Сашка его легонечко в бок шуркнул:
— Чево, как баран на новые ворота-то… Батон это! Белая такая булка, в кино показывали…
Прошептал, а у самого в горле как кусок глины завяз, ни проглотить, ни выплюнуть. А все этот чертов батон, который перед глазами у них маячил.
Видел Сашка в одном довоенном кино: будто прямо на улице булочная стоит, а кто-то заходит и покупает вот такое белое… И говорит: «Батон, мол, купил!» Неужто не понарошку продавали? Да без карточек! Да прям целиком!
Огляделись братья, лишь бы не опередили их. Не набросились бы покупатели на это расчудесное добро. Но нет. Никто не хватает, денежки не сует… Раз-другой приценятся да отвалят. Видать, дорог хлебушек-то, лежит нетронутый, ждет богатых хозяев, сияет на весь белый свет золотой корочкой, что по гребешку неровным шовчиком идет.
А запах от него! За сто метров услышали бы братья этот запах, может, оттого и вышли сюда, что голодный желудок, как пчелку на сладкое, на хлебный дух их привел?
Помолились братья про себя. Так попросили: «Господи! Не отдай никому, побереги, пока наш срок не подойдет! Отведи в сторону, господи, тех, у кого мошна большая, кто мог бы до нас это белое чудо-юдо схавать… Ты же видишь, господи, что нам дальше нужно ехать, а если мы сейчас упустим… Да и жрать охота, господи! Ты хлебами тысячи накормил (старухи сказывали), так чуть-чуть для двоих добавь!"Может, и не те слова были, но за смысл ручаюсь, а за искренность тех молитв тем более.
Теперь братья поделили работу свою так: один лицом к поезду оборотился, другой к батону и хлебу, а там еще рядом мед в сотах кусками лежит…
Вот они где нужны, четыре глаза-то! И все Сашкина шалая голова на голодное брюхо придумала! Спиной к спине, и тридцатку не свистнут, и все вокруг видно, а сигнал дать — лишь локотком двинуть.
Сашка услыхал: прогудел паровоз. Сипленько, тягуче, словно позвал к себе: «У-у-й-е-д-у-у!"Он-то и есть сигнал к действию Как труба архангела, зовущая наших героев начать свое правое дело.
Теперь вперед! Только вперед! К батону — чуду-юду, к ржаным округлым ломтям, к меду в кусках, возле которого роятся нахальные осы… Но прежде к золотому родимому хлебушку! Скорей, Колька! Скорей!
Двинул Сашка брата острым локтем под ребро. «Шуруй», — прошептал.
А Колька чуть выше, поприметнее бумажки с тридцаткой высунул и прямиком к прилавку. Знает: минута или две у них в запасе, не более. Придвинулся к прилавку вплотную, покрутился так, чтобы денежки его стали заметны, спросил:
— А тут чево? — Именно тем проходным тоном, когда ясно, что ничего тут стоящего для него нет. Так, ерундовина всякая.
Молодая деваха, голубые стеклянные глаза навыкате, как пуговицы, в небо уставились. В ширину больше, чем в высоту, выросла. Сашка бы сейчас нашелся что сказать: «Ширше прилавка свово». Ишь расперло, на каких-таких харчах, как не на рыночных, ее откормили до такого свинства?
Рядом мужичишка, чахлый в сравнении с ней, задавила, небось мяса в ней пудов сто будет.
Все это пронеслось в Колькиной голове, как легкий сквознячок, в то время как он нехотя, с недовольной миной хлеб оглядывал.
— Носят тут всякое… — процедил и посмотрел вдаль, сейчас дальше пойдет. — Тут ничего стоящего не видать.
Девка семечки лузгает, равнодушно отплевывает в сторону. Работает, строчит, как пулемет все равно. Нои ее задело.
— Всякое? — спросила, даже лузга повисла на нижней губе. — Это тебе всякое? — сунула под нос Кольке батон.
Колька вроде уж уходить хотел, но задержался, взял батон в руку, и от пружинистой корочки, от дурманящего запаха вдруг подступила к горлу тошнота.
— Из отрубей, что ли? — спросил и поморщился. Не любит, сразу видно, когда суют ему всякую всячину из отрубей.
— Сам из отрубей! — вспыхнула деваха. — Батон пшанишный! Глядеть надо лучше!
А Колька и правда глаза закрыл, вот-вот его вывернет наизнанку. Как начнет он блевать вот тут, на глазах у этой сдобной девки, так кранты всем их планам. Вот ведь загвоздка! Все продумали, каждое движение загодя предусмотрели, а тошноту от голода, спазмы в кишках забыли, не учли.
Мотнул Колька головой, вдохнул побольше воздуха, и еще вдохнул. А напоказ — ручкой ко рту, будто зевок сделал. Натурально даже вышло, позевывает малый, скучно ему тут стоять, смотреть на какой-то чахлый батон, который якобы не из отрубей.
— Ну и почем? — спросил, небрежно отодвигая тот батон в сторону девахи. Но не настолько далеко отодвигал, чтобы не забрать снова.
— Сто пятьдесят.
— А меньше?
— Чево меньше? Ты посмотри! Чистая пшаница!
— Сто, — буркает Колька, махнув рукой. Видел, мол, я твою чистую пшеницу. Грош ей цена в базарный день.
— Сто сорок, — говорит деваха. И опять строчит свои семечки.
— Сто двадцать, — бросает Колька и собирается уходить. Уже шаг в сторону сделал, на деваху, на ее батон он и не глядит. Неинтересно.
— Сто тридцать, — кричит вдогонку деваха. Веер семечек изо рта.
— Ладно, — нисходит Колька, возвращаясь и хлопая по карману так, чтобы снова стали видны его деньги. — В ущерб себе, учти!
Взял батон, стал засовывать в тот же карман с деньгами, А чтобы не дать пухлой купчихе опомниться, сразу на хлеб пальцем:
— А это — почем?
— Кусок — тридцатка' И мед — тридцатка! — Деваха заработала губами, лузга полетела во все стороны.
— Беру! Хоть обдираешь ты меня, как липку! — лихо произносит Колька, вдруг развеселившись, и сразу два ломтя сует в тот же карман, где уже лежит батон. И, не дав девахе прийти в себя, тут же еще два куска меда сует за пазуху. — Эх, где наша не пропадала… Все беру! Все!
Деваха будто смекнула что-то, семечки отставила, глаза-пуговицы уставила на Кольку.
— Плати! Ты че, лапаешь да лапаешь! Плати, говорю!
А мужичишка при ней, дремавший до сих пор, вздрогнул от крика жены, озирается. На его глазах продукт национализируют, а ему бы только ворон ловить.
Вот он второй, критический момент! Когда все взято и надо красиво смыться. Как сказали бы в сводке информбюро: окружение вражеской группировки под Сталинградом завершено. Пора наносить последний удар.
Для этого и стоит Сашка в засаде. Как отряд Дмитрия Боброка на Куликовом поле против Мамая. В школе проходили. Мамай, ясное дело, толстозадая пшеничная деваха…
Монголы-татары стали теснить русских: деваха крикнула вторично:
— Плати! — И ухватила Кольку за рукав. — Плати давай!
В это время и приказал волынский воевода Дмитрий Боброк выступить засадному полку и нанести по фашистам решающий танковый удар.
Как черт из-под печи, вынырнул рядом Сашка.
— Скорей! Скорей! — закричал, чтобы сильней оглушить торговку. — Поезд уходит!
Колька головой вертанул, и деваха невольно вслед за ним посмотрела: поезд, их поезд, медленно трогался в путь.
Поскрипывали, будто разминаясь, колеса. Гомонилась пацанва у дверей, запихиваясь вовнутрь.
— Бегом! — еще громче, внося панику, грохнул Сашка. — Потом… Потом отдадим!
Деваха сразу пришла в себя. В Колькин рукав вцепилась намертво.
— Когда потом? Сейчас плати! — И взвизгнула: — Де-н-ги!
— Отдай деньги-то! — закричал Сашка. — А то — останемся!
— Да они же под батоном!
— Давай сюды батон!
Схватил Сашка батон, а там еще и хлеб мешает. Начал Колька под хлебом искать, дернул руку, мол, руку-то отпусти, как же я достану.
Отпустила деваха руку, Колька и рванул. А Сашка с батоном давно летел к поезду.
Так это все выглядело: впереди Сашка с батоном, потом Колька, а по его пятам пшеничная деваха и ее муж.
Деваха раскалилась до того, что Колька ее тепло спиной слышал.
Но не до смеху ему было, хоть деваха ширше своего роста, а шпарит так, что не отстает, и страшно ему. Догонят, убьют. Эти уж точно не пожалеют. Тут и другие торговцы подхватили, для них гон воришки — развлечение. А бить, так и вовсе душу отвести…
Крик на весь базар:
— Держи-и! Укра-а-а-ал!
Весь эшелон в окна выставился. Тоже зрелище, как в театре.
Подмосковные ребята Жулики-грабители:
Ехал дедушка с навозом И того — обидели-ли!
Из всех пятнадцати вагонов, из ста окошек пятьсот насмешливых рож, пятьсот ядовитых глоток. Крик, хохот, рев, визг, подначки. Кто во что горазд.
— Эй, Воронеж, хрен догонишь!
— А догонишь, хрен возьмешь!
— Эй, мужа, гляди, потеряла!
— Не баба, паровоз! Выпусти пар, а то взорвешься!
— Может, ее к поезду — вагоны толкать?
— Буфера велики!
Кто-то модную песенку заорал, ее подхватили: «Поезд едет из Тамбова, прямо на Москву, я лежу на верхней полке и как будто сплю… Пари-ра-ра! Держи вора!"Из окон посыпались огрызки, бутылки, банки, они-то и притормозили вражеское продвижение фашистско-ма-маевых орд. Как всегда в истории, исход сражения в конечном итоге решал народ.
Сашка первым подбежал к своему вагону, ухватился за поручень, оглянулся.
Колька поскользнулся, выронил кусок хлеба, который держал в руке. Нагнулся подобрать, второй уронил.
А деваха, грозя в окна кулаком, уже топочет рядом с Колькой. Вот-вот ухватит. А сзади мужичишко. А какой-то парень из добровольцев потеху себе устроил. А там еще, еще бегут…
— Брось! — закричал Сашка изо всех сил. Отчаянно, на весь Воронеж. — Брось! Брось! Брось!
Колька растерялся, но уже дыхание над собой услышал! Не дыхание, а шипенье будто, скрежет и лязг: не меньше как танк на него наезжает!
Чуть не на четвереньках, на руках и ногах запрыгал, за лесенку руками схватился, а уж деваха его за ноги тянет.
Сашка и проводник вцепились в Колькины подмышки, рвут к себе, а деваха к себе, растягивают, как гармошку. Орет, голосит, визг поросячий! И парень рядом…
Рванули бедного Кольку, так рванули, что осталась у девахи в горсти Колькина штанина.
А парня, что подоспел и руки протянул, проводник флажками по морде да сапогом добавил:
— Не лезть! — закричал. — Шелгунщиков не пущаем! Ха! Спекулянты несчастные! Ме-шоч-ники!
И снова полетели в них из окон банки-склянки, а кто-то попытался мочиться на ходу…
Под улюлюканье, под насмешки поезд набирал скорость.
«Па-ри-ра-ра! Де-р-жи во-ра-а!»
5
Батон кормил Кузьменышей долго.
Нутро они выгрызли, до крошки, до пылинки вылизали и съели. А вот форма…
Жесткая корка стала им сосудом, ее берегли. Волшебным сосудом, если посудить. От нее, по Сашкиной идее, пользу можно было взять двойную, тройную, пятерную!
На станциях, на крошечных полустанках со своим пустотелым батоном и неизменной тридцаткой, которая торчала у Кольки из кармана, они подскакивали к рыночным теткам и просили налить в батон сметанки, или ряженки, или варенца.
Потом между братьями разыгрывалась маленькая шумная сценка: один из них начинал кричать, что это дорого, а поезд отходит…
Молочное выливали, а то, что впиталось в батон, выскребали ложками. Ложки брали у москвичей.
Но и батон оказался не вечен, как все не вечно в нашем мире.
Корочка постепенно истончилась, подмокла и на какой-то несчитанный день после Воронежа кормящий сосуд распался на мелкие кусочки. Их, не без сожаления, тут же съели.
Кончился и мед. Во время Колькиного бега он растекся за пазухой, пропитав рубаху и Колькин живот. С рубахой, с той было просто: ее обсосали, обжевали в несколько приемов, вылизали до дыр.
А вот свой живот Колька трогать не дал. «Эдак и без рубахи, и без живота останешься» — так сказал.
Ходил по вагону, а вокруг него вились осы. На первых порах нижняя пацанва так их и различала: Колька, это тот, который сладкий, а Сашка — по контрасту, значит, горький.
Клички бы сохранились, но сами Кузьменыши, любившие морочить окружающих и выдавать себя друг за друга, быстро всех запутали, особенно когда медовый запах пропал. Это был выработанный годами способ самозащиты.
Снизу кричали:
— Эй, сладкий! Хватай батон, станция сейчас будет! А Колька отвечал:
— Это вы ему скажите! Он — Колька! — И указывал на Сашку.
Они и местами менялись, и одежду друг друга надевали. Смысла в этом и видимой пользы не было будто бы никакой.
Окружающим без разницы, кто из них что носит и кто где спит. Но братья-то знали, очень даже знали, что это пока все равно. А случись неприятность, криминала ная история, так важно сбить с толку окружающих, тем самым запутать след…
Как прежде они поступали…
Но братья смотрели сейчас не назад, вперед! А скоро другие запахи стали реять по вагону, подавив все остальные: и меда, и пота, и мочи. Поезд въехал в так называемую по-школьному «зону черноземья».
Удивить видавшего виды беспризорника нелегко. Но вдруг открылось, это было для глаз непривычно: земля тут и в самом деле черна.
Без деревьев почти, без лесов и березок там разных, лежит бугром до горизонта, а цвет ну такой черный, как черны ногти у каждого уважающего себя шакала из детдома.
Грачей, что садились на эту землю, нельзя было различить! Паровоз — и тот затерялся!
Еще удивляло: без присмотра, без сторожей растет на этой черной земле всякий фрукт и овощ. Какой, издали на ходу не разберешь. Вот если бы чуточку потише, если бы притормозило где!
Но поезд, как назло, все мимо, мимо проносил, все чесал, шпарил, как угорелый…
И уж молились в вагонах: миленький, ну встань на секундочку… На чуточку, нам бы по морковинке, по свеколке только… Притормози, призадержись, ну чего тебе, родненький паровозик, стоит! И вдруг — встали.
Может, их молитву услышали? Может, силой мысли пар остановили — посреди полей?
Замедлил эшелон движение, зашипел и замер. Машинист, молчаливый старик с короткой шевелюрой, буркнул, обращаясь к кочегару:
— Баста. Будет нашей ораве тут кормежка! На два часа запри пар да подай кипятку, чаи гонять будем!
Весь состав, полтыщи гавриков, кроме разве самых малых да самых несмелых, да еще больных, высыпал из вагонов посмотреть, отчего встали. Но некоторые без промедления ринулись в поле, в придорожные огороды к зеленеющим невдалеке грядкам, и стали рвать.
Сперва это делали самые дерзкие, самые пронырливые. Остальные стояли и смотрели.
И вдруг, что-то сообразив, все бросились вперед. Будто дикая орда понеслась к зеленым посевам и разом собой их накрыла.
Машинист лишь хмыкнул, глядя в окошко на этот разор: в зеленях, как жучки в траве, мельтешила, суетилась, перебегая с места на место, ребятня.
Он долил в жестяную огромную кружку кипятку и, подняв дрожащими руками и пригубив осторожненько, добавил:
— Россея не убудет, если детишки раз в жизни наедятся…
На поле же творилось невообразимое. Каждый шарапал как мог. Тащили все, что попадалось под руку. Обрывали молодую, еще в молочных зернышках, никогда не виданную кукурузу. Зубами от плетей отгрызали крошечные тыковки, их жевали, не сходя с места, будто яблоки, вместе с кожурой. Остальные с плетями выдергивали и тащили к поезду.
Огурцы, морковь, молодую свеклу совали за пазуху и в рот, отплевывая черную, на вкус пресноватую землю. Крутили головы незрелым подсолнухам в желтом цвете, а если не хватало на это сил, выдергивали с корнем и так, будто дрова в охапке, волокли к вагонам.
Порой попадались овощи такие несуразные! Колька нахватал под рубаху огромных огурцов, а потом выяснилось, что они и не огурцы вовсе, а кабачки, и жрать их была одна мука. Но сожрали, не пропадать же добру!
В такой необычный, скажем, момент произошла встреча Кузьменышей с Региной Петровной.
Братья несли свою добычу и ни о чем не помышляли, только бы запихать все на верхнюю полку да успеть сбегать и принести еще.
Надо сказать, работали они руками и зубами одинаково. Оба успевали на ходу откусывать от шляпки подсолнуха сладковатые сочные семечки, пережевывать их и выплевывать в траву.
А женщина стояла у входа в их вагон.
Сашка даже рот открыл от удивления, и оттуда вывалилась белая непрожеванная каша из недоспелых семечек. Да и Колька опупело, сам не свой, уставился на нее. Такая это была неожиданная женщина.