Офицер сделал шаг вперёд.
— Все слышат меня?
По холлу прошёл неясный шум и оборвался, как только офицер заговорил.
— Я, офицер русской военной администрации, объявляю вам распоряжение администрации. На всей территории, находящейся под контролем русской военной администрации, рабовладение, система отработки, все отношения зависимости отменяются.
Офицер остановился, перевести дыхание, а может, хотел что-то услышать, но все молчали. И офицер продолжал. А он смотрел на него, видел, как шевелятся его губы, слышал, что тот говорит какие-то слова, но… но словно это и не с ним, словно он спит, и это во сне.
— Вот и всё, — офицер улыбнулся. — Вы свободны.
Тишина стала невыносимой, и офицер снова улыбнулся им.
— Ну, спрашивайте.
Они молча стояли и смотрели на него. И вдруг, расталкивая всех, вперед ринулся отработочный, он даже и не разобрал, который из них.
— Господин офицер, масса, мы отработочные, мы не рабы. Нам можно уйти?
— Можно, — кивнул офицер.
— Он врёт, — закричал кто-то из дворовых. — У него два клейма, масса, он раб, как и мы.
Отработочный кинулся на крикнувшего с кулаками, но офицер поднял руку, и все застыли на месте.
— Это неважно, — сказал офицер. — Свободу получают все. Вы можете уйти или остаться, никто не может вам приказать.
Он прислонился к стене, его вдруг словно ноги перестали держать. А рабы всё теснее грудились вокруг офицера и спрашивали, спрашивали, перебивая друг друга, не дослушивая ответов. Ни один белый не подпустил бы столько рабов так близко к себе. А этот не боялся. А потом офицер сказал, что ему надо ехать в другие имения, и ушёл, кто-то из лакеев побежал его провожать, и они остались одни. Он только сейчас заметил, что надзиратели куда-то смылись, и сразу забыл об этом. А вспомнил о сапогах. В общей куче их легко подменить, а они у него ещё совсем крепкие. И он тихо вышел из холла, нашел на крыльце свои сапоги и обулся. И видел, как разворачивается машина, зелёная с белой надписью на дверце маленькая машина, и видел, как она уехала. А ворота остались нараспашку. Он сел на крыльцо и смотрел на эти распахнутые ворота, и ничего лучше тогда не было. Потом… А! Потом началось… И это вспоминать сейчас не хотелось…
…Эркин оборвал воспоминание и прислушался. Где там Алиса? Слишком тихо. Он открыл глаза, осмотрелся. Вон она, сидит на подоконнике и смотрит в окно. Она, видно, почувствовала его взгляд, обернулась было, но тут же опять уставилась в окно. Ну и хорошо. Эркин осторожно попробовал размять правую руку. Плечо, конечно, болит, но двигать рукой уже можно. Попробовал опереться на правый локоть и крякнул от уколовшей в плечо боли. Снова лёг, напряг и распустил мышцы. Тело болело, но слушалось. Он откинул одеяло, чтоб не мешало, и занялся уже всерьёз. А то совсем суставы задубели. И не сразу заметил, что Алиса уже рядом и внимательно смотрит на него.
— Это ты зачем? — и, так как он не ответил ей, сама решила, — это такая игра, да?
Эркин нерешительно кивнул, натягивая на себя одеяло.
— Я тоже так хочу.
И она явно приготовилась лезть на постель.
— Нет, — почти крикнул он.
Алиса удивлённо смотрела на него.
— Тогда давай в другое играть.
— Нет, — повторил он.
— Со мной никто не хочет играть, — глаза Алисы наполнились слезами. — А маме некогда. Она работает. Ты тоже… то спишь, то тебе больно, то не хочешь…
Да, Женя работает, а он валяется, а если девчонка сейчас заревёт в голос и на её рёв кто-нибудь придёт… Эркин осторожно повернулся на правый бок, оберегая плечо, и теперь их лица почти рядом.
— Я не умею играть, Алиса.
— Как это не умеешь? — её удивление было таким беспредельным, что он улыбнулся. — А во что ты играл, когда был маленьким?
Эркин задумался, припоминая, и честно ответил.
— Не помню. Вроде и не играл.
— Так не бывает, — возразила Алиса. — И я тебя научу. Хочешь?
Он вздохнул: деваться некуда — и ответил.
— Ну, давай.
Что ему ещё остаётся?
К приходу Жени он уже освоил игру в «ласточкин хвостик». Алиса так разыгралась, что не сразу даже заметила мамино возвращение. И Женя, стоя в дверях, смотрела, как Алиса, румяная, с горящими глазами, вкрадчиво приговаривая: «Ласточка, ласточка, ласточкин хвостик», — медленно тянется к нему шлёпнуть его по запястью, а его рука лежит неподвижно, но в последний момент на слове «хвостик» взлетает, и Алискина ладошка натыкается на его жёсткую бугристую ладонь. И, судя по его лицу, он получал не меньшее удовольствие.
Почувствовав взгляд Жени, Эркин поднял на неё глаза и получил шлепок по запястью, и радостный вопль Алисы: «А я выиграла!» — стал концом игры. И Женя быстро улыбнулась ему, успокаивая.
— Так, а пообедать вы, конечно, забыли.
Женя говорила нарочито строго, и он в первый момент было напрягся, но видя её улыбку ответно улыбнулся и ответил так же подчеркнуто виновато.
— Заигрались.
— А я сегодня рано закончила, — говорила Женя, одновременно целуя Алису, быстро переодеваясь за дверцей шкафа, накрывая на стол и поправляя ему одеяло. — Что-то совсем работы не было, и нас отпустили, но обещали оплатить полный день.
— Мам, а сегодня русский день, — влезла в её скороговорку Алиса. — Чего ты по-английски говоришь?
— Не чего, а почему, — поправила её Женя. — Потому что Эркин русского языка не знает. А надо говорить на том языке, который все понимают. Или ты знаешь русский? — быстро повернулась она к Эркину.
— Нет, — покачал он головой. — Так, отдельные слова.
— Вот видишь, — это уже Алисе. — Иди мой руки. — И опять ему. — Замучила она тебя?
Эркин неопределённо шевельнул здоровым плечом и, так как она ждала его ответа, попробовал объяснить.
— Непривычно очень. Но не трудно.
Женя кивнула.
Как всегда, с её приходом всё так и кипело вокруг неё, вещи как сами собой летали по воздуху, укладываясь в нужное место, одновременно делалось множество дел, она появлялась и исчезала, и он только моргал, пытаясь уследить за ней.
И вот Алиса накормлена и отправлена во двор гулять, Эркин лежит, сыто отдуваясь, в полусонном оцепенении, со стола убрано, возле печки сохнут принесённые со двора поленья, на плите греется для вечерней стирки вода, ведро из уборной опорожнено, а Женя сидит у окна с шитьём. Ему, конечно, хотелось бы, чтобы она села рядом, но он понимает: всё дело в свете.
— Ну, как ты? — Женя отрезает нитку, вскидывает на миг на него глаза и снова вся в шитье. — Отошёл?
— Да. Завтра я встану.
— Встанешь, — соглашается Женя, — но побудешь пока дома. На улицу тебе рано. Сорвёшь сердце. Алиса сильно надоедала?
— Не очень.
— Ей скучно одной. Подружек у неё нет. Не обижают, и то хорошо.
— Она мне сказала… — он запинается, не зная, как об этом сказать.
Но Женя говорит сама. И так просто, будто ничего такого в этом нет.
— Что она «недоказанная». Да, так всегда пишут, когда нет сведений об отце, а по внешности — белая. Ты же знаешь.
— Да.
— Я старалась не попасть в Цветной квартал. Это ж как клеймо. Если б не война, меня б с ней загнали туда, а так… в последнее время за этим так строго не следили.
Эркин молча кивал. Она подняла его рубашку, быстро оглядела её, нашла ещё одну дырку и опять разложила на коленях.
— Как глаз? Видит?
Эркин закрывает ладонью левый глаз и осматривает комнату правым.
— Видит. И рука зажила.
— Мг, то-то ты ею не шевелишь.
— Шишка долго болит. А сустав цел.
Она быстро вскидывает на него глаза, улыбается его залихватскому тону и продолжает шить, улыбаясь. И он молча следит за ней.
Женя встряхнула рубашку.
— Ну вот. Швы я все сделала, и пуговицы, а ткань хорошая. Сейчас брюки посмотрю. Вроде, они целые.
Эркин кивнул. В общем, он следил за собой, и, уходя из имения, переоделся во всё новое, даже рубашку взял господскую, но поспал на земле, потолкался по дорогам — всё и обтрепалось.
— Сапоги я твои смотрела. Совсем крепкие. Я отмыла их. Надо бы промазать, чтоб не текли. Но нечем пока.
— Это потом, — кивает он.
— И куртка мало пострадала. Только грязным все было — ужас! — Женя говорит спокойно, будто и вправду это нормально, когда белая отчитывается индейцу за его одежду.
Он знает, что первым ему спрашивать не положено, но её слова о куртке заставили его вспомнить то, о чём он почти забыл.
— Женя, — нерешительно начал он.
— Что?
— Там у меня была… справка, об освобождении… она…
— Цела она, — сразу подхватывает Женя. — Цела. Я её в комод пока убрала.
Эркин облегчённо вздыхает. И второй вопрос выскакивает неожиданно легко.
— Ты давно здесь живешь?
— Два года с небольшим, — сразу отвечает Женя.
— А… а оттуда ты давно уехала?
Женя не сразу поняла, о чём он спрашивает, а потом улыбнулась той мягкой улыбкой, какой улыбаются воспоминаниям.
— Я там и не жила, — она рассмеялась над его недоумением и стала объяснять. — Я училась тогда и жила в студенческом городке. Паласа там не было, и девочки ездили в Мейкрофт. И меня однажды уговорили.
— Мейкрофт, — повторил Эркин. — А я и не знал.
— Не знал города, в котором живёшь? — удивилась Женя.
— Я не жил, — в его голосе помимо воли зазвучала горечь. — Я в Паласе работал. Нас когда продают, не говорят, куда.
— Продавали, — поправила Женя.
Он не сразу понял её, а, поняв, улыбнулся.
— Я ещё не привык.
— Привыкай, — засмеялась Женя. — Да, а сапоги ты так и носил на босу ногу?
— Нет, только у меня портянки украли.
— Портянки украли, а сапоги оставили? — удивилась Женя.
— Сапоги я под голову положил, — мрачно ответил Эркин, — а портянки оставил, — и вдруг усмехнулся. — На сапогах я проснулся. Ну, когда за них дёрнули.
Потерю портянок он переживал долго. Ноги собьёшь — потом с ними долгая морока, и портянки совсем новые крепкие. Но прямо с ног смотали, а он не проснулся. Это было обиднее всего.
— Ладно, — перебила его мысли Женя. — Раз ты к портянкам привык, я тебе найду. А то носки есть.
— Да, — он приподнялся на локтях, — а кто это дал? Ну, рубашки, трусы. Ты не сказала.
— Доктор Айзек.
— Доктор Айзек, — повторил он, запоминая. — Это он для меня дал? Ты ему рассказала обо мне?
— Нет, — Женя даже отложила шитьё и подошла к нему, села на край кровати. — Нет, я просто сказала, что интересуюсь медициной, и немного рассказала. Не о тебе, а о болезни. Ты тогда в жару лежал. Понимаешь? — Эркин кивнул. — Я не знаю, что он понял, но он дал мне лекарства, эти пакетики с таблетками. А потом, как раз в день перед грозой встретил на улице, дал этот свёрток. Понимаешь, это то, что нужно, а покупать в магазине я не могу, сразу разговоры всякие пойдут, — Эркин часто закивал, — и это не костюм, который можно опознать. И вещи целые, но ношеные, ну… ну, никто не заподозрит.
— Да-да, я понимаю.
— Я ему ничего не говорила, он сам догадался. Как? — Женя пожала плечами. — Убей, не пойму.
Эркин высвободил из-под одеяла правую руку, осторожно коснулся её руки.
— Ему можно… Нет, не так. Ты ему доверяешь?
— Не знаю, Эркин. Я его сегодня видела. Он только поздоровался издали, и всё. Знаешь, его все знают, и я о нём ничего плохого не слышала. Ни от кого.
Она обеими руками держала его большую кисть и немного покачивала её как бы в такт словам. Каждое покачивание отзывалось в плече болью, но он не замечал этого.
— И он обмолвился о Мише, у него был, видно, сын, Миша, и погиб. Я думаю, это вещи сына. Тебе ведь не обидно будет их носить?
— Нет, конечно, — он даже дёрнул головой.
— Ну вот. Странно всё это, конечно, но… но доктора Айзека я не опасаюсь. И потом, Эркин, он же врач. Врач не может вредить людям.
Эркин несогласно промолчал. Ему приходилось иметь дело с врачами и не раз. Ещё в питомнике он узнал их и научился бояться. Но спорить с Женей не стал, не мог он этого.
Женя положила его руку на одеяло. Погладила обнажившееся плечо. Её пальцы скользили по чёрно-багровому пятну мягко, не причиняя боли. И так же осторожно она погладила его щёку, рядом с зудящим рубцом, провела пальцами по краям глазницы, по брови.
— Не больно?
— Нет.
Конечно, нет, глупый вопрос. От её рук боли не бывает. Но он вдруг пожалел, что обветрилась и загрубела кожа, стала шершавой и неприятной на ощупь. И ладони загрубели, в буграх мозолей, в шрамах от порезов и ссадин. Не спальником был, скотником. А ему так хотелось перехватить её руку, погладить, но куда ему лезть с его лапами…
Женя осторожно убрала руку и встала.
— Пойду, Алису позову. Вечер уже.
И вечер шёл своим чередом. Он уже знал все эти шумы и звуки и дремал под них спокойно, и голос Алисы уже не тревожил его.
Он проснулся на секунду, когда Женя укладывалась спать. Она заметила это.
— Спокойной ночи, Эркин.
— Спокойной ночи, — машинально ответил он.
Женя задула коптилку и легла. Он слышал, как она повозилась под одеялом и затихла. Осторожно шевельнулся. Женя не откликнулась. Значит, спит.
И тогда он, молча, с размаху ткнул себя кулаком в здоровую щёку. Только сейчас сообразил, да? Что кровать одна, и она всё это время спала на полу? А жрал он эти дни чьё? Сколько он так валяется? Дни путались в счёте, но больше положенного — это уж точно. Спальник поганый, лёг на мягкое и ни о чём уже не думаешь. Так жар был — сам себе возразил он. А то тебе в жар не приходилось работать? Не сдох бы, дублёная шкура. Он осыпал себя всеми мыслимыми ругательствами, пока не заснул тяжёлым усталым сном…
…Он сам пришёл в пузырчатку. Как и было велено, после всего. И ждал надзирателя у двери, из-за которой доносился беспрерывный слабый то ли стон, то ли вой. И не сочувствие, а глухую тоскливую злобу чувствовал к вывшему. Пришёл, что-то дожёвывая, Грегори и загремел ключами, отпирая пузырчатку. Вой стих, как ключи загремели, так что добавки лежащий не получил. Он уже знал здесь всё и сам, не дожидаясь приказа, разделся, сложил одежду у стены.
— Знаешь, за что? — Грегори сосредоточенно разбирал висящие на стене цепи, выбирая нужную пару.
— Да, сэр. За мешок, сэр.
Грегори быстро обернулся к нему.
— За мешок, значит? Ну…
Обычно он смотрел себе под ноги или на руки надзирателя, но тут… не отвёл, не опустил глаз. Грегори смотрел в упор, но без злобы или издевательской ухмылки превосходства.
— Ну, раз за мешок, — повторил Грегори и усмехнулся одними губами. — Тогда иди сюда.
Он пошёл, чувствуя босыми ступнями, как шипы сменяются гладкими бугорками. Хотя и на них за ночь намаешься. Сам лёг, закинул за голову вытянутые руки. Знакомо лязгнули замки, и Грегори ушёл, погасив свет. Пока ложился, он заметил лежащего на шипах индейца, но разглядеть толком не успел, и ждал, что, как закроется за Грегори дверь, тот опять завоет. А вой этот как наказание лишнее. Но индеец молчал, только быстро надсадно дышал. Дурак, от такого тело только больше дёргается. Он не выдержал.
— Не трепыхайся, спокойно лежи.
— Опытный? — после долгого молчания спросили из темноты.
— Тоже станешь, — нехотя ответил он.
— Раб?
— Да.
— И давно?
Вопрос удивил его только в первый момент. Ну, как всегда. Индеец — значит, отработочный. Индеец-раб, так это после двух побегов.
— С рождения. А ты?
— Третий день.
Вот значит что, значит — после второго побега. А это клеймо, порка, и ещё на шипы положили. Тройное наказание. Тут завоешь. Не кожей, голым мясом после порки на шипах лежать. То-то кровью пахнет.
— А лежишь давно?
— Не знаю. Наверно — день. Сейчас ночь?
— Да.
Он старался говорить одними губами, но тело всё равно отзывалось болью на каждое слово. И всё-таки он спросил.
— Зачем срывался?
— Чего?
— Куда бежал-то?
— Не знаю, — индеец тяжело переводил дыхание после каждой фразы. — Везли в грузовике… поглядел… опять десять лет… и спрыгнул…