– В смысле? – Артем все-таки удосужился завести машину.
– Как если бы она упала с большей высоты.
И после секундной паузы добавил:
– Или упала дважды.
Фото пришло по почте, и Динка с ее страстью лезть в чужие дела, конечно, сунула нос в конверт. Она не удосужилась спрятать следы своего любопытства, оставив разодранный конверт на столе.
Елена брала фотографию с трепетом. Острые углы – бумага очень плотная, металлическая – уперлись в подушечки пальцев, и квадрат выгнулся, словно выталкивая изображение.
Девушка стоит, отвернувшись от фотографа. Длинное платье обтекает фигуру, подчеркивая болезненную худобу. Девушка больна? И несчастна? Она вот-вот обернется и…
Не Елена – Леночка.
Та самая, сбежавшая из дому глупая девчонка, от которой Елена старательно избавлялась. Эта девчонка принадлежала прошлому с его потерянными надеждами и зряшными мечтами. Она умерла и… жила. На снимке. Дразнилась.
Неудачное фото, которое следовало бы уничтожить. Сжечь. Разрезать на тысячу и один кусок. Скомкать. Выбросить. Закопать.
Леночки больше не существует. Она исчезла на той квартире, которую делила с первой и последней любовью. Она умирала, впитывая боль чужой ломки, избавляясь от эмоций и привязанностей, как бабочка избавляется от кокона.
Никто не имеет права напоминать о прошлом!
Елена включила газ и поднесла фотографию к огню. Синие язычки коснулись бумаги и соскользнули, оставив желтоватые потеки.
– Гори, – велела Елена.
И снимок вспыхнул, обжигая пальцы. Но Елена лишь закусила губу. Она выдержит. Она исправит чужую ошибку, она…
– Что ты делаешь! – Динка оттолкнула Елену от плиты.
Горящие ошметки сорвались и посыпались на пол. Елена смотрела, как они тлеют и как скачет Динка, давя пламя ногами.
– Ты чокнутая! – от возбуждения Динка дышала ртом. – Чокнутая, слышишь!
Елена посмотрела на руку. На белой коже проступали и наливались сукровицей волдыри.
– Дай сюда! – Динка перехватила запястье и потянула к крану.
Струя холодной воды разбилась о Еленину ладонь и ударом вернула чувствительность. Елена завизжала от боли, но Динка не позволила отдернуть руку.
– Терпи. Ну чего тебя переклинило? Чего, а? Ты ж нормальной была… Ширяешься? Нет. Ты ж у нас слишком правильная… Тогда просто шиза, да?
Динка лопотала и лепетала, глядя снизу вверх, а боль проходила. И даже волдыри как будто бы меньше становились.
– У меня спрей есть классный, – наконец Динка разжала пальцы. – Сейчас смажем, и к утру все пройдет. Ленка… ты сказала бы хоть что-нибудь!
– Спасибо.
– Пожалуйста. Только не делай так больше, ладно?
– Не буду. Обещаю.
Елена собиралась сдержать слово. Она не прикоснется к огню. У нее своя дорога, которая начинается с одного-единственного шага. Просто нужно выбрать место, с которого стоит шагнуть.
Некогда на месте парка было кладбище. Сначала небольшое, деревенское, оно постепенно разрасталось, тесня окрестный лес. Добравшись до речушки, кладбище раздалось в стороны, сделавшись похожим на кляксу. В центре его деревянная церквушка обрела каменные стены и своды, подперев небеса новым, золоченым крестом. По вечерам кружевная тень его ложилась на могилы, придавая им загадочности и особой, печальной, красоты.
В самом центре кладбища находились склепы и памятники из рыжего гранита и белого мрамора. Ближе к краю могилки становились попроще, а кусты садовых роз и гортензий сменялись живучим дерзким ивняком, что норовил затянуть все и вся. Два раза в год смотритель вырубал ивовые плети, зная, что те все одно прорастут, используя жирную землю.
Он и сам в нее лег в двадцать втором, разменяв упрямство на пулю. Выбор этот избавил смотрителя от необходимости видеть, как разлетаются под ударами кувалд гранит и мрамор, как кренится, летит в землю кованое кружево, как горит церковь…
На кладбище продолжили хоронить, меняя кресты на звезды. Город же разросся, обуздал реку, упрятав в трубы, и осушил болота. Но кладбище он обходил стороной. Двухэтажные при колоннах дома не смели преступить черту, воплощенную в новой мостовой.
А потом случилась война, и бережно хранимый кладбищенский покой был разрушен снарядами. Сгорели дома. Исчезла мостовая. И само место превратилось в мешанину щебня, земли и крошеных костей. Победу оно встретило щеткой зеленой травы, и городские власти, поддавшись порыву, решили, что новым кладбищам место за городской чертой, а в центре же не хватает парка.
Наблюдатель, устроившийся на лавке, вспоминал старые чертежи и старые же фотографии. Он видел не то, что было, но то, чему следовало бы быть, и получал удовольствие от собственного знания.
Женщину он заметил издалека и поморщился: ее алый сарафан нарушал торжественность места.
– Привет, – сказал он, протягивая букет. – Я уже испугался, что ты не появишься.
– Извини. Это мне? – Она приняла розы с притворной осторожностью. – Ты меня балуешь.
Ее щека пахла пудрой и лекарствами.
– Ты расстроена? – Он давно научился читать ее маски, вытягивая эмоции, за этими масками прячущиеся. – Что-то случилось?
Вздох. Виноватый взгляд и шепот:
– Тынин сбежал. Это безумие какое-то! Я заявила. И понимаю, что он бредит, но… что мне делать?!
– Успокоиться, – Наблюдатель взял подругу за руку. – Все будет хорошо.
Поверила. Расслабилась. Позволила повести себя по дорожке. Изредка поглядывала на небо и набрякшие тучи. В сумочке ее наверняка лежал зонт, но Всеслава все равно опасалась промокнуть.
– Честно говоря, меня не столько Тынин беспокоит, сколько его опекунша. По-моему, она не совсем адекватна… – Всеслава думала вслух. Наблюдатель же слушал ее мысли, проникаясь убеждением, что решение его верно. – Она устроила побег и, значит, поверила Тынину.
Или не поверила Всеславе. Женщины чуют фальшь, в этом Наблюдатель неоднократно убеждался.
– Она начнет копать.
Не успеет. Но Всеславе знать ни к чему.
– Она ведь ничего не найдет, да? Ты же не делал ничего такого? И я… я ведь не совершила ошибки, когда…
Наблюдатель не собирался заполнять паузы в ее фразах и ее мыслях, которые виделись ему паутиной разноцветных ниток. Всеслава старательно затягивала в эту паутину и его, но Наблюдатель сопротивлялся.
– Не обижайся. – Она нашла в его молчании собственный смысл, как делала это с самого первого дня их знакомства. – Я просто волнуюсь за тебя.
– Не нужно.
Он наклонился и коснулся губами волос, от которых исходил слабый запах краски.
– Если они начнут копать… дергать тебя… мучить вопросами…
– Ты снова спрячешь меня среди пациентов. – Он улыбнулся и, взяв Всеславу за руку, сказал: – Ты и я… мы вместе преодолеем все. Веришь?
– Верю.
Ложь. Она сомневается, стараясь эти сомнения спрятать. Гадает сейчас, не безумен ли он на самом деле, убеждает себя, что поступила правильно, и будет убеждать до самого финала.
Наверное.
Ему жаль Всеславу – когда-то она помогла ему выжить, – но рисковать нельзя.
– Хочешь, – слова он произносит на ухо, касаясь мочки губами, – я покажу тебе свое место?
Она кивает. Она идет, держа розы на сгибе локтя и опираясь на его руку. Красная ткань ее платья хорошо смотрится на фоне тяжелой зелени. Когда-то давным-давно он непременно сделал бы снимок, захватив осколок ярко-алого шелка, листья и белые венчики сныти. Теперь же просто сжимает шею женщины и держит. Всеслава бьется в его руках, рассыпаются розы, разлетаются шпильки… потом она затихает.
Наблюдатель укладывает тело в характерную позу и, скрестив руки на груди, оставляет в них цветок.
– Прости, – говорит он, убирая локон с мертвого лица. – Я не могу рисковать.
Первые капли дождя накрыли его на выходе из парка, и Наблюдатель остановился, прислушиваясь к собственным ощущениям и шелесту. Дождь смоет следы. Кроме тех, которые должны были остаться.
Интерлюдия 3. ИзобретениеДневник Эвелины Фицжеральд
25 января 1852 года
Сколь давно я не брала в руки перо, и теперь онемевшие пальцы с трудом удерживают его. Буквы выводятся крупными, некрасивыми, что премного меня смущает.
Я скоро умру. Я осознаю это столь же явно, как осознаю собственное имя и место, в котором имею честь пребывать. И ощущая близость смерти, я жалею лишь о том, что невозможно исправить прошлое. Когда я сплю, я вижу себя, будто бы стоящую у мольберта. Мой лист весь изрисован. Порой краски невыносимо яркие, резкие, порой они удручающе темны. В центре же листа – дыра, которую я снова и снова пытаюсь перерисовать. Но дыра поглощает мазки.
Она – моя перегоревшая душа. И черные нити, расползающиеся во все стороны от нее, – яд, который отравил всех, кому довелось оказаться поблизости.
Мой милый Джордж… я любила его, но опасливо, держась в отдалении.
Он прислал мне письмо, всего одно, но вежливое, и от вежливости его слов мне стало горько как никогда. Осведомляясь о здоровье, он писал, что в этом году Брианне лучше остаться в поместье, пропустить сезон, поскольку у него нет возможности представить сестру так, как она того заслуживает.
Испытала ли я огорчение? О нет, я была рада этой отсрочке, хотя и понимала, что Брианна уже достаточно взрослая, чтобы ее вывести в свет. Но не сделает ли свет с ней то же, что и с Джорджем?
Брианна, конечно, огорчилась, но скорее тому, что не свидится с давней своей подругой, и это огорчение исчезло, стоило мне упомянуть, что я буду рада видеть Летицию и ее сестер в нашем поместье.
Ко всему я полагаю, что одна из девочек может приглянуться Патрику.
Мне сложно писать об этом мальчике, потому как я не в состоянии подобрать слова, выражающие истинные мои к нему чувства. Люблю ли я его как собственного сына? Несомненно. И он же платит мне любовью, которую должен был бы отдать родной своей матери. Но Патрик упомянул, что почти не помнит ее, но знает, что она происходила из рода знатного, но обнищавшего. Бедность и надежда, вечные спутники, и привели эту неизвестную мне женщину за океан. Они же погубили ее.
Нынешняя болезнь такова, что сердце, которое чувствуется в груди неуклюжим мясным комом, остро воспринимает чужие беды и несправедливости, хотя Патрик изо всех своих сил старается оградить меня от любых волнений.
Он сильно повзрослел или, правильнее было бы сказать, всегда был взрослым, но я не замечала того. Ныне же, став хозяином дома – и все до единого слуги согласились с тем, что именно он хозяин, – Патрик управляет им жесткой рукой, но не чиня никому обид. Напротив, по некоторым оговоркам, случайным, но послужившим поводом к нашему разговору – а щадя меня, Патрик отвечает на все вопросы с предельнейшей честностью, – я заключаю, что Господь одарил этого мальчика светлой душой и обостренным чувством справедливости. С горечью понимаю я и то, что именно это чувство не единожды навлекало на голову Патрика гнев его отца.
О Джордж! Как мог ты быть столь жесток к сыну?! Отчего не видел, каким светлым человеком он растет? И не благодаря твоим усилиям, но вопреки им? Ах если бы мне случилось встретиться с тобой, то поверь, ты многое бы услышал из того, чего, верно, слышать не захотел бы.
Но я не буду о том писать, потому как мысли эти причиняют мне боль, а она способствует болезни. И пусть я со смирением жду часа своего, но это не значит, что я желаю умереть, тем паче что выглядело бы это весьма неизящно – смерть за столом.
Мне становится весело, стоит представить себя застывшей над недописанным дневником. Воображение рисует ужасную историю, достойную мистического романа, которые ныне публикуют в преогромнейшем количестве. На страницах его мой неприкаянный дух бродил бы по дому, пугая всех и вся томными стонами. Конечно, дому нашему несколько недостает зловещности, да и страшных событий, каковые стали бы причиной подобного несвойственного мне поведения, в моей памяти не всплывает… разве что то, давнее письмо Джорджа.
Я должна отдать его Патрику.
Я хранила это письмо, как и все прочие письма, и дагерротип, присланный мне в качестве свидетельства совершенного открытия. Я ждала, когда Патрик спросит о нем, ибо, если Джордж желал восстановить справедливость, он нуждался бы в доказательствах. Но Патрик не спрашивал, а сама я не решалась заговаривать, поскольку опасалась толкнуть мальчика к поступкам необдуманным.
Сколько раз я сама задумывалась о том, чем грозило бы Джорджу возвращение и судебное разбирательство? И приходила к выводам о невозможности его победы. Что есть у него? Слова против слов? Бегство из чужого дома? Из чужой страны? Один-единственный дагерротип, который мог быть сделан уже после открытия Дагера?
Нет, все это было слишком зыбко, чтобы опереться, и я предпочла оставить давние распри прошлому, в чем нисколько не раскаиваюсь.
Дневник Патрика
Дагер умер. Я узнал недавно. Он умер еще до того, как я прибыл в Англию. Это хорошо. Я свободен. И могу попробовать то, что придумал. Я спешу. Миссис Эвелина болеет. Она говорит, что ей лучше, но я вижу, что она болеет.
Я говорю, чтобы она не вставала с постели, но она не слушает. Тогда я помогаю ей. Вчера мы выходили в сад. И мисс Брианна была с нами. Мы гуляли по снегу, который здесь пахнет иначе, чем дома. Меня стали спрашивать про то, какие у нас зимы. Я рассказал. Я не знаю, правильно ли я сделал. По-моему, они огорчились. Но я рассказывал правду. Как я могу лгать им?
У нас просто очень холодно. Иногда так холодно, что птицы замерзают. И звери тоже. Волки подходят ближе и воют ночами напролет. Я помню, как стая разорвала лисицу, а лисица была бешеная. И стая тоже взбесилась.
Я тогда был маленький. Я сидел дома и слушал, как они воют. А дядя чистил ружье. Отец сказал, что это безумие – выходить на волков. А дядя ответил, что сидеть дома – трусость. Я попросил отца отпустить меня с дядей. Но дядя сказал, что я пойду в другой раз.
Он принес мне волчью шкуру и сам сшил куртку. Отец злился. Но дядя не боялся, когда отец злился.
Странно, что я почти не помню дядиного лица, только колючую бороду и узкие руки с длинными пальцами, потому что у меня такие же руки. Дядя еще часто повторял, что если кто и сумеет лучше его управляться с ножом, то только я.
Мне жаль, что дядя умер.
Я взял один его нож, а второй спрятал в гроб. Я думаю, что дяде понравилось бы. Может, он и вправду сидит на небе и смотрит на меня. Так сказала миссис Эвелина. Она хотела меня утешить, и я сказал, что думаю, что она права. И еще, что хорошо, что тут не так холодно, как у нас. Ей нельзя долго быть на холоде.
Тогда мы вернулись в дом. Мисс Брианна читала стихи и еще из книги. Мисс Брианна очень красивая. И голос у нее приятный.
В салуне пела певичка Мими, и все говорили, что она поет, как ангел. Но у мисс Брианны голос лучше. Я бы слушал его всегда. Я даже не помню, про что была книга. Наверное, про что-то хорошее, ведь миссис Эвелина улыбалась и мисс Брианна тоже улыбалась.
Потом мы пили чай, и миссис Эвелина попросила почитать меня. У меня голос плохой, но она сказала, что ей все равно. Я читал. Я плохо читаю, но они слушали. И потом мисс Брианна сказала, что я должен читать ей каждый день, а миссис Эвелина сказала, что так действительно будет правильно.
Они нисколько не смеялись. Они хотят, чтобы я научился читать, как благородный джентльмен. Я решил, что сделаю, как они хотят. Только я сначала буду читать вечером у себя, а потом уже – мисс Брианне, тогда мне будет не так стыдно за мое чтение.
Еще миссис Эвелина сказала, что скоро к нам приедут гости и что я должен научиться красиво говорить и другим вещам. И я постараюсь.
Пока же я спешу доделать мою работу. Я разобрал камеру, сделанную отцом. Я думаю, что он бы крепко меня побил, если бы узнал. Но он не узнает. А если он тоже сидит на небе, то дядя ему не позволит ругаться.
Я думаю, что я сумею все переделать.
И я стараюсь не думать о том, что будет, когда я все закончу. Мне ведь придется кого-то убить, чтобы миссис Эвелина жила. Но я думаю, что в мире найдутся плохие люди.
Миссис Эвелина хорошая. Она заслуживает жизни больше, чем кто-либо другой. И даже я сам.
Моя милая Летти!
С превеликим нетерпением жду встречи с тобой!
Конечно, это весьма огорчительно, что весь сезон мне доведется провести дома, однако я понимаю матушкины опасения. Ко всему ее болезнь, пусть и отступившая, не позволяет ей выезжать из дому. А ты сама понимаешь, что ни одной компаньонке матушка не доверит мою репутацию и благополучие.
Признаться, огорчение мое не столь и сильно, поскольку я опасаюсь Лондона.
Твои рассказы вдохновляли меня, как и обстоятельные описания города в книгах Диккенса, однако они же привносили немалые тревоги и огорчения. Я боюсь разочароваться, увидев этот город иным, нежели представляю себе. И боюсь, что он будет в точности таким, как я вижу, включая весь ужас, весь мрак его зловонных трущоб, темных закоулков, в которых обитают ужаснейшие личности, каковым место разве что на страницах романов…
Ты смеешься надо мной, Летти. Ты не раз упрекала меня за мое мещанское стремление спрятаться в собственном поместье подобно тому, как улитка прячется в раковине, не желая видеть мир таковым, каков он есть. Однако мой мир прекрасен всецело, пусть и простоват на твой вкус. Вскоре ты увидишь его своими собственными глазами. А я в твоих рассказах – верю, что мы будем говорить подолгу, – загляну в твой, яркий и чудесный, но вместе с тем преисполненный разных опасностей, Лондон.
Я жажду встречи с тобой, как странник в пустыне жаждет глотка воды, как заплутавший во тьме бури корабль жаждет узреть луч маяка, как человек, обреченный на одиночество, жаждет встретить кого-то, кто бы разделил это одиночество.
Нет, милая Летти, я нисколько не жалуюсь, я и вправду люблю свой дом и матушку, но порой мне кажется, что я обречена провести в этих стенах всю оставшуюся жизнь, что я только и делаю, что слежу за тем, убраны ли камины, начищены ли решетки, натерты ли полы и мебель… и лишь с наступлением вечера – а к счастью моему, зимние дни коротки – благословенный сумрак возвращает мне свободу.
По вечерам мы собираемся в гостиной.
Это часы настоящего счастья. Иногда я играю, а матушка и Патрик слушают. Он – с особым вниманием, застывая в привычной своей неподвижности, которая больше не пугает меня. И взгляд его лишь придает мне уверенности.
Затем мы пьем чай и разговариваем. Матушка задает вопросы, а Патрик отвечает. Я же говорила, что мы сумеем его разговорить! О, его рассказы удивительны! Он будто бы пришел из совершенно иного мира, где зимой стоит ужаснейший холод, а летом – нестерпимая жара. Где реки полны золотого песка, а города порочны. Где люди и дикари обитают бок о бок, а звери приходят в поселения и бродят по улицам, грозя смертью.
Я нисколечко не приукрашиваю, милая Летти! Ты сама услышишь эти истории. Встреча с Патриком изменит твое о нем мнение, как и мнение о подлеце Бигсби, которого я полагаю виновным в болезни моей дорогой матушки!
Но о Бигсби я не желаю ни слышать, ни писать. Что же касается Патрика, то он весьма ловко управляется с ножом, что однажды и показал нам по матушкиной просьбе – а ей он решительно не способен отказать ни в одной малости. Ты бы видела, как мелькает клинок в его руках, будто бы и не клинок, а бабочка с наичудеснейшими серыми крыльями.
Столь же ловко он и стреляет, потому как, по его словам, в местах, где Патрику довелось расти, тот, кто не умеет стрелять, погибает весьма и весьма скоро.
В тринадцать лет он ходил охотиться на медведя и до сих пор хранит самое настоящее индейское ожерелье из зубов зверя! Оно ничуть не более отвратительно, чем чучела несчастных животных, которые наши охотники имеют привычку собирать и выставлять в особняках (какое счастье, что ни Джордж, ни наш дорогой отец не увлекались этим мерзким, на мой взгляд, занятием).
Кроме ожерелья, у Патрика имеются браслет из бусин, расшитая удивительными узорами куртка и индейский нож, сделанный из камня и кости, но с таким умением, что по остроте он не уступает железным.
Мы спрашивали о дикарях и о том, правдивы ли слухи об обращении их в истинную веру. Также любопытно нам было узнать об их обычаях и жизни, но Патрик рассказывал скупо, неохотно, то и дело отговариваясь тем, что эти рассказы могут расстроить матушку и меня. На деле же мне кажется, что воспоминания эти по какой-то причине, пока мне неясной, весьма болезненны для Патрика, потому как лицо его, обычно ясное и открытое, делалось вдруг жестким, как в день нашего неудавшегося Рождества.
И тогда матушка обращалась к Патрику с просьбой почитать ей, на которую он отзывался охотно, хотя сам как-то обмолвился, что знает, сколь ужасно его чтение. Его обучали грамоте, но не любви к печатному слову, которое прежде казалось ему чем-то излишним и даже роскошным. Помню, в тот первый раз, когда он читал нам, я едва-едва сдерживала смех. Патрик то и дело запинался, порой произносил слова по слогам, как будто бы они были незнакомы ему, а некоторые так и вовсе опускал. Но улыбка моя истаяла, встретившись со взглядом матушки. В тот миг я поняла весь ужас происходящего: мой кузен, человек благородного происхождения и чистой души, с трудом умеет читать! Представь, сколь ужасной была прежняя его жизнь, если и нынешняя ничего не исправила? Конечно же, я всецело поддержала матушкину просьбу о ежевечерних чтениях, и, к радости моей, Патрик не стал спорить, хотя я видела, что ему это весьма и весьма не по нраву.
Но по прошествии трех недель я могу сказать, что он читает много лучше, чище, а порой, позабыв о стеснении, останавливается и просит истолковать места, каковые видятся ему недостаточно ясными.
Читаем мы «Оливера Твиста», уж не знаю, нарочно ли эта история была выбрана матушкой либо получилось все случайно, однако она увлекла Патрика. Его благородное сердце не осталось равнодушным к страданиям несчастного сироты. Видела бы ты, с какой неподдельной эмоциональностью читал он отрывок о работном доме! С каким гневным пылом отзывался о мерзавце Феджине! А про жестокого Сайкса и вовсе сказал, что убить такого человека – не грех.
Милая Летти, ты, верно, думаешь, что я слишком уж привязалась к этому человеку, но я вижу в нем того брата, которого была лишена в детстве, ведь Джордж был уже слишком взрослым, чтобы возиться с такой малюткой, как я.
И раз уж я упомянула Джорджа, то не можешь ли ты, милая Летти, оказать мне небольшую любезность? Дело в том, что мы уже весьма давно не получали никаких известий от него, и это обстоятельство сильно печалит мою матушку, а печалиться ей никак невозможно. Напиши пару слов, довелось ли тебе видеть его? И если довелось, то здоров ли он? Пусть мы и сердимся на него, но он – мой брат, и оттого немало беспокоюсь, как бы неуемная его натура не привела к беде.
Что же касается иных новостей, то в поместье приключилась престранная штука. Куда-то подевались все собаки, что жили при нашей конюшне, остался лишь престарый волкодав, про которого думали, будто он вот-вот издохнет. А он взял и ожил, представляешь? Я сама вчера видела, как он носится, резвый, будто бы ему всего лишь несколько месяцев от роду. Исчезли белые пятна на глазах, а шерсть заблестела, стала пышной. Наш конюх говорит, что будто бы это – от дьявола. Он хотел даже пристрелить несчастного пса, но я запретила. По-моему, если уж случилось чудо, то глупо будет от этого чуда отказываться?
Приезжай, милая Летти, поскорее, и сама увидишь все, как оно есть.
Твоя Брианна.