Петр Иваныч пожал плечами.
– Ну, так вот и страдай, если тебе сладко, – сказал он. – О, провинция! о, Азия! На Востоке бы тебе жить: там еще приказывают женщинам, кого любить; а не слушают, так их топят. Нет, здесь, – продолжал он, как будто сам с собой, – чтоб быть счастливым с женщиной, то есть не по-твоему, как сумасшедшие, а разумно, – надо много условий… надо уметь образовать из девушки женщину по обдуманному плану, по методе, если хочешь, чтоб она поняла и исполнила свое назначение. Надо очертить ее магическим кругом, не очень тесно, чтоб она не заметила границ и не переступила их, хитро овладеть не только ее сердцем – это что! это скользкое и непрочное обладание, а умом, волей, подчинить ее вкус и нрав своему, чтоб она смотрела на вещи через тебя, думала твоим умом…
– То есть сделать ее куклой или безмолвной рабой мужа! – перебил Александр.
– Зачем? Устрой так, чтоб она не изменила ни в чем женского характера и достоинства. Предоставь ей свободу действий в ее сфере, но пусть за каждым ее движением, вздохом, поступком наблюдает твой проницательный ум, чтоб каждое мгновенное волнение, вспышка, зародыш чувства всегда и всюду встречали снаружи равнодушный, но недремлющий глаз мужа. Учреди постоянный контроль без всякой тирании… да искусно, незаметно от нее и веди ее желаемым путем… О, нужна мудреная и тяжелая школа, и эта школа – умный и опытный мужчина – вот в чем штука!
Он значительно кашлянул и залпом выпил стакан.
– Тогда, – продолжал он, – муж может спать покойно, когда жена и не подле него, или сидеть беззаботно в кабинете, когда она спит…
– А! вот он, знаменитый секрет супружеского счастья! – заметил Александр, – обманом приковать к себе ум, сердце, волю женщины, – и утешаться, гордиться этим… это счастье! А как она заметит?
– Зачем гордиться? – примолвил дядя, – это не нужно!
– Смотря по тому, дядюшка, – продолжал Александр, – как вы беззаботно сидите в кабинете, когда тетушка почивает, я догадываюсь, что этот мужчина…
– Тс! тс!.. молчи, – заговорил дядя, махая рукой, – хорошо, что жена спит, а то… того…
В это время дверь в кабинет начала потихоньку отворяться, но никто не показывался.
– А жена должна, – заговорил женский голос из коридора, – не показывать вида, что понимает великую школу мужа, и завести маленькую свою, но не болтать о ней за бутылкой вина…
Оба Адуевы бросились к дверям, но в коридоре раздались быстрые шаги, шорох платья – и все утихло.
Дядя и племянник посмотрели друг на друга.
– Что, дядюшка? – спросил племянник, помолчав.
– Что! ничего! – сказал Петр Иваныч, нахмурив брови, – не кстати похвастался. Учись, Александр, а лучше не женись или возьми дуру: тебе не сладить с умной женщиной: мудрена школа!
Он задумался, потом ударил себя по лбу рукой.
– Как не сообразить, что она знала о твоем позднем приходе? – сказал он с досадой, – что женщина не уснет, когда через комнату есть секрет между двумя мужчинами, что она непременно или горничную подошлет, или сама… и не предвидеть! глупо! а все ты да вот этот проклятый стакан лафиту! разболтался! Такой урок от двадцатилетней женщины…
– Вы боитесь, дядюшка!
– Чего бояться? нисколько! сделал ошибку – не надо терять хладнокровия, надо уметь выпутаться.
Он опять задумался.
– Она похвасталась, – начал он потом, – какая у ней школа! у ней школы быть не могло: молода! это она так только… от досады! но теперь она заметила этот магический круг: станет тоже хитрить… о, я знаю женскую натуру! Но посмотрим…
Он гордо и весело улыбнулся; морщины разгладились на лбу.
– Только надо иначе повести дело, – прибавил он, – прежняя метода ни к черту не годится. Теперь надо…
Он вдруг спохватился и замолчал, боязливо поглядывая на дверь.
– Но это все впереди, – продолжал он, – теперь займемся твоим делом, Александр. О чем мы говорили? да! ты, кажется, хотел убить, что ли, свою, эту… как ее?
– Я ее слишком глубоко презираю, – сказал Александр, тяжело вздохнув.
– Вот видишь ли? ты уж вполовину и вылечен. Только правда ли это? ты, кажется, еще сердишься. Впрочем, презирай, презирай: это самое лучшее в твоем положении. Я хотел было сказать кое-что… да нет…
– Ах, говорите, ради бога, говорите! – сказал Александр, – у меня нет теперь ни искры рассудка. Я страдаю, гибну… дайте мне своего холодного разума. Скажите все, что может облегчить и успокоить больное сердце…
– Да, скажи тебе – ты, пожалуй, и опять воротишься туда…
– Какая мысль! после того…
– Ворочаются после и не этого! честное слово – не пойдешь?
– Клятву, если угодно.
– Нет, честное слово: это вернее.
– Честное слово.
– Ну, вот видишь ли: мы решили, что граф не виноват…
– Положим так; что же?
– Ну, а чем виновата твоя эта… как ее?
– Чем виновата Наденька! – с изумлением возразил Александр, – она не виновата!
– Нет! ну чем, скажи? ее не за что презирать.
– Не за что! нет, дядюшка, это уж из рук вон! Положим, граф… еще так… он не знал… да и то нет! а она? кто же после этого виноват? я?
– Да почти так, а в самом-то деле никто. Скажи, за что ты ее презираешь?
– За низкий поступок.
– В чем же он состоит?
– Заплатить неблагодарностью за высокую, безграничную страсть…
– За что тут благодарить? разве ты для нее, из угождения к ней любил? хотел услужить ей, что ли? так для этого ты бы лучше мать полюбил.
Александр глядел на него и не знал, что сказать.
– Ты бы не должен был обнаруживать пред ней чувства во всей силе: женщина охлаждается, когда мужчина выскажется весь… Ты бы должен был узнать ее характер, да и действовать сообразно этому, а не лежать как собачонка у ног. Как это не узнать компаниона, с которым имеешь какое бы то ни было дело? Ты бы разглядел тогда, что от нее больше и ожидать нельзя. Она разыграла свой роман с тобой до конца, точно так же разыграет его и с графом и, может быть, еще с кем-нибудь… больше от нее требовать нельзя: выше и дальше ей нейти! это не такая натура: а ты вообразил себе бог знает что…
– Но зачем же она полюбила другого? – с горестью перебил Александр.
– Вот вина-то где: умный вопрос! Ах ты, дикарь! А зачем ты ее полюбил? Ну, разлюби поскорее!
– Разве это от меня зависит?
– А разве от нее зависело полюбить графа? Сам же твердил, что не надо стеснять порывов чувства, а как дело дошло до самого, так зачем полюбила! Зачем такой-то умер, такая-то с ума сошла? – как отвечать на такие вопросы? Любовь должна же кончиться когда-нибудь: она не может продолжаться век.
– Нет, может. Я чувствую в себе эту силу сердца: я бы любил вечною любовью…
– Да! а полюби тебя покрепче, так и того… на попятный двор! все так, знаю я!
– Пусть бы кончилась ее любовь, – сказал Александр, – но зачем она кончилась так?..
– Не все ли равно? ведь тебя любили, ты наслаждался – и довольно!
– Отдалась другому! – говорил Александр, бледнея.
– А ты бы хотел, чтоб она любила тихонько другого, а тебя продолжала уверять в любви? Ну, ты сам реши, что ей делать, виновата ли она?
– О, я отомщу ей! – сказал Александр.
– Ты неблагодарен, – продолжал Петр Иваныч, – это дурно! Что бы женщина ни сделала с тобой, изменила, охладела, поступила, как говорят в стихах, коварно, – вини природу, предавайся, пожалуй, по этому случаю философским размышлениям, брани мир, жизнь, что хочешь, но никогда не посягай на личность женщины ни словом, ни делом. Оружие против женщины – снисхождение, наконец, самое жестокое – забвение! только это и позволяется порядочному человеку. Вспомни, что полтора года ты вешался всем на шею от радости, не знал, куда деваться от счастья! полтора года беспрерывных удовольствий! воля твоя – ты неблагодарен!
– Ах, дядюшка, для меня не было ничего на земле святее любви: без нее жизнь не жизнь…
– А! – с досадой перебил Петр Иваныч, – тошно слушать такой вздор!
– Я боготворил бы Наденьку, – продолжал Александр, – и не позавидовал бы никакому счастью в мире; с Наденькой мечтал я провести всю жизнь – и что же? где эта благородная, колоссальная страсть, о которой я мечтал? она разыгралась в какую-то глупую, пигмеевскую комедию вздохов, сцен, ревности, лжи, притворства, – боже! боже!
– Зачем же ты воображал, чего не бывает? Не я ли твердил тебе, что ты до сих пор хотел жить такою жизнию, какой нет? У человека, по-твоему, только и дела, чтоб быть любовником, мужем, отцом… а о другом ни о чем и знать не хочешь. Человек, сверх того, еще и гражданин, имеет какое-нибудь звание, занятие – писатель, что ли, помещик, солдат, чиновник, заводчик… А у тебя все это заслоняет любовь да дружба… что за Аркадия! Начитался романов, наслушался своей тетушки там, в глуши, и приехал с этими понятиями сюда. Выдумал еще – благородную страсть!
– Да, благородную!
– Полно, пожалуйста! разве есть благородные страсти!
– Как?
– Да так. Ведь страсть значит, когда чувство, влечение, привязанность или что-нибудь такое – достигло до той степени, где уж перестает действовать рассудок? Ну что ж тут благородного? я не понимаю; одно сумасшествие – это не по-человечески. Да и зачем ты берешь одну только сторону медали? я говорю про любовь – ты возьми и другую и увидишь, что любовь не дурная вещь. Вспомни-ка счастливые минуты: ты мне уши прожужжал…
– О, не напоминайте, не напоминайте! – говорил Александр, махая рукой, – вам хорошо так рассуждать, потому что вы уверены в любимой вами женщине; я бы желал посмотреть, что бы вы сделали на моем месте?..
– Что бы сделал?.. поехал бы рассеяться… на завод. Не хочешь ли завтра?
– Нет, мы с вами никогда не сойдемся, – печально произнес Александр, – ваш взгляд на жизнь не успокаивает, а отталкивает меня от нее. Мне грустно, на душу веет холод. До сих пор любовь спасала меня от этого холода; ее нет – и в сердце теперь тоска; мне страшно, скучно…
– Займись делом.
– Все это правда, дядюшка: вы и подобные вам могут рассуждать так. Вы от природы человек холодный… с душой, неспособной к волнениям…
– А ты воображаешь, что ты с могучей душой? Вчера от радости был на седьмом небе, а чуть немного того… так и не умеешь перенести горя.
– Пар, пар! – слабо, едва защищаясь, говорил Александр, – вы мыслите, чувствуете и говорите, точно как паровоз катится по рельсам: ровно, гладко, покойно.
– Надеюсь, это не дурно: лучше, чем выскочить из колеи, бухнуть в ров, как ты теперь, и не уметь встать на ноги. Пар! пар! да пар-то, вот видишь, делает человеку честь. В этой выдумке присутствует начало, которое нас с тобой делает людьми, а умереть с горя может и животное. Были примеры, что собаки умирали на могиле господ своих или задыхались от радости после долгой разлуки. Что ж это за заслуга? А ты думал: ты особое существо, высшего разряда, необыкновенный человек…
Петр Иваныч взглянул на племянника и вдруг остановился.
– Что это? ты, никак, плачешь? – спросил он, и лицо его потемнело, то есть он покраснел.
Александр молчал. Последние доказательства совсем сбили его с ног. Возражать было нечего, но он находился под влиянием господствовавшего в нем чувства. Он вспомнил об утраченном счастье, о том, что теперь другой… И слезы градом потекли по щекам его.
– Ай, ай, ай! стыдись! – сказал Петр Иваныч, – и ты мужчина! плачь, ради бога, не при мне!
– Дядюшка! Вспомните о летах вашей молодости, – всхлипывая, говорил Александр, – ужели вы покойно и равнодушно могли бы перенести самое горькое оскорбление, какое только судьба посылает человеку? Жить полтора года такою полною жизнию и вдруг – нет ничего! пустота… После этой искренности хитрость, скрытность, холодность – ко мне! Боже! есть ли еще мука сильнее? Легко сказать про другого «изменили», а испытать?.. Как она переменилась! как стала наряжаться для графа! Бывало, приеду, она бледнеет, едва может говорить… лжет… о нет…
Тут слезы хлынули сильнее.
– Если б мне осталось утешение, – продолжал он, – что я потерял ее по обстоятельствам, если б неволя принудила ее… пусть бы даже умерла – и тогда легче было бы перенести… а то нет, нет… другой! это ужасно, невыносимо! И нет средств вырвать ее у похитителя: вы обезоружили меня… что мне делать? научите же! Мне душно, больно… тоска, мука! я умру… застрелюсь…
Он облокотился на стол, закрыл голову руками и громко зарыдал…
Петр Иваныч растерялся. Он прошелся раза два по комнате, потом остановился против Александра и почесал голову, не зная, что начать.
– Выпей вина, Александр, – сказал Петр Иваныч сколько мог понежнее, – может быть – того…
Александр – ничего, только плечи и голова его судорожно подергивались; он все рыдал. Петр Иваныч нахмурился, махнул рукой и вышел из комнаты.
– Что мне делать с Александром? – сказал он жене. – Он там у меня разревелся и меня выгнал; я совсем измучился с ним.
– А ты так его и оставил? – спросила она, – бедный! Пусти меня, я пойду к нему.
– Да ничего не сделаешь: это уж такая натура. Весь в тетку: та такая же плакса. Я уж немало убеждал его.
– Только убеждал?
– И убедил: он согласился со мной.
– О, я не сомневаюсь: ты очень умен и… хитер! – прибавила она.
– Слава богу, если так: тут, кажется, все, что нужно.
– Кажется, все, а он плачет.
– Я не виноват, я сделал все, чтоб утешить его.
– Что ж ты сделал?
– Мало ли? И говорил битый час… даже в горле пересохло… всю теорию любви точно на ладони так и выложил, и денег предлагал… и ужином – и вином старался…
– А он все плачет?
– Так и ревет! под конец еще пуще.
– Удивительно! Пусти меня: я попробую, а ты пока обдумай свою новую методу…
– Что, что?
Но она, как тень, скользнула из комнаты.
Александр все еще сидел, опершись головой на руки. Кто-то дотронулся до его плеча. Он поднял голову: перед ним молодая, прекрасная женщина, в пеньюаре, в чепчике a la Finoise.[18]
– Ma tante![19] – сказал он.
Она села подле него, поглядела на него пристально, как только умеют глядеть иногда женщины, потом тихо отерла ему платком глаза и поцеловала в лоб, а он прильнул губами к ее руке. Долго говорили они.
Через час он вышел задумчив, но с улыбкой и уснул в первый раз покойно после многих бессонных ночей. Она воротилась в спальню с заплаканными глазами. Петр Иваныч давным-давно храпел.
Часть вторая
I
Прошло с год после описанных в последней главе первой части сцен и происшествий.
Александр мало-помалу перешел от мрачного отчаянья к холодному унынию. Он уже не гремел проклятиями, с присовокуплением скрежета зубов, против графа и Наденьки, а клеймил их глубоким презрением.
Лизавета Александровна утешала его со всею нежностью друга и сестры. Он поддавался охотно этой милой опеке. Все такие натуры, какова была его, любят отдавать свою волю в распоряжение другого. Для них нянька – необходимость.
Наконец страсть выдохлась в нем, истинная печаль прошла, но ему жаль было расстаться с нею; он насильственно продолжил ее, или, лучше сказать, создал себе искусственную грусть, играл, красовался ею и утопал в ней.
Ему как-то нравилось играть роль страдальца. Он был тих, важен, туманен, как человек, выдержавший, по его словам, удар судьбы, – говорил о высоких страданиях, о святых, возвышенных чувствах, смятых и втоптанных в грязь – «и кем? – прибавлял он, – девчонкой, кокеткой и презренным развратником, мишурным львом. Неужели судьба послала меня в мир для того, чтоб все, что было во мне высокого, принести в жертву ничтожеству?»
Ни мужчина мужчине, ни женщина женщине не простили бы этого притворства и сейчас свели бы друг друга с ходулей. Но чего не прощают молодые люди разных полов друг другу?
Лизавета Александровна слушала снисходительно его иеремиады и утешала, как могла. Ей это было вовсе не противно, может быть, и потому, что в племяннике она все-таки находила сочувствие собственному сердцу, слышала в его жалобах на любовь голос не чуждых и ей страданий.
Она жадно прислушивалась к стонам его сердца и отвечала на них неприметными вздохами и никем не видимыми слезами. Она, даже и на притворные и приторные излияния тоски племянника, находила утешительные слова в таком же тоне и духе; но Александр и слушать не хотел.