Канал Грез - Бэнкс Иэн М. 17 стр.


Струна «ля» немного спустилась; она подстроила ее в соответствии с остальными, закрыв глаза и прислушиваясь. Процесс настройки всегда вызывал у нее визуальную картинку: звуки мысленно представлялись ей в виде сплошной вибрирующей цветовой ленты; столб в воздухе, меняющий свою окраску, как масляное пятно на воде, но всегда цельный и плотный. Если какой-то оттенок был размазан и вылезал за край, как цвет на плохо отпечатанной фотографии, его надо было сфокусировать, вернуть на место. Виолончель, передавая ей свою дрожь, пела; цветной столб перед ее глазами был яркий и четкий.

Она проверила настройку, сыграв несколько этюдов, и убедилась, что ее пальцы не настолько потеряли гибкость, как она опасалась.

Она снова открыла глаза. – Это… Тан Лой, «Прощальная песня», – объявила она лампам.

Никакой реакции. Это нельзя было считать классической музыкой, и она подумала, что, может быть, ее застенчивый захватчик будет возражать против современной пьесы, но сидящий за лампами jefe ничего не сказал. Возможно, ему нечего было сказать по незнанию, а может быть, он знал эту пьесу и был согласен с ее выбором; это была вещь в стиле «классического модерна», одно из мелодических сочинений fin de siecle,[39] появившихся как реакция на математическую сухость атональной музыки.

Она склонилась к инструменту и с первым широким движением смычка медленно закрыла глаза; пьеса пела о пробуждении женщины и наступлении дня.

В техническом отношении это произведение было довольно непритязательным, но то эмоциональное содержание, которое требовало от исполнителя выжимать из музыки все, что она может дать, делало его трудным для исполнения, потому что тут легко было впасть в небрежность или, наоборот, в излишнюю вычурность. Хисако и сама не могла бы объяснить, почему выбрала именно эту пьесу; вот уже несколько месяцев, с того дня, как отправилась в путешествие, Хисако репетировала ее, и та богато и красиво звучала в сольном варианте, но то же самое можно было сказать и про другие пьесы, а в отношении этой она почему-то все еще сомневалась, что выразила все, что в ней было заложено.

Она отбросила эти мысли, забыла о лампах и темном силуэте за ними, и о пистолете у Сукре на поясе, и о людях, попавших в ловушку и страдающих на «Надии», она просто играла, погружаясь в бархатные глубины надежды и грусти, о которых пела музыка.

Когда пьеса закончилась и последние звуки музыки растворились в воздухе, в ее пальцах, в старинном инструменте, она немного посидела с закрытыми глазами, все еще оставаясь в алой пещере сердечной тоски по утраченному счастью. Под закрытыми веками перед нею проплывали, пульсируя в такт толчкам ее крови, странные видения. Казалось, что музыка подчинила себе их движение, навязав им свою тему, и вот теперь они медленно высвобождались, возвращаясь в родной полухаос. Она следила за ними.

Хлоп-хлоп-хлоп. Внезапный звук аплодисментов подействовал на нее как толчок. Она распахнула глаза. В лучах света промелькнули белые хлопающие ладоши, прежде чем скрыться во мраке. Фигура наклонилась в ту сторону, где стоял Сукре, и тот тоже захлопал. Сукре энергично закивал головой, взглядывая то на нее, то на человека, сидевшего рядом.

Хлоп-хлоп. Хлоп. Аплодисменты начали стихать, смолкли.

Хисако сидела и щурилась на свет.

Сукре наклонился к сидящему соседу.

– Великолепно! – сказал он, выпрямляясь.

– Благодарю вас.

Она расслабилась, позволила кончику смычка коснуться ковра. Потребует ли он еще? Сукре склонился опять, затем сказал:

– Сеньорита, отвернитесь, пожалуйста. Лицом туда.

Она оцепенела от неожиданности. Затем повернулась, неуклюже перетаскивая за собой виолончель, и, пересев по-новому, стала глядеть на дверь, которая вела в коридор.

«Зачем? – подумала она. – Уж не затем ли, чтобы меня расстрелять? Неужели я играла для них, а затем покорно выполнила последнюю команду, которая позволит им с большей легкостью убить меня?» Краем глаза она уловила сзади яркую вспышку и окаменела.

– Все, – сказал Сукре. – Теперь обернитесь.

Она повернулась, не вставая, вместе с виолончелью. За лампами мерцал красный огонек зажженной сигары. В лучах света плавало облачко дыма, еще больше затрудняя видимость. Она почувствовала запах серы.

– Jefe хочет знать, о чем вы думали, когда играли эту пьесу, – проговорил Сукре.

Она задумалась, чувствуя, как наморщила лоб и как ее взгляд в поисках ответа устремился прочь от света во тьму.

– Я вспоминала о… о разлуке. О разлуке с Японией. О расставании… – Какое-то мгновение она колебалась, но потом решила, что притворяться нет смысла. – Думала о расставании с теми, кто остался на корабле, на «Надии». – Она хотела сказать «с одним человеком», но что-то удержало, прежде чем она успела это выговорить, хотя понимала, что Сукре все знает про Филиппа. «Даже такими мелкими, жалкими словесными уловками мы стараемся защитить тех, кого любим», – подумала она и взглянула на яркий свет. – Я думала о расставании с жизнью; что мне в последний раз выпала возможность сыграть на виолончели. – Она выпрямилась на своем стуле. – Вот о чем я думала.

Она услышала, как человек за лампами перевел дыхание. Возможно, он кивнул головой. Сукре подтащил стул и сел рядом с невидимкой.

– Jefe хочет знать, что ты думаешь о нас. Можно было подумать, что с ней говорит одна из ламп.

– О венсеристах?

– Si.[40]

Она задумалась о том, как будет правильнее ответить на этот вопрос. Но ведь они догадаются, что она хотела ответить правильно, так какой же толк стараться? Она пожала плечами и опустила взгляд на виолончель, перебирая струны.

– Не знаю. Я не очень знаю, за что вы боретесь.

– За свободу жителей Панамы, – раздалось после небольшой паузы. – А в конечном счете и за Великую Колумбию. За то, чтобы обрезать те веревочки, за которые дергают янки.

– Ну что ж, возможно, это и хорошо, – сказала она, не поднимая взгляда. На другом конце стола стояла тишина. На мгновение ярко вспыхнул огонек сигары. – Я не политик, – сказала она. – Я – музыкант. Во всяком случае, это не моя борьба. Извините, – она подняла взгляд. – Просто мы все хотим выбраться отсюда живыми.

Огонек сигары склонился к Сукре. Она услышала низкий голос, мутноватый, как будто впитавший, проходя к ней через облако голубого дыма, и некоторые его особенности.

– Но ведь янки заставили вас открыть вашу страну, не так ли? В тысяча восемьсот пятьдесят четвертом американский флот заставил вас начать торговать. – Она скорее почувствовала, что Сукре ближе наклонился к говорящему человеку, снова услышала его бормотание. – А затем, неполных сто лет спустя, они сбросили на вас атомную бомбу.

Сигарный огонек сместился вбок, она с трудом различала его в лучах левой лампы и представила себе невидимо сидящего в кресле человека, одной рукой облокотившегося на подлокотник.

– Ну? – спросил Сукре.

– Да, все так и было, – сказала она. – Мы… – Она с трудом подбирала слова, чтобы описать полтора столетия беспримерно радикальных перемен, которые пережила за это время Япония. – В нашей изоляции была сила, но так не могло продолжаться вечно. Когда нас… вынудили измениться, мы изменились и нашли новые силы… или новую форму прежних. Мы перестарались; мы хотели стать похожими на другие народы; вести себя так же, как они. Мы разгромили Китай и Россию, и мир был поражен этим и поражен тем, как мы хорошо обходились с пленными… затем мы стали… наверное, слишком заносчивы и решили, что можем потягаться с Америкой и вести себя… с иностранными дьяволами так, словно не считаем их за людей. В ответ к нам стали относиться точно так же. Они были не правы, но и мы тоже. Потом у нас началось процветание. Нам есть о чем скорбеть, но… – Она опять вздохнула, посмотрела на струны, расположила на них пальцы, представляя, что берет аккорд. – …Нам не приходится жаловаться.

По-прежнему горели ослепительные лампы, огонек сигары снова переместился в центр и опять ярко разгорелся.

– Ты думаешь, люди на том судне на нашей стороне? – спросил Сукре после паузы.

– Они хотят жить, – ответила Хисако. – Может быть, кто-то желает вам успеха, а кто-то – нет. Но все хотят жить. Это сильнее.

Звук, который больше всего походил на «хм-м». Между двумя конусами света белым парусом возникло облачко дыма и медленным потоком поплыло через стол.

– Ты будешь играть в Америке? – спросил Сукре.

– Я обещала подумать об этом после Европы.

Она не могла знать, насколько хорошо понимает ее человек, сидящий за лампами, но не выбирала слов попонятней.

– Ты будешь играть для янки? – спросил Сукре; по его голосу слышно было, что ему это показалось забавным.

– Я бы поклялась, что не буду, если бы знала, что для вас это имеет значение.

Сидящих на том конце стола это явно развеселило. Снова тихое бормотание.

– Мы не требуем этого, – со смехом заявил Сукре.

– А чего же вы хотите? Сукре подождал, что скажет низкий голос, затем сообщил:

– Мы хотим, чтобы вы сыграли еще что… Свет мигнул и потух; некий звук на судне, которого из-за его постоянного присутствия никто уже не замечал, изменился и с воем затих. Лампы на какой-то момент тускло вспыхнули и медленно угасли. Нить накаливания стала сначала желтой, потом оранжевой и наконец красной, как огонек сигары. Все потухло.

В углах каюты включилось аварийное освещение, залив кают-компанию мертвенным неоновым светом.

Она увидела перед собой человека в оливковой полевой форме; квадратные плечи, квадратное лицо. В первый миг ей показалось, что он лысый, затем она разглядела светлый ежик волос. Его глаза поблескивали голубизной. Она увидела, как Сукре быстро встал. За спиной у нее послышался шум, и открылась дверь. Голос сзади сказал:

– Jefe

И на этом умолк.

Замершая сцена казалась картонной, лишенной всяких цветов – почти монохромной. Сукре неуверенно шагнул к ней. Человек, держащий сигару, поднес ее к узкому рту с узкой полоской усов, отблеск красного огонька вернул его лицу румянец.

За ее спиной кто-то прочистил горло:

– Jefe?

Jefe пристально смотрел на Хисако. Загудел низкий голос:

– Сукре, проверьте машинное отделение. Если там кто-то… допустил ошибку с генератором… я хочу видеть этого человека.

Сукре кивнул и торопливо вышел. Человек, стоявший в дверях, очевидно, все еще был там; она увидела, как jefe устремил туда взгляд поверх ее головы, слегка приподняв брови, и чуть заметно кивнул.

– Si, – прозвучал голос.

Дверь закрылась, и она поняла, что осталась одна – наедине с jefe.

Белобрысый вздохнул и посмотрел на кончик своей сигары. Затем стряхнул сантиметра два пепла в стоящую на столе пепельницу.

– Гавана, – сказал он, приподняв сигару. Он снова внимательно посмотрел на кончик. – О качестве сигары можно судить… м-м-м, по листьям… но также и по тому, сколько пепла она выдерживает. – Несколько секунд он вращал сигару в пальцах. – Скручено между бедрами сеньорит, – улыбнулся он ей и затянулся.

Он опустил руку к поясу, достал автоматический пистолет, бережно положил его на стол рядом с пепельницей и взглянул на Хисако:

– Не пугайтесь, мэм!

Он дотронулся до пистолета и, любуясь, провел ладонью по стволу, по рукоятке. Руки у него были широкие, с крупными пальцами, но к пистолету он прикасался с нежностью.

– Кольт тысяча девятьсот одиннадцать А-один, – сказал он, и густой бас наполнил все помещение. Она представила осевшую в его легких никотиновую смолу; огрубевшие от курения голосовые связки. Виолончель, казалось, почувствовала его голос и отозвалась.

Большие руки снова погладили пистолет.

– Отличная штука, несмотря на почтенный возраст. Это модель семьдесят третьего года. – Он поднял на нее глаза. – Хотя, наверное, ваша виолончель постарше.

Она сглотнула.

– Да. На два с половиной столетия.

– Вот как? – Ему это, похоже, показалось забавным, и он поудобнее развалился в кресле. – Неужели ей так много лет, а?

Он молча покивал. Табачный дым рваной лентой поднимался к потолку.

Ей хотелось спросить, умрет ли она теперь, после того как увидела его, станет ли это для нее смертным приговором, а свет – ее палачом, но не смогла. Кусая губы, снова перевела взгляд на струны виолончели. Попыталась взять беззвучный аккорд, но не смогла: пальцы слишком тряслись.

– Вы действительно очень хорошо играете, мисс Онода.

От низкого голоса она вздрогнула, этот звук словно бы отозвался в ее дрожащих пальцах.

– Спасибо, – ответила она шепотом.

– Мэм, – заговорил он спокойным голосом. Она не поднимала глаз, но чувствовала, что он наклонился поближе. – Я не хочу, чтобы вы волновались. Я не планировал, чтобы вы увидели меня, но раз уж так случилось, из этого следует только то, что вы не сможете вернуться к остальным, пока мы не завершим свои дела.

Его локти стояли на столе, между лампами, нависнув над пепельницей и пистолетом. Его глаза были скрыты за пеленой дыма.

– Пожалуйста, не надо волноваться. Хорошо?

– О, – выговорила она, – прекрасно. Не надо – так не буду.

Он хохотнул.

– Черт возьми! Сукре мне говорил, что вы крутая. Теперь я понимаю, в каком смысле. – Он опять хохотнул.

Кресло заскрипело, он переменил позу, откинувшись на спинку.

– Но мне, знаете ли, любопытно узнать ваше мнение о том, что здесь происходит. Отчего-то мне кажется, что у вас могут быть самые неожиданные мысли на этот счет.

– Ничего такого, о чем стоило бы говорить. Дрожь у нее в пальцах утихла. Она смогла поставить аккорд.

– И все-таки я хотел бы это услышать. Она пожала плечами. Переход от одного аккорда к другому; переход делается вот так.

– Ну а если я вам скажу, что любые ваши слова ничего для меня не изменят? – Голос, казалось, стал немного громче, словно хотел до нее дотянуться. – Моя работа, мэм, предугадывать чужие мысли, и я серьезно полагал, что уже предугадал ваши, так что почему бы вам… – (Она услышала, как он затянулся, могла увидеть, как замерцал огонек сигары.) – …Одним словом, скажите уж, что вы думаете, и дело с концом. – Он жестикулировал рукой, в которой была сигара, однако не отводил ее слишком далеко от лежащего перед ним пистолета. – Вряд ли то, что вы скажете, окажется хуже, чем то, что я предполагаю о ваших мыслях.

Ах, сколько же их было, ушедших покорно, бессильно! «Теперь и я уже мертва», – подумала она. Ну что ж: чему быть, того не миновать!

Она взглянула ему в глаза, уронила с одной стороны смычок, с другой осторожно опустила на ковер виолончель и сложила руки на коленях.

– Вы американец, – сказала она. Никакой реакции. Застигнутый светом собеседник оставался неподвижен, как фотографический снимок.

– Вы здесь ради самолета и конгрессменов. Я никак не могла понять, зачем венсеристам понадобилось сбивать этот самолет; это же безумие, весь мир их осудит. Это даст американскому флоту повод для ответных действий, направить против венсеристов морскую пехоту. Им самим от этого не будет никакой пользы. А как для вас?.. Для ЦРУ?.. Для вас такая жертва была бы оправданной.

Ну вот, все сказано. Когда она произносила эти слова, у нее все пересохло во рту, но, высказанные, они распустились в холодном дымном воздухе каюты, как цветы.

– Вы сумели всех нас одурачить, – добавила она, еще пытаясь спасти остальных. – Никто не мог и представить себе, что вы собьете собственный самолет. Вы одурачили Стива Оррика – молодого человека, которого ваши люди закидали гранатами.

– О да, жаль, конечно. – Белобрысый, казалось, был искренне огорчен. – Парнишка подавал надежды; он считал, что его поступок принесет пользу Америке. Не его вина, что так вышло. – Jefe пожал плечами, они, как огромная волна, поднялись и опустились. – Непредвиденная случайность. Всего не предусмотришь.

Назад Дальше