По счастью, Вера смотрела отрывками тот фильм, о котором спрашивала Рита, и смогла пересказать, что случилось с героями в последних сериях.
— Это ты здесь уже полгода? — прикинув в уме, когда закончился этот сериал, спросила она. — И долго тебе еще?..
Она не договорила, как-то язык не поворачивался произнести: «Долго тебе еще здесь сидеть?» Но Риту вопрос не покоробил.
— Сидеть сколько еще? А Бог его знает. Следствие уже закончилось, вот все суда жду, а ваши-то суды переполнены, судья то в отпуске, то еще что... Некоторые по году ждут.
И, заметив, как вытянулось у Веры лицо, поспешила ее утешить:
— Ты не переживай. Вот как следователь разрешит тебе передачи приносить, пускай твоя подруга тебе все передаст, что нужно: свое одеяло, подушку, чай, сахар, сало. Я тебе все потом подробно назову, что нужно. Не стесняйся у нее просить. От тюрьмы и сумы, как говорится, не зарекайся. Потом ей все отдашь...
Рита говорила просто, убедительно, и успокоенная ее рассудительным тоном Вера стала понемногу приходить в себя, осмысливать создавшееся положение. Взглянув на вещи реально, она подумала, что не все — сплошной безвыходный кошмар, как показалось ей в первые минуты в тюрьме.
Она решила, что рано или поздно, но ее обязательно вызовут к следователю. Потому что как ни ужасна действительность, все-таки это не роман Дюма, и Бутырка не остров, а она не граф Монте-Кристо, который мог сидеть двадцать лет без суда, ни разу не повидавшись с прокурором... И хотя в жизни происходят вещи и пострашнее выдуманных трагедий, но все-таки они происходят по каким-то реальным законам. Значит, рано или поздно ее вызовут к следователю. Ей должны сказать, почему она здесь, в чем она обвиняется. Этой же процедуре подверглись все, с кем она находится в одной камере, так почему же она, Вера, должна стать исключением?
«Там все и выяснится, — твердила про себя Вера. — У следователя все и выяснится, кто я и почему я оказалась здесь?.. Сейчас не тридцать седьмой год. Меня не расстреляют и не сошлют на Колыму без суда. Надо терпеть и ждать. Даже в самом плохом случае, если дело дойдет до суда — это будет нормальный, открытый суд с прокурором, адвокатом, народными заседателями... Разве теперь можно по ошибке осудить одного человека вместо другого? Никогда! Я просто должна набраться терпения и твердить свое. Если расстраиваться и переживать, то можно сойти с ума. Тогда мне никто не поверит. Кто поверит полусумасшедшей истеричке? Нет, нужно быть спокойной, терпеливой и ждать. Все прояснится рано или поздно. Скорее поздно — надо ведь смотреть на вещи реально. У нас все делается медленно. Но все кончается, все имеет свой конец. Я отсюда выйду. Обязательно. И этот кошмар останется позади.
Сколько всего уже было в моей жизни? — думала она ночью, сидя на нарах рядом со спящей Ритой и стараясь сдерживать душивший кашель, чтобы не мешать спать новой подруге. — И голод был, и холод, и побои... Столько я всего пережила... И разве каждый раз мне не казалось, что это уже все, что хуже не может быть и после этого можно только взять и повеситься? Но в жизни все как в том старом анекдоте про оптимиста и пессимиста, которым Ленка в старые времена нередко меня утешала: идет пессимист и плачет, что все ужасно, ужасно, просто хуже не бывает, а оптимист бодро бежит рядом, хлопает его по плечу и орет: бывает! Бывает и хуже!»
И разве это не правда? Разве она не пережила все и не выкарабкалась, выбилась в люди, построила свою жизнь если и не совсем так, как мечталось, то и не так, как все могло бы быть, не убеги она вовремя из дома, не окажись в Москве, не встреться ей на пути Ленка и другие хорошие, полезные люди?.. И в новой жизни ей приходилось не сладко, разве не так? Тем не менее все кончилось, превратилось в воспоминания или забылось, рассыпалось в прах.
Например, ей казалось, что она никогда не забудет своего мужа Гаврика, как звали его на тусовке, а в миру просто Сашу Кисина. Казалось: Господи! Разве можно это забыть? Сколько от него вытерпела унижений, сколько историй пережила, если бы хватило тогда терпения все записать, то можно было бы теперь составить целый роман...
...Подружки ахали и уши развешивали, когда, возвращаясь в общагу после очередных приключений с Кисиным, она выплакивалась им в жилетку. «Верка, ты с ума сошла! Как ты можешь терпеть, чтобы с тобой так обращались? Ты просто мазохистка!» — «Нет, — с горечью качала она головой, чувствуя себя в своих страданиях невообразимо более развитой и интересной, нежели ее неизменные подруги по медучилищу — трезвые и здравомыслящие девахи из Подмосковья, не переживавшие в своей жизни ни с кем ничего подобного. — Нет, я его просто люблю».
В медучилище она поступила на следующий год после своего приезда в Москву. Поступила благодаря необузданной, страстной, немыслимой и непростительной своей любви к великовозрастному бездельнику и начинающему наркоману Саше Кисину, с которым познакомилась на Арбате.
Ну, это она теперь так скептично описывает и Кисина, и себя — малолетнюю идиотку с широко распахнутыми глазами: «Как, ты знаешь английский? Вот здорово! А ты можешь перевести на русский эту песню «Пинк Флойда»?.. Гениально!»
Когда они познакомились, Кисин выглядел вполне-вполне: высокий, стройный мальчик в потертых голубых джинсах, с кудрявым черным «хаером» до плеч, стянутым в хвост кожаным ремешком. Тонкое интеллигентное лицо, печальные еврейские глаза, отличный голос. Играет на гитаре на Арбате и поет малоизвестные тогда песни Вертинского: «Я не знаю, зачем и кому это нужно, кто послал их на смерть недрожащей рукой...» Вокруг стайкой сидят девчонки-хиппушки, все в фенечках и в расписанных «пацификами» джинсовых жилетках, пожирают его влюбленными взглядами. Народ останавливается, слушает, бросает в шляпу рубли и мелочь. Всем кажется, будто Гаврик сам сочинил эту песню и что речь идет об «афганцах». Собрав необходимую сумму, Гаврик прекращает концерт, высыпает деньги из шляпы в расшитый бисером кожаный «ксивник» и без доли наигранности, с чувством собственного достоинства раскланивается перед публикой... Стайка хиппушек срывается с насиженного места и, облепив Гаврика плотным кольцом, удаляется с ним в сторону Калининского...
Той весной, в апреле, Ленка продавала на Арбате свои этюды маслом, завалявшиеся с первого семестра. Ей до лета нужно было кровь из носа насобирать шестьсот рублей на поездку в Грецию. Уже в начале первого курса она познакомилась со своим будущим мужем Димитрисом, тоже студентом Суриковского, после Нового года у них завертелся роман, а на летние каникулы Димитрис пригласил Ленку поехать в гости к нему домой в Афины. Долларов, вырученных на продаже раскрашенных яиц, на это дело уже не хватало. Ленка вдруг стала прижимистой, экономила каждый рубль, и отношения между ней и Верой, и без того натянутые из-за мелких постоянных стычек на почве быта, стали трещать по швам.
Вера вдруг почувствовала, что стала ей в тягость. До и то, вспомнить жутко, как они ютились весь тот год втроем в крошечной комнатенке, где нужно было еще и учиться, и работать... Вера все чаще стала уходить из общаги, бродить целыми днями по Москве, а то и оставалась ночевать у кого-нибудь из знакомых хиппи. Именно то время она вспоминала теперь, как самое для себя опасное, когда она слепо ходила по самому краю пропасти, и только чудо спасло ее тогда, не позволив свалиться. Может, этому причиной было и то, что в тот год она неожиданно для себя начала захаживать время от времени в храмы.
В поселке, где она жила у бабки, своей церкви не было. Когда нужно было креститься или венчаться, то приходилось нанимать машину и долго ехать через степь в центр, в единственную в районе церковь. Это было безобразное, непонятной архитектуры здание с колокольней, забитой листами ржавой жести. Рельефные кресты на фасаде были зачем-то выкрашены темно-коричневой половой краской, как и фундамент, и кирпичные столбы ограды вокруг, и жирно оттенены по краям блестевшей, как смола, черной эмалью. Кто придумал так «отремонтировать» несчастный храм, для всех осталось загадкой. И только оказавшись в Москве, Вера смогла по-настоящему разглядеть и оценить красоту, величественность и уют русских церквей.
Вначале она заходила туда просто из любопытства, как в музей или картинную галерею, но вскоре ей наскучило просто стоять столбом в притворе и глазеть по сторонам на верующих. Хотелось принимать участие в происходящем загадочном действе наравне с остальными. Постепенно наиболее лояльные старушки, не глядевшие косо на ее джинсы и не шипевшие: «Платочек надо на голову надевать!», обучили Веру нехитрому этикету поведения в церкви: как правильно заходить в храм, как перекреститься, как, войдя, подойти приложиться к иконе, поставить свечку... Не задумываясь над сложностью таинств, Вера стала приходить к самому началу служб и уходить вместе со всеми в конце. Так же, не задумываясь, она стала носить крестик, хотя не была уверена, крещеная она или нет?
Спросить было не у кого. С бабкой она не поддерживала связи, да и не могла: ездить домой ей было незачем, а писем бабка не читала и не писала, она была неграмотная. Двоюродные братья, в детстве лупившие Веру чем попало, отнимавшие последний кусок, подаренный сердобольными соседями или школьными учителями, ее судьбой и подавно не интересовались. Мать бросила ее еще в детстве, выйдя замуж в Нальчике за какого-то нерусского, кажется чеченца, и тот сразу же после свадьбы увез ее к своим сородичам в деревню. Вскоре муж поставил ее матери условие: Веру отдать на воспитание бабушке, хочет — с его стороны, хочет — с ее стороны, но чтобы девочка жила отдельно от молодоженов — таков их, горский, обычай, если мужчина берет в свой дом женщину с ребенком.
Вере в то время было пять лет, и она вспоминала сейчас те события очень расплывчато, как ряд ярких картин: беленый приземистый длинный дом в деревне, окруженный высоким каменным забором... Почти никаких деревьев в саду перед домом. Жара, пыль, солоноватая питьевая вода... Повсюду много лошадей, баранов и диких злых овчарок, не разбирающих ни взрослого, ни ребенка. Одна укусила Веру за запястье правой руки, до сих пор на том месте у нее остался светлый, едва заметный шрам.
Потом мать села в поезд и повезла ее «в Россию», как все об этом говорили. В поезде было тесно и душно, они почти все время стояли, даже ночью, потому что все места были заняты. Вера помнит, что спала стоя, опершись животом на нижнюю полку — сидевшая на той полке черноволосая нерусская девушка в золотой косынке подвинулась и освободила Вере немного места. В России они еще долго ехали автобусом от станции по проселочной дороге, пока не приехали в поселок к бабке, и там Вера осталась на всю жизнь.
Поначалу ей в поселке очень понравилось: много детей на улице, все с ней играют. Соседки приходили, сидели в кухне, пили чай, долго судачили с бабкой о Вере, о ее матери и ее первом муже — Верином отце, которого она вообще не помнила. Вера сидела вместе с ними, на лавке под окном, и важно слушала взрослые разговоры. Она запомнила только то, что ее отец тоже был нерусский и, со слов бабки, хоть и любил очень сильно ее мать, но жениться на ней никак не мог, потому что «по их законам у него уже была с детства невеста из своих», и если бы он женился на русской, то его за это могли бы даже убить. Но он, несмотря ни на что, все-таки женился на Вериной матери — вот так он ее любил... Вере очень понравилась эта история, она запомнила ее на всю жизнь, и хотя, став взрослой, понимала, что, скорей всего, бабка выдумала все от первого слова до последнего, но и других сведений о своем отце она тоже не имела. Поэтому и продолжала повторять бабкину легенду. Единственным подтверждением, что не все в легенде было враньем, служило ее отчество — Александровна, вписанное в свидетельстве о рождении поверх зачеркнутого Аслановна, и девичья фамилия, которая у Веры была материна, доставшаяся от первого мужа...
Она не злилась на мать за то, что та ее бросила. Она понимала, что по-своему мать сделала правильный выбор, отправив дочку жить в Россию, а не оставив у местных. Черт знает, как бы еще там сложилась Верина судьба? Даже если бы мать нового мужа не тиранила приемыша (а Вера была убеждена, что та закутанная во все черное молчаливая женщина, которую она видела один раз в жизни после материной свадьбы, отнеслась бы к ней очень хорошо), то какое будущее ожидало бы ее там? Выйти замуж лет в пятнадцать за местного джигита, нарожать ему орду детишек, взвалить на плечи огромное хозяйство, скот, огороды? Или прожить всю жизнь одинокой, быть при чужой семье, нянчить чужих детей?
Нет, мать правильно сделала, что отправила ее в поселок к своей матери, где жил еще ее женатый брат со своей семьей. Она не к чужим отправляла Веру — к своим, уверенная, что там будет кому о ней позаботиться. Видимо, она оставила бабке и кое-какие деньги на Верино содержание, потому что вскоре после того, как она приезжала, дядька Володя — старший бабкин сын — неожиданно для всех в поселке купил «Жигули». Сама Вера этого не помнила, но когда подросла, то не раз слышала от соседок, что все в поселке тогда шушукались, спрашивали, на какие такие деньги вечно пьяный Володька мог приобрести машину? Бабка всем соседкам рассказывала, будто на самом деле ее Володька выиграл в лотерею мотоцикл, взял деньгами, добавил все деньги с книжки и купил машину. Кто-то ей верил, кто-то нет... А через некоторое время пьяный дядька, возвращаясь поздно вечером с рыбалки, сбил машиной человека на шоссе. Дядьку посадили на три года. «Не иначе Бог наказал,— шушукались снова посельчане, — на краденые детские деньги добра не купишь...»
Вот, может быть, с того самого времени бабка и начала Веру мучить. Перед соседками она еще делала вид, будто относится к ней хорошо, но стоило чужим выйти, как начиналось: «Байстрючка! Дармоедка! Да откуда ты навязалась на мою голову? Хоть бы сдохла скорее да развязала мне руки...» Перед соседками и бабка, и тетка, жена дядьки Володи, сажали Веру за стол вместе со своими детьми, говорили с ней ласковыми маслеными голосами, зато все остальное время она только и слышала: «Сколько ты можешь жрать, ненасытная твоя морда? Все жрет и жрет, все тянет со стола и тянет. Тут своих не прокормить, а еще эта на нашей шее сидит!» Двоюродные братья и сестры, а их у тетки было пятеро, исподтишка лупили Веру кулаками, отбирали печенье и конфеты, которыми ее угощали соседки, а вскоре, заметив, что взрослые им не запрещают этого делать, стали над Верой измываться открыто: толкали в навоз, плевали ей в тарелку. Тетка только ухмылялась, на это глядя. Если соседки и вмешивались, то она находила оправдание: «Так что ж мне со своими малыми делать, если они балуются? Не лупасить же за это?»
Чтобы соседи не замечали, что Вера вечно ходит голодная и избитая, бабка однажды запретила ей выходить на улицу играть с чужими детьми. Играть разрешалось только в своем дворе с двоюродными братьями и сестрами, а у тех все игры сводились к одному: как еще сегодня будем мучить малую? Один раз Веру привязали к дереву и обстреливали комьями земли, пока кровь не пошла у нее из разбитого носа. Другой раз ее пытались, посадив в ведро, опустить на цепи в колодец, и только сосед, прибежавший на ее истошный визг и плач, помешал теткиным детям осуществить этот план.
Когда Вера пришла в первый класс, учительница ничего про нее не знала, потому что сама жила на другом конце поселка. Увидев в своем классе худенькую, бледненькую девочку с испуганным выражением на мордочке, учительница захотела сделать доброе дело.
— Твоя фамилия Малашкина? — спросила она. — А Марина Малашкина, наверное, твоя родственница?
— Да, — едва дыша, прошептала Вера, не смея даже покоситься в сторону крепкой, высокой теткиной дочки, сидевшей за соседней партой.
— Марина твоя сестра?
— Двоюродная! — наперебой закричали дети, знакомые с Верой. — У нее никого нет, она с бабкой живет. Маринка ее двоюродная сестра.
— Ну, тогда вы, наверное, хотите сидеть за одной партой? — улыбнулась учительница. — Не бойся, Вера, бери свою сумку и пересаживайся к сестре.
— Не хочу я вместе с Веркой сидеть, она дура! — обиделась Марина.
Класс засмеялся.
— Ничего-ничего, — сказала учительница, — Вон как Вера боится, что впервые пришла в школу, а ты девочка храбрая, как я вижу, ты будешь сестренке помогать.