– А-а.
Он окинул мечтательным взглядом каталожный шкаф, стоявший у стены напротив росписи. На нем как бы в виде трофеев выстроились штук шесть классических аэрозолей – «Титан», «Фелтон», «Новелти». Все – использованные и перепачканные краской. Пачон – своего рода охотник за скальпами. И эта работа ему по душе. Весьма.
– В Лиссабоне мощное и разветвленное сообщество райтеров, – сказал он. – Они хорошо его там устроят и помогут затаиться.
– Ты по-прежнему не знаешь, кто он такой?
– По-прежнему.
– А если не крутить мозги, а? По правде если?
– Я правду и говорю, – возмутился он. – По нашим прикидкам, Снайперу немного за сорок. Высокий, худощавый. В хорошей физической форме, потому что много раз уходил от полиции, сторожей и охранников, перемахивая через парапеты и заборы. И больше о нем ничего не известно. Имеются несколько туманных нечетких фотографий, записи с камер наблюдения, где различим лишь субъект в капюшоне на фоне вагона метро. Есть еще видео, сделанное каким-то поклонником лет пятнадцать назад, часа в три ночи да еще со спины: Снайпер покрывает своим тэгом-прицелом витрины банка BBV на проспекте Кастельяна в Мадриде.
– И неужели его ни разу не задерживали?
Пачон вскинул ладони.
– Сначала-то было бы проще простого, но тогда никто не додумался. Начинающего райтера легко прищучить: по его тэгам определяешь, где он живет, – образуется сеть с его домом посередине. И ты идешь от периферии к центру, как по цепочке кровавых следов подранка. Иногда расписывают собственную подворотню, подъезд, лестницу и даже дверь в квартиру. Но, как я уже сказал, это эффективно только с новичками. А в ту пору своей жизни Снайпер был очень везуч.
Он сделал намеренную паузу, чтобы улыбнуться, и улыбка эта опровергала последние четыре слова. Удачи каждый добивается сам, перевела я, смотря по тому, кто ты и какой ты.
– Было время, когда ничего не стоило его арестовать, – продолжал инспектор. – В середине девяностых, когда он как одержимый бомбил метро и вагоны… Взяли бы его тогда – прибегли бы к старой уловке: раздули бы причиненный ущерб, вчинили бы иск за упущенную по его милости выгоду.
– А в чем был бы прикол?
– А в том, что переквалифицировали бы из административного правонарушения в уголовное… Но взять его не смогли. Он дьявольски увертлив. Очень хладнокровен и очень хорошо подготовлен. Рассказывали, что когда он увлекался поездами или, как у них говорят, «бомбил на трейнах», то готовил свои акции сперва на макетах. И рассчитывал все по секундам. Он уже тогда использовал других райтеров… Человек десять-двенадцать, если акция затевалась массовая. И строил их почти по-военному. Или даже не «почти». Настоящие боевые операции, спланированные до последней запятой.
Он нажал клавишу селектора и попросил свою помощницу принести альбом с фотографиями. Помощница была длинноногая фигуристая блондинка – крашеная, разумеется, – с полицейским значком и пустой кобурой на ремне джинсов, над которым сантиметрах в тридцати начиналась сокрушительная анатомическия дива. Пачон неизменно доставлял себе удовольствие, заставляя ее пройтись так, чтобы помаячить у меня перед глазами, что делал обычно, когда посетителем его кабинета оказывалось лицо мужского пола. И Мирта – так ее звали – со снисходительным благодушием выполняла эти распоряжения, а когда носила что-нибудь декольтированное, по собственному почину наклонялась над столом больше, чем нужно. Итак, Мирта принесла альбом, одарила меня улыбкой лукавой и сообщнической и под взором Пачона, меланхолически прикованным к качанию ее бедер, вышла из кабинета.
– И вот так – каждый день, – вздохнул Пачон. – Понимаешь ты меня, Лекс?
– Да уж понимаю.
– Тернистой стезей идет служитель закона.
– Да уж вижу.
Инспектор махнул рукой, как бы отгоняя искушение – на безымянном пальце блеснуло обручальное кольцо, – а потом принялся перелистывать страницы альбома. Вагоны, вагоны, вагоны – железнодорожные и метро, – расписанные сверху донизу. Или, как у них, у райтеров, это называется, «end to end», если по горизонтали. А если от крыш до колесных пар, то «top to bottom». У них ведь свой жаргон, не менее богатый лексически, чем у моряков или военных.
– Снайпер вошел в историю в девяносто пятом году, когда изобрел фокус со стоп-краном. – Пачон пухлым пальцем потыкал в фотографии. – Изучал маршруты, обследовал местность, садился в поезд. А когда доезжал туда, где ждали в засаде сообщники, дергал стоп-кран, останавливал поезд, выскакивал и на глазах у пассажиров с пятью-шестью своими приспешниками размалевывал вагон… Потом вместе с ними смывался.
Он перелистывал страницы, указывая на первые вагоны, расписанные Снайпером. Я не могла не признать, что кое-какие граффити заслуживали внимания. Огромные кровавые буквы просто дышали свирепостью.
– Видишь, он всегда тяготел к агрессии, – заметил Пачон. – Даже в стиле. И предпочитал, чтобы его считали вандалом, а не художником.
– Тем не менее это очень хорошо. Начиная с самых первых работ.
– Не спорю.
Я вглядывалась в другие фотографии. Иногда рисунки и тэги сопровождала какая-нибудь надпись. «О райтере вправе судить только райтер», – гласила одна, выведенная на серебристом фоне под рисунком, изображавшим руку с выпачканными кроваво-красной краской пальцами. «Уматывай отсюда», – угрожающе предлагала другая. Рядом с тэгом Снайпера появлялась иногда еще одна подпись: «Крот75», – разобрала я. Совместное творчество. И, вероятно, потому – посредственная работа. Лучшие были выполнены в одиночку и помечены черно-белым значком снайпера. Я отметила, что на них еще не появились зловеще-юмористические мексиканские черепа, которые потом станут его основным мотивом. Все это были ранние работы.
– Истории с вагонами набирали обороты, – продолжал Пачон. – Железнодорожная компания была просто в бешенстве. И в самом деле, эти выходки тянули уже на уголовную статью, потому что экстренное торможение поезда вызывает панику у пассажиров, причиняет им моральный ущерб, а порой приводит и к травмам. Не раз случалось, что от резкого толчка они падали и что-нибудь себе ушибали или разбивали.
Он снова окинул задумчивым взором использованные баллончики, выставленные на верхней крышке картотеки. Улыбнулся меланхолически.
– И по всему по этому мы были обязаны – самое малое – в случае поимки взять его на учет. Получить, по крайней мере, его отпечатки пальцев и фото. Однако не тут-то было.
Я отметила с удивлением, что в голосе его не слышалось скорби по этому поводу. Ведь меланхолия совершенно не обязательно предполагает сожаление. И задумалась над тем, что отношение Пачона к Снайперу несколько неоднозначно. Интересно насколько.
– И никто из твоих задержанных так ни разу его и не опознал?
– Да его немногие знают в лицо. Во время акции он обязательно надвигает капюшон или натягивает шапку на глаза. Кроме того, он и раньше и сейчас вдохновляет своих присных на какую-то удивительную верность. Сама знаешь, у этих птенчиков свой кодекс чести, и те немногие, кто знает его, отказываются о нем говорить. Что, конечно, подпитывает легенду… Мы выяснили только, что он мадридец и жил какое-то время в районе Алюче. А установили мы это лишь благодаря тому, что единственный известный нам райтер, подписывающийся Крот75, – оттуда же и в ту пору занимался тем же самым.
Я показала на альбом:
– Это тот, с кем они работали?
– Тот самый. Они начинали вместе в конце восьмидесятых, а году в девяносто пятом пути их разошлись. Тебе известно, кто такие «лучники»?
– Конечно. Местная, мадридская разновидность райтеров. Последователи легендарного Пружины – Блэк-Крыса, Глаб, Тифон и прочие. Рисовали под именем стрелу.
– Точно. Ну так вот, Снайпер поначалу примыкал к ним. Пока не ушел в самостоятельное плавание.
– Ну а что этот Крот? Он еще действующий?
– Перешел в разряд обычных художников, но особых лавров не стяжал.
– Никогда о нем не слышала.
– Потому и не слышала, говорю же – не процвел, успеха не добился. А сейчас вообще открыл магазинчик, где торгует аэрозолями, маркерами, футболками и прочим. Изредка расписывает рольставни для лавочников, которые таким способом думают защититься от диких неорганизованных райтеров… Или стены гимназий в предместьях. Магазинчик называется «Радикал». На улице Либертад.
Я все это записала в блокнотик.
– Ну вот он-то как раз успел познакомиться со Снайпером. Хотя, насколько я знаю, никогда ни слова не говорил, кто такой Снайпер и что… Это еще один вариант той же беззаветной преданности: стоит хотя бы вскользь упомянуть о личности Снайпера – и Крот становится нем как могила.
Я поднялась, спрятала блокнот в сумку, а ее повесила через плечо. И опять спросила себя: а в какой степени повязан этой пресловутой верностью сам инспектор? Потому что, как ни крути, любая охота кончается тем, что охотник обнаруживает себя. Пачон, не вставая, обозначил в качестве прощального жеста благодушную улыбку. Надевая макинтош, я показала на расписанную стену:
– Неужели у тебя не болит голова от того, что это – в трех метрах от тебя?
– Представь себе, не болит. Это граффити наводит меня на размышления.
– На размышления?.. О чем?
Он вздохнул, как бы кротко принимая неизбежное. В улыбке вдруг словно сверкнула искорка злой неприязни. Сверкнула на миг – и погасла.
– О том, что до пенсии мне еще четырнадцать лет.
Мы расцеловались, и я пошла к двери. И была уже на пороге, когда Пачон сказал мне вслед:
– Этот самый… Снайпер… всегда был не такой, как все. Достаточно взглянуть, как он эволюционирует от года к году… Мне-то это было ясно с самого начала. У него есть идеология, понимаешь? Или он наконец понял, что это такое.
Заинтересовавшись, я остановилась. Никогда не рассматривала Снайпера с этой точки зрения.
– Идеология?
– Да. Ну, понимаешь, нечто такое, что не дает спать по ночам… Так вот, лично я убежден, что Снайпер – из тех, кому не спится.
Да ведь он знает, кто такой Снайпер! – внезапно осенило меня. Знает или чувствует. Но мне не скажет.
Рядом со мной, на спине, легко дыша, спала Ева. Мгновение я смотрела на неподвижный профиль, на шею и плечи, обведенные каймой света уличных фонарей. Часы на столике показывали 1:43. У меня болела голова – за ужином мы выпили целую бутылку «Валькехигосо», – и потому я поднялась принять что-нибудь. В шкафчике, висевшем в ванной комнате, нашла упаковку шипучего аспирина, вынула зубные щетки из пластикового стакана и сильно открутила кран над умывальником, чтобы вода текла посвежей. Я была в чем мать родила и босиком, но в доме батареи и деревянный настил на полу – я не мерзла. Ожидая, когда растворится таблетка, со стаканом вернулась в спальню. Снова взглянула на спящую Еву и подошла к окну. Улица Сан-Франсиско обрывалась в нескольких шагах, на площади, где стоял собор, по которому она и получила свое название. Квартира на втором этаже, и уличный фонарь светил прямо в окно. Я раздвинула шторы, взглянула – и тут в одном из припаркованных возле дома автомобилей увидела огонек спички или зажигалки. Наверно, парочка прощается. Или какой-нибудь сосед-полуночник только что подъехал и, перед тем как подняться домой, решил выкурить сигаретку, подумала я и тотчас об этом забыла.
Я выпила, поставила стакан и еще минуту смотрела на Еву. Смягченный плотной тканью свет обрисовывал контуры ее тела на смятых и скомканных простынях, от которых все еще пахло так же, как от моих губ, рук, межножья. Пахло нашей плотью, слюной, усталью. И еще – той неистовой, столь же самоотверженной, сколь и зависимой любовью, которой любила меня Ева. Пахло нежным и щедрым дарением себя. Далекой от разумных обоснований ревностью, подпитываемой вечным страхом потерять меня. Всем тем, что сейчас раскинулось передо мной в безоглядной и доверчивой, порой чрезмерной покорности, на которую я могла отвечать лишь верностью – в социальном значении этого понятия – своих чувств и неутомимым рвением в минуты близости. Которая действовала на меня, без сомнения, как болеутоляющее, потому что общество Евы было лучше всего, что могло встретиться мне на этом этапе. Потому что она в самом деле обладала замечательными умом и юмором, а ее притягательное, небольшое и ладное тело, так сладостно соответствовавшее своим двадцати девяти годам, дарило мне наслаждения и нежности столько, сколько может получить женщина от женщины. Можно было бы сказать, что мы с Евой живем уже восемь месяцев, если бы при этом каждая из нас не жила у себя и по-своему. Впрочем, говорить о любви в самом что ни на есть общепринятом смысле слова – это уже другое дело. Другой, как принято говорить, пейзаж. И здесь не место выписывать его детали.
Голова прошла, но вместе с мигренью исчез и сон. Так что я взяла в ванной халат, ушла в кабинетик Евы и присела к компьютеру. И примерно еще час бороздила Интернет, отыскивая следы Снайпера. Нашлись упоминания о его раннем творчестве – еще восьмидесятых годов, совместное с Кротом, а по ссылкам – и фотографии его работ той поры. Вагоны железнодорожные, вагоны метро, фасады домов, стены, ограды. Если расположить граффити в хронологическом порядке, можно проследить эволюцию его творчества, увидеть, как от примитивных росписей он идет к сложным композициям последнего десятилетия, в которых пространство буквально разъедается перехлестывающим через край воображением. С середины девяностых появляются мексиканские калаки – изображения скелетов и черепов. Результат путешествия в эту страну, пояснял текст. Ослепительные открытия, невероятное буйство цвета и неприкрытое, неприкрашенное насилие. Мексика. И эти скелеты, повторяющиеся все чаще наравне со знаком прицела, эти черепа, заменяющие хорошо знакомые лица классических персонажей, которые тем самым пародийно переосмысляются, знаменовали новый, зловещий этап в настенной живописи. И слова «уличный терроризм» стали возникать в голове пугающе часто. Выложенное на Ютубе видео, относящееся к апрелю 2002 года, давало одно из немногих изображений Снайпера за работой: на мутновато-серых кадрах с камеры наблюдения возникает тонкая высокая фигура человека в капюшоне, с помощью картонного трафарета и пульверизатора стремительно наносящего на стену Музея Тиссена стилизованную репродукцию знаменитой картины Маринуса ван Реймерсвале[21] «Меняла и его жена», на которой вместо лиц – черепа, а монеты заменены все тем же перечеркнутым кружком оптического прицела. Снайпер, зная, что попал в поле зрения камеры, и явно бравируя этим, позволяет себе завершить акцию дерзкой выходкой – он прочерчивает на полу линию-стрелку, от камеры к его граффити. Словно указывая объективу, куда именно следует смотреть.
Я распечатала кое-что заслуживающее внимания – например, подробности недавней акции в Лиссабоне, наделавшей много шуму, – выключила компьютер и вернулась в спальню. Ева по-прежнему спала. Прежде чем сбросить халат, повалиться рядом и прильнуть к ней, я снова подошла к окну, оглядела пустынную улицу. В припаркованной у дома машине – той самой, где горел огонек спички или зажигалки, – сейчас заметила какое-то смутное шевеление. Стала всматриваться, но так ничего и не увидела. Почудилось, подумала я. Опустила штору и легла спать.
Мне всегда нравилась улица Либертад – и не только из-за названия[22]. Расположена в центре, в самом средоточии популярного квартала, облюбованного молодежью, и как бы на полдороге от культурного досуга к контркультуре. Там множество салонов тату, магазинчиков, где продают всякого рода травы, лавочек китайских, марокканских (там торгуют кожаными изделиями) и книжных, ориентированных на радикальных феминисток. Как и по всему остальному городу, экономический кризис прошелся и по этой зоне: кое-какие заведения, прогорев, закрылись и так и стоят запертыми, по эту сторону металлических жалюзи валяются в уличной пыли кипы рекламных листовок и проспектов, стеклянные двери сто лет немыты, а витрины являют собой мерзость запустения. И пустоты. Они в несколько слоев покрыты коростой афиш и объявлений о концертах Ману Чао, «Охос де Брухо» или «Блэк Киз»[23]. Вот более или менее таков здесь местный колорит. Такая здесь среда. Впрочем, единственное, что процветает, – это бары. У принадлежащего Кроту75 магазинчика «Радикал» два бара по бокам, а третий – напротив. И в сем последнем я немного посидела сегодня у стойки неподалеку от входа. Изучала местность при содействии двух бокалов пива. Потом пересекла дорогу, вошла и познакомилась с хозяином.