперь я вас узнала…

Прежде чем она начала меня благодарить, я уже выбрал глазами лакомый кусок и поспешно говорю:

– А теперь я пришел за пирожками.

Она недоумевает.

– За пирожками, – повторяю я. – Теперь я пришел за пирожками. Я хочу получить хоть часть для начала. Все мне сегодня не требуется.

– Вы пришли за пирожками? – переспрашивает она.

– Ну конечно, за пирожками! – отвечаю я с громким смехом, словно ей сразу должно быть ясно, что я пришел за ними.

Я беру с лотка пирожок или, вернее, булочку, и начинаю есть.

При виде этого торговка выскакивает из своего закутка, невольным движением пытается защитить товар, давая мне понять, что она вовсе не ждала моего возвращения, да еще с целью отобрать у нее пирожки.

– Вы против? – говорю я. – Вы в самом деле против? Право, это смешно! Разве бывало когда-нибудь, чтобы человек дал вам кучу денег и не потребовал их обратно? Нет, вот видите! А вы еще, чего доброго, подумали, что это были краденые деньги, раз я просто сунул их вам? Нет, не подумали? Тем лучше, это просто прекрасно! Вы очень великодушны, если считаете меня за порядочного человека! Ха-ха! Да, вы в самом деле великодушны!

– Но зачем же вы дали мне эти деньги? – с возмущением крикнула она.

Я объяснил, зачем я дал ей деньги, объяснил спокойно и убедительно: у меня есть такая привычка, потому что я доверяю всем людям. Когда кто-нибудь предлагает мне вексель или расписку, я всегда качаю головой и говорю: «Нет, благодарствуйте». Видит бог, я так всегда делаю.

Но торговка никак не понимала меня.

Тогда я попробовал растолковать ей это по-другому, заговорил строго, не шутя. Разве ей никогда не платили вперед, подобно мне? – спросил я. Я разумел, конечно, людей со средствами, например, какого-нибудь консула. Никогда? Ну что ж, раз она не привыкла к такому обхождению, с нее нельзя строго спрашивать. Но так принято за границей. Она, верно, никогда не ездила в чужие страны? Нет? Ну, то-то же! Тогда ей нельзя и судить… И я взял с лотка несколько пирожков.

Она сердито ворчала, упорно не хотела отдать хотя бы малую толику своего товара, даже вырвала у меня пирожок и положила его на место. Я вскипел, ударил кулаком по лотку и пригрозил позвать полицию. Это еще снисходительность с моей стороны, сказал я, ведь если бы мне вздумалось забрать все, что мне причитается, она была бы разорена, потому что недавно я дал ей огромную сумму денег. Но я не намерен брать так много, я хочу взять лишь половину своего состояния. К тому же она больше меня не увидит. Бог свидетель, не увидит никогда, раз она такая…

Наконец она выбрала несколько пирожков по самой бессовестной цене, четыре или пять штук, за которые она запросила неслыханно много, велела мне взять их и идти своей дорогой. Но я продолжал препираться с ней, доказывал, что она меня обманула по меньшей мере на целую крону и, кроме того, ободрала заживо, назначив такие несуразные цены.

Назад Дальше