Педагогическая поэма - Антон Макаренко 26 стр.


По вечерам они шушукались со старшими колонистами и кивали друг другу сочувственно головами.

В Центральном Комитете комсомола Украины благодаря председательствам (ходатайствам) и Наркомпроса, и наших городских друзей вопрос был разрешен с быстротою молнии, и летом двадцать третьего года в колонию был назначен политруком Тихон Нестерович Коваль.

Тихон Нестерович был человек селянский. Доживши до двадцати четырех лет, он успел внести в свою биографию много интересных моментов, главным образом из деревенской борьбы, накопил крепкие запасы политического действия, был, кроме того, человеком умным и добродушно-спокойным. С колонистами он с первой встречи заговорил языком равного им товарища, в поле и на току показал себя опытным хозяином.

Комсомольская ячейка была организована в колонии в составе девяти человек.

28. Начало фанфарного марша

Дерюченко вдруг заговорил по-русски. Это противоестественное событие было связано с целым рядом неприятных проишествий в дерюченковском гнезде. Началось с того, что жена Дерюченко, — к слову сказать, существо, абсолютно безразличное к украинской идее, — собралась родить. Как ни сильно взволновали Дерюченко перспективы развития славного казацкого рода, они еще не способны были выбить его из седла. На чистом украинском языке он потребовал у Братченко лошадей для поездки к акушерке. Братченко не отказал себе в удовольствии высказать несколько сентенций, осуждающих как рождение молодого Дерюченко, не предусмотренное транспортным планом колонии, так и приглашение акушерки из города, ибо, по мнению Антона, «один черт — что с акушеркой, что без акушерки». Все-таки лошадей он Дерюченко дал. На другой же день обнаружилось, что роженицу нужно везти в город. Антон так расстроился, что потерял представление о действительности и даже сказал:

— Не дам!

Но и я, и Шере, и вся общественность колонии столь сурово и энергично осудили поведение Братченко, что лошадей пришлось дать. Дерюченко выслушал разглагольствования Антона терпеливо и уговаривал его, сохраняя прежнюю сочность и великодушие выражений:

— Позаяк ця справа вымагаэ дужэ швыдкого выришення, нэ можна гаяти часу, шановный товарыщу Братченко.

Антон орудовал математическими данными и был уверен в их особой убедительности:

— За акушеркой пару лошадей гоняли? Гоняли. Акушерку отвозили в город, тоже пару лошадей? По-вашему, лошадям очень интересно, кто там родит?

— Але ж, товарищу…

— Вот вам и «але»! А вы подумайте, что будет, если все начнут такие безобразия!..

В знак протеста Антон запрягал по родильным делам самых нелюбимых и нерысистых лошадей, обьявлял фаэтон испорченным и подавал шарабан, на козлы усаживал Сороку — явный признак того, что выезд не парадный.

Но до настоящего белого каления Антон дошел тогда, когда Дерюченко потребовал лошадей ехать за роженицей. Он, впрочем, не был счастливым отцом: его первенец, названный поспешно Тарасом, прожил в родильном доме только одну неделю и скончался, ничего существенного не прибавив к истории казацкого рода. Дерюченко носил на физиономии вполне уместный траур и говорил несколько расслаблено, но его горе все же не пахло ничем особенно трагическим, и Дерюченко упорно продолжал выражаться на украинском языке. Зато Братченко от возмущения и бессильного гнева ене находил слов ни на каком языке, и из его уст вылетали только малопонятные отрывки:

— Даром все равно гоняли! Извозчика… спешить некуда… можно гаяты час. Все родить будут… И все без толку…

Дерюченко возвратил в свое гнездо незадачливую родильницу, и страдания Братченко надолго прекратились. В этой печальной истории Братченко больне принимал участия, но история на этом не окончилась. Тараса Дерюченко еще не было на свете, когда в историю случайно зацепилась посторонняя тема, которая, однако, в дальнейшем оказалась отнюдь не посторонней. Тема эта для Дерюченко была тоже страдательной. Заключалась она в следующем.

Воспитатели и весь персонал колонии получали пищевое довольствие из общего котла колонистов в горячем виде. Но с некоторого времени, идя навстречу особенностям семейного быта и желая немного разгрузить кухню, я разрешил Калине Ивановичу выдавать кое-кому продукты в сухом виде. Так получал пищевое довольствие и Дерюченко. Как-то я достал в городе самое минимальное количество коровьего масла. Его было так мало, что хватило только на несколько дней для котла. Конечно, никому и в голову не приходило, что это масло можно включить в сухой паек. но Дерюченко очень забеспокоился, узнав, что в котле колонистов уже в течение трех дней плавает драгоценный продукт. Он поспешил перестроиться и подал заявление, что будет пользоваться общим котлом, а сухого пайка получать не желает. К несчастью, к моменту такой перестройки весь запас коровьего масла в кладовой Калины Ивановича был исчерпан, и это дало основание Дерюченко прибежать ко мне с горячим протестом:

— Не можно знущатися над людьми! Да ж те масло?

— Масло? Масла уже нет, сьели.

Дерюченко написал заявление, что он и его семья будут получать продукты в сухом виде. Пожайлуста! Но через два дня снова привез Калина Иванович масло, и снова в таком же малом количестве. Дерюченко с зубовным скрежетом перенес и это горе и даже на котел не перешел. Но что-то случилось в нашем наробразе, намечался какой-то затяжной процесс периодического вкрапления масла в организмы деятелей народного образования и воспитанников. Калина Иванович то и дело, приезжай из города, доставал из-под сиденья небольшой «глечик», прикрытый сверху чистеньким куском марли. Дошло до того, что Калина Иванович без этого «глечика» уже в город и не ездил. Чащего всего, разумеется, бывало, что «глечик» обратно приезжал ничем не прикрытый, и Калина Иванович небрежно перебрасывал его в соломе на дне шарабана и говорил:

— Такой бессознательный народ! Ну и дай же человеку, чтобы было на что глянуть. Что ж вы даете, паразиты: чи его нюхать, чи его исты?

Но все же Дерюченко не выдержал: снова перешел на котел. Однако этот человек не способен был наблюдать жизнь в ее динамике, он не обратил внимания на то, что кривая жиров в колонии неуклонно повышается, обладая же слабым политическим развитием, не знал, что количество на известной степени должно перейти в качество. Этот переход неожиданно обрушился на голову его фамилии. Масло мы вдруг стали получать в таком обилии, что я нашел возможным за истекшие полмесяца выдать его в составе сухого пайка. Жены, бабушки, старшие дочки, тещи и другие персонажи второстепенного значения потащили из кладовой Калины Ивановича в свои квартиры золотистые кубики, вознаграждая себя за долговременное терпение, а Дерюченко не потащил: он неосмотрительно сьел причитающиеся ему жиры в унеловимом и непритязательном оформлении колонистского котла. Дерюченко даже побледнел от тоски и упорной неудачи. В полной растерянности он написал заявление о желании получать пищевое довольствие в сухом виде. Его горе было глубоко, и он вызывал всеобщее сочувствие, но и в этом горе он держался как казак и как мужчина и не бросил родного украинского языка.

В этот момент тема жиров хронологически совпала с неудавшейся попыткой продолжить род Дерюченко.

Дерюченко с женой терпеливо дожевывали горестные воспоминания о Тарасе, когда судьба решила восстановить равновесие и принесла Дерюченко давно заслуженную радость: в приказе по колонии было отдано распоряжение выдать сухой паек «за истекшие полмесяца», и в составе сухого пайка было показано снова коровье масло. Счастливый Дерюченко пришел к Калине Ивановичу с кошелкой. Светило солнце, и все живое радовалось. Но это продолжалось недолго. Уже через полчаса Дерюченко прибежал ко мне, расстроенный и оскорбленный до глубины души. Удары судьбы по его крепкой голове сделались уже нестерпимыми, человек сошел с рельсов и колотил колесами по шпалам на чистом русском языке:

— Почему не выданы жиры на моего сына?

— На какого сына? — спросил я удивленно.

— На Тараса. Как «на какого»? Это самоуправство, товарищ заведующий! Полагается выдавать паек на всех членов семьи, и выдавайте.

— Но у вас же нет никакого сына Тараса.

— Это не вашело дело, есть или нет. Я вам представил удостоверение, что мой сын Тарас родился второго июня, а умер десятого июня, значит, и выдавайте ему жиры за восемь дней…

Калина Иванович, специально пришедший наблюдать за тяжбой, взял осторожно Дерюченко за локоть:

— Товарищ Дерюченко, какой же адиот такого маленького ребенка кормит маслом? Вы сообразите, разве ребенок может выдержать такую пищу?

Я дико посмотрел на обоих.

— Калина Иванович, что это вы сегодня!.. Этот маленький ребенок умер три недели назад…

— Ах, да, так он же помер? так чего ж вам нужно? Ему теперь масло, все равно как покойнику кадило, поможет. Да он же и есть покойник, если можно так выразиться.

Дерюченко злой вертелся по комнате и рубил ладонью воздух:

— В моем семействе в течение восьми дней был равноправный член, а вы должны выдать.

Калина Иванович, с трудом подавляя улыбку, доказывал:

— Какой же он равноправный? Это ж только по теории равноправный, а прахтически в нем же ничего нет: чи он был на свете, чи его не было, одна видимость.

Но Дерюченко сошел с рельсов, и дальнейшее его движение было беспорядочным и безобразным. Он потерял всякие выражения стиля, и даже все специальные признаки его существа как-то раскрутились и повисли: и усы, и шевелюра, и галстук. В таком виде он докатился до завгубнаробразом и произвел на него нежелательное впечатление. Завгубнаробразом вызвал меня и сказал:

— Приходил ко мне ваш воспитатель с жалобой. Знаете что? Надо таких гнать. Как вы можете держать в колонии такого невыносимого шкурника? он мне такую чушь молол: какой-то Тарас, масло, черт знает что!

— А ведь назначили его вы.

— Не может быть… Гоните немедленно!

К таким приятным результатам привело взаимно усиленное действие двух тем: Тараса и масла. Дерюченко с женой выехали по той же дороге, что и Родимчик. Я радовался, колонисты радовались, и радовался небольшой клочок украинской природы, расположенный в непосредственной близости к описываемым событиям. Но вместе с радостью напало на меня и беспокойство. Все тот же вопрос — где достать настоящего человека? — сейчас приступил с ножом к горлу, ибо во второй колонии не оставалось ни одного воспитателя. И вот бывает же так: колонии имени Горького определенно везло, я неожиданно для себя натолкнулся на необходимого для нас настоящего человека. Наткнулся прямо на улице. Он стоял на тротуаре, у витрины отдела снабжения наробраза, и, повернувшись к ней спиной, рассматривал несложные предметы на пыльной, засоренной навозом и соломой улице. Мы с Антоном вытаскивали из склада мешки с крупой; Антон оступился в какую-то ямку и упал. Настоящий человек быстро подбежал к месту катастрофы, и вдвоем с ним мы закончили нагрузку указанного мешка на наш воз. Я поблагодарил незнакомца и обратил внимание на его ловкую фигуру, на умное молодое лицо и на достоинство, с которым он улыбнулся в ответ на мою благодарность. На его голове с уверенной военной бодростью сидела белая кубанка.

— Вы, наверное, военный? — спросил я его.

— Угадали, — улыбнулся незнакомец.

— Кавалерист?

— Да.

— В таком случае, что вас может интересовать в наробразе?

— Меня интересует заведующий. Сказали, что он скоро будет, вот и ожидаю.

— Вы хотите получить работу?

— Да мне обещали работу — инструктором физкультуры.

— Поговорите сначала со мной.

— Хорошо.

Мы поговорили. Он взгромоздился на наш воз, и мы поехали домой. Я показал Петру Ивановичу колонию, и к вечеру вопрос о его назначении был решен.

Петр Иванович принес в колонию целый комплекс счастливых особенностей. У него было как раз то, что нам нужно: молодость, прекрасная ухватка, чертовская выносливость, серьезность и бодрость, и не было ничего такого, что нам не нужно: никакого намека на педагогические предрассудки, никакой позы по отношению к воспитанникам, никакого семейного шкурничества. А кроме всего прочего у Петра Ивановича были достоинства и дополнительные: он любил военное дело, умел играть на рояле, обладал небольшим поэтическим даром и физически был очень силен. Под его управлением вторая колония уже на другой день приобрела новый тон. Где шуткой, где приказом, где насмешкой, а где примером Петр Иванович начал сбивать ребят в коммуну. Он принял на веру все мои педагогические установки и до конца никогда ни в чем не усомнился, избавив меня от бесплодных педагогических споров и болтовни.

Жизнь наших двух колоний пошла, как хороший, исправный поезд. В персонале я почувствовал непривычную для меня основательность и плотность: Тихон Нестерович, Шере и Петр Иванович, как и наши старые ветераны, по-настоящему служили делу.

Колонисто в к этому времени было до восьмидесяти. Кадры двадцатого и двадцать первого годов сбились в очень дружную группу и неприкрыто командовали в колонии, составляя на каждом шагу для каждого нового лица негнующийся волевой каркас, не подчиниться которому было, пожалуй, невозможно. Впрочем, я почти не наблюдал попыток оказать сопротивление. Колония сильно забирала и раззадоривала новеньких красивым внешним укладом, четкостью и простотой быта, довольно занятным списком разных традиция и обычаев, происхождение которых даже и для стариков не всегда было памятно. Обязанности каждого колониста определялись в требовательных и нелегких выражениях, но все они были строго указаны в нашей конституции, и в колонии почти не оставалось места ни для какого своеволия, ни для каких припадков самодурства. В то же время перед всей колонией всегда стояла не подлежащая никакому сомнению в своей ценности задача: расширить наше хозяйство. В том, что эта задача для нас обязательна, в том, что мы ее непременно разрешим, сомнений ни у кого не было. Поэтому мы все легко мирились с очень многими недостатками, отказывали себе в лишнем развлечении, в лучшем костюме, в пище, отдавая каждую свободную копейку на свинарню, на семена, на новую жатвенную машину. К нашим небольшим жертвам делу восстановления мы относились так добродушно-спокойно, с такой радостной уверенностью, что я позволял себе прямую буффонаду на общем собрании, когда кто-нибудь из молодых поднимал вопрос: пора уже пошить новые штаны. Я говорил:

— Вот окончим вторую колонию, разбогатеем, тогда все пошьем: у колонистов будут бархатные рубашки с серебрянным поясом, у девочек шелковые платья и лакированные туфли, каждый отряд будет иметь свой автомобиль и, кроме того, на каждого колониста велосипед. а вся колония будет усажена тысячами кустов роз. Видите? А пока давайте купим на эти триста рублей хорошую симментальскую корову.

Колонисты хохотали от души, и после этого для них не такими бедными казались ситцевые заплаты на штанах и промасленные серенькие «чепы».

Верхушку колонистского коллектива и в это время еще можно было походя ругать за многие уклонения от идеально-морального пути, но кого же на земноа шаре нельзя за это ругать? А в нашем трудном деле эта верхушка показывала себя очень исправным и точно действующим аппаратом. Я в особенности ценил ее за то, что главной тенденцией ее работы как-то незаметно сделалось стремление перестать быть верхушкой, втянуть в себя всю колонистскую массу.

В этой верхушке состояли почти все старые наши знакомые: Карабанов, Задоров, Вершнев, Братченко, Волохов, Ветковский, Таранец, Бурун, Гуд, Осадчий, Настя Ночевная; но к последнему времени в эту группу уже вошли новые имена: Опришко, Георгиевский, Волков Жорка и Волков Алешка, Ступицын и Кудлатый.

Опришко много усвоил от Антона Братченко: страстность, любовь к лошадям и нечеловеческую работоспособность. Он не был так талантлив в творчестве, не был так ярок, но зато у него были и только ему присуще достоинства: пенистая до краев бодрость, ладность и удачливость движений.

Назад Дальше