Гамбара - де Бальзак Оноре 2 стр.


В речах синьора Джиардини чувствовалось столько простодушной неаполитанской хитрости, что граф был очарован: ему казалось, что он в театре Жероламо.

— Раз так, дражайший хозяин, — фамильярно сказал он повару, — раз благодаря случаю и вашему доверию я проник в тайну ваших ежедневных жертв, позвольте мне удвоить сумму.

С этими словами Андреа пустил волчком по крышке переносной печки золотой в сорок франков. Джиардини торжественно вручил ему сдачи — два франка пятьдесят сантимов, очень позабавив даятеля церемонными ужимками.

— Через несколько минут вы увидите свою donnina[11]. Я посажу вас рядом с мужем, и, если вы желаете понравиться ему, заведите разговор о музыке... Я пригласил их обоих. Бедняжки! По случаю Нового года я угощу своих гостей необыкновенными блюдами, в приготовлении коих, думается мне, я превзошел самого себя!..

Голос синьора Джиардини заглушили шумные поздравления гостей, являвшихся по двое, поодиночке, довольно неаккуратно, как то обычно бывает в табльдотах. Джиардини подчеркнуто держался подле графа и, взяв на себя роль чичероне, характеризовал ему своих завсегдатаев. Он старался шуточками вызвать улыбку на устах графа, верным чутьем неаполитанца угадывая в нем богатого покровителя, у которого можно будет поживиться.

— Вот этот, — говорил он, — горе-композитор. Жаждет перейти от романсов к опере, да не может. Жалуется на директоров, на владельцев нотных магазинов, на всех решительно, кроме самого себя, хотя он сам-то и есть злейший свой враг... Посмотрите, какой он румяный, цветущий, сколько самодовольства в его чертах, как мало в них твердости и воли. Такому только романсы и сочинять!.. А тот, который пришел с ним, похож на уличного торговца спичками, не правда ли? Меж тем это одна из величайших в музыке знаменитостей — Джигельми! Крупнейший итальянский дирижер. Но он оглох и доживает свой век очень печально, лишившись всего, что украшало его жизнь! О! Вот и наш великий Оттобони, простодушный старец, добрейшее на свете существо. Но его заподозрили в том, что он самый ярый из тех, кто жаждет возрождения Италии. Подумайте! Как можно было подвергнуть изгнанию такого почтенного старца!

Тут Джиардини посмотрел на графа, но тот, догадываясь, что его прощупывают в отношении политики, из осторожности застыл в чисто итальянской неподвижности.

— Ресторатор, обязанный стряпать на всех, должен запретить себе иметь какие-либо политические убеждения, ваше сиятельство, — продолжал Джиардини. — Но любой человек, взглянув на этого доброго старика, больше похожего на овечку, нежели на льва, сказал бы то же самое при ком угодно, даже при самом австрийском посланнике. К тому же настало время, когда свободу уже не преследуют, и вскоре она возобновит свое триумфальное шествие! Так, по крайней мере, думают эти славные люди, — сказал он на ухо графу. — Зачем же я буду разрушать их надежды? Однако сам я не питаю ненависти к абсолютизму, ваше превосходительство! Каждый великий талант тяготеет к абсолютизму! А, знаете, Оттобони, при всей своей гениальности, несет неслыханно тяжкий труд ради просвещения Италии, — он сочиняет маленькие книжечки, способствующие умственному развитию детей и простолюдинов, и очень ловко переправляет их в Италию; он всячески старается содействовать нравственному усовершенствованию нашей несчастной родины, которая свободе предпочитает наслаждения, — в чем она, быть может, и права.

Граф по-прежнему хранил бесстрастный вид, и повару-кухмистеру не удалось угадать истинные его политические убеждения.

— Оттобони, — продолжал он, — святой человек, золотое сердце, готов каждому помочь, все наши изгнанники его любят; ведь и либерал, ваше превосходительство, может иметь добродетели!.. Ага, вот и журналист, — оживился Джиардини, указывая на человека, одетого так, как рисовали прежде поэтов, обитающих на чердаках: на нем был потертый фрак, рваные сапоги, засаленная шляпа и жалкий, пришедший в полную ветхость редингот. — Ваше сиятельство, вот даровитый и неподкупный человек! Только ему бы не в наше время жить: он режет людям правду в глаза, все его терпеть не могут. Он дает в двух безвестных газетках отчеты о театральных спектаклях, а ведь такой образованный литератор мог бы писать в больших газетах. Бедняга!.. Других не стоит вам представлять, они того не заслуживают, да вы, ваше сиятельство, и сами их разгадаете, — сказал Джиардини, заметив, что граф уже не слушает его, ибо увидел жену композитора.

Синьора Марианна при виде Андреа вздрогнула и залилась краской.

— Вот он, — тихо сказал Джиардини и, сжав локоть графа, указал на высокого, худого человека. — Смотрите, какой он бледный, какое суровое лицо! Ах, бедняга! Должно быть, у него сегодня незадача. Сел на своего конька, а тот не слушается, скакать не хочет.

В любовные замыслы Андреа внесло расстройство поразительное обаяние Гамбара, привлекавшее к нему каждую истинно художественную натуру. Композитору исполнилось сорок лет; его широкий лоб с залысинами прорезали преждевременные, еще неглубокие морщины; от худобы виски у него как бы ввалились, сквозь тонкую гладкую кожу просвечивали синие жилки, глубоко запали в орбиты глаза с тяжелыми веками и светлыми ресницами; однако плавные линии и мягкие очертания нижней части лица придавали ему большую моложавость. Наблюдая его со стороны, можно было с первого же взгляда понять, что у этого человека подавлены все страсти и за их счет господствует интеллект, что постарел он в каком-то великом душевном борении. Андреа бросил испытующий взгляд на Марианну: ее прекрасная итальянская головка, поражавшая благородством пропорций, правильные черты, великолепные краски свидетельствовали, что в ее организме гармонически уравновешены все силы человеческие, и ему стало ясно, что глубокая пропасть разделяет два эти существа, соединенные волей случая. Усматривая в этом различии между супругами счастливое для себя предзнаменование, он, однако, вовсе не думал отказываться от другого чувства, которое могло воздвигнуть преграду между ним и красавицей Марианной. К человеку, чьим единственным сокровищем она была, он уже чувствовал нечто вроде почтительной жалости; по его кроткому и грустному взгляду Андреа угадывал в нем страдальца, с достоинством и спокойствием встречающего свои несчастья. Он ожидал увидеть в лице этого музыканта одного из тех комических персонажей, каких столь часто выводят на сцену немецкие сочинители и поэты, кропающие либретто, а перед ним появился человек простой и сдержанный, у которого и манеры и одежда не имели в себе ничего странного и даже не лишены были известного изящества. Костюм его, исключавший всякую мысль о роскоши, был более приличен, чем то соответствовало крайней бедности; белизна сорочки говорила о том, что кто-то с нежной заботой печется о всех мелочах его жизни. Андреа устремил влажный взор на Марианну, и на этот раз она ничуть не покраснела, — даже легкая улыбка тронула ее губы, улыбка гордости, вызванной этим безмолвным восхищением. Граф, влюбленный страстно и подстерегавший малейший знак благосклонности, счел себя любимым, раз он был так хорошо понят. С этой минуты он больше старался покорить мужа, чем жену, и направил все свои батареи против бедного синьора Гамбара, который, ничего не подозревая, поглощал bocconi[12] синьора Джиардини, не замечая их вкуса. Граф завел разговор на какую-то избитую тему, но с первых же слов убедился, что Гамбара, быть может, справедливо считавшийся слепым в определенном вопросе, является во всем остальном весьма прозорливым, и нужно постараться не столько льстить фантазиям этого глубокомысленного человека, сколько постараться понять его идеи. Остальные столовники, люди голодные, у которых за обедом, хорошим или дурным, пробуждалось остроумие, выказывали самое недоброжелательное отношение к несчастному композитору и явно ждали только, когда они покончат с тарелкой супа, чтобы пуститься в насмешки над ним. Один из сотрапезников, который то и дело бросал на Марианну нежные взоры, выдававшие его претензии завоевать сердце итальянки, и вообразивший, что он уже значительно преуспел в этом, попытался высмеять Гамбара и повел на него атаку, желая показать новому гостю, какие обычаи здесь царят.

— Что-то мы давненько не слышим об опере «Магомет»! — воскликнул он, улыбаясь Марианне. — Неужели Паоло Гамбара погряз в домашних заботах и так поглощен житейскими радостями, что пренебрегает своим сверхчеловеческим талантом? Как он допускает, чтобы охладела его гениальность и остыло воображение?

Гамбара знал всех столовников и чувствовал себя настолько выше их, что больше уже не давал себе труда отбивать их нападения: он ничего не ответил.

— Не всем дано столько ума, — заговорил журналист, — чтобы понимать музыкальные творения синьора Гамбара. Это, вероятно, и мешает божественному маэстро проявить свой талант перед славными парижанами.

— Напрасно, — сказал сочинитель романсов, до той минуты открывавший рот лишь для того, чтобы поглощать все, что подавалось на стол. — Напрасно. Я знаю талантливых людей, отнюдь не презирающих мнение парижан. Мои музыкальные произведения пользуются некоторой известностью. Легкие арии, написанные мною для водевилей, и мои контрдансы имеют большой успех в гостиных, — добавил он с самодовольно скромным видом. — Но это только начало: я рассчитываю, что вскоре будет исполнена месса, созданная мною по поводу годовщины смерти Бетховена, и я уверен, что в Париже меня поймут лучше, чем где бы то ни было. Надеюсь, вы, сударь, окажете мне честь присутствовать на этой мессе, — добавил он, обращаясь к Андреа.

— Благодарю вас, — ответил граф. — Я не одарен достаточно тонким слухом, чтобы оценить французские песнопения. Но вот, если бы вы умерли, сударь, и Бетховен написал бы заупокойную мессу, я непременно пришел бы послушать.

Эта шутка оборвала выпады людей, желавших для развлечения нового сотрапезника заставить Гамбара говорить о том, что являлось его манией. Но Андреа было противно, что пошлое здравомыслие этих господ обращало в посмешище столь благородное и трогательное безумие. Без всякой задней мысли он продолжал вести со своим соседом бессвязный разговор, и то и дело, когда собеседники обменивались репликой, между ними просовывал нос синьор Джиардини. Всякий раз, как у Гамбара вырывалась шутка хорошего тона или какое-нибудь парадоксальное замечание, кухмистер вытягивал шею, бросал на композитора жалостливые взгляды, а на графа — взгляды понимающие и говорил ему на ухо: «E matto»[13].

Настала минута, когда кухмистеру пришлось прервать свои глубокомысленные замечания и заняться второй переменой блюд, которой он придавал величайшее значение. В его недолгое отсутствие Гамбара, наклонившись к Андреа, сказал вполголоса:

— Добряк Джиардини грозил угостить нас сегодня блюдом собственного изобретения: советую оставить сие кушанье в неприкосновенности, хотя оно и приготовлено под наблюдением его супруги. У этого славного человека мания вводить новшества в кулинарию. Он разорился на таких опытах и в результате последнего из них должен был покинуть Рим без паспорта, — об этом обстоятельстве он умалчивает. Он, видите ли, купил прославленный ресторан и получил заказ приготовить парадный обед, который желал дать новопосвященный кардинал, еще не имевший своего хозяйства. Джиардини решил, что ему представился случай отличиться, и действительно отличился: в тот же день к вечеру он был обвинен в намерении отравить весь конклав[14], и вынужден был бежать из Рима и из Италии, не успев уложить чемоданы. Это было для него последним ударом, и теперь он...

Гамбара приставил палец ко лбу и покачал головой.

— Впрочем, — добавил он, — Джиардини — человек добрый. Жена говорит, что мы ему многим обязаны.

Появился Джиардини, осторожно держа в руках блюдо; поставив его на стол, он скромно сел возле Андреа и ему первому положил кушанье на тарелку. Но, попробовав это яство, граф почувствовал, что второго кусочка ему не проглотить. Это привело его в крайнее смущение, он совсем не хотел огорчать повара, внимательно следившего за ним. Если французский ресторатор не очень тревожится, когда его стряпней пренебрегли, — ему все равно, лишь бы заплатили, — не думайте, что так же ведет себя итальянский ресторатор: для него зачастую мало бывает простой похвалы. Чтобы выиграть время, Андреа принялся горячо поздравлять Джиардини. Наклонившись к сему поварских дел мастеру, он сунул ему под столом в руку золотой и попросил сходить в лавку купить несколько бутылок шампанского, предоставив ему право приписать самому себе честь такой щедрости.

Когда Джиардини вернулся, все тарелки были пусты, а в комнате раздавались восторженные похвалы кухмистеру. Шампанское быстро разгорячило головы итальянцев, и разговор, до тех пор сдерживаемый присутствием постороннего, сразу вышел из рамок, предписываемых подозрительностью, устремившись в беспредельную сферу политических и художественных теорий. Андреа, не знавший иного опьянения, кроме опьянения любовью и поэзией, быстро овладел вниманием сотрапезников и ловко направил спор в сферу музыки.

— Благоволите просветить меня, сударь, — сказал он, обращаясь к сочинителю кадрилей, — как это Наполеон легких мелодий снизошел до того, что готов свергнуть с престола и Палестрину[15], и Перголезе[16], и Моцарта? Ведь им, беднягам, придется дать тягу, лишь только зазвучит ваша потрясающая заупокойная месса!

— Сударь, — ответил композитор, — музыканту всегда бывает трудно ответить, когда ему для ответа требуется содействие целой сотни искусных исполнителей. Моцарт, Гайдн и Бетховен без оркестра немного стоят.

— Немного стоят? — удивился граф. — Но всему миру известно, что бессмертного создателя «Дон-Жуана» и «Реквиема» зовут Моцарт. А, к сожалению своему, я не знаю имени плодовитого сочинителя кадрилей, пользующихся таким успехом в светских гостиных.

— Музыка существует независимо от исполнения, — заметил дирижер, уловивший, несмотря на свою глухоту, несколько слов из этого спора. — Открыв нотную тетрадь с бетховенской симфонией до минор, настоящий музыкант мгновенно унесется в мир фантазии на золотых крыльях музыкальной темы, взятой в чистом соль и повторенной валторнами в ми. Перед ним предстанет вся природа, то озаренная ослепительными лучами света, то сумрачная, затененная облаками грусти, то оглашаемая ликующими дивными песнями.

— Новая школа превзошла вашего Бетховена, — презрительно бросил сочинитель романсов.

— Бетховен еще не понят, — сказал граф. — Как же это его могли превзойти?

Гамбара осушил большой бокал шампанского, сопроводив это возлияние легкой одобрительной улыбкой.

— Бетховен, — продолжал граф, — раздвинул пределы инструментальной музыки, и еще никто...

Гамбара в знак согласия закивал головой.

— Творения Бетховена прежде всего поражают простотой плана и манерой его осуществления, — развивал граф свою мысль, — у большинства композиторов беспорядочные, сумбурные оркестровые партии переплетаются лишь для мимолетного эффекта, — далеко не всегда они развиваются равномерно, способствуя тем самым цельности впечатления от всей вещи. У Бетховена эффекты, так сказать, распределены заранее. Подобно различным полкам, которые обеспечивают согласованными действиями победоносный исход сражения, отдельные оркестровые партии в симфонии Бетховена развиваются в порядке, заданном в интересах всего произведения, и все они подчинены великолепно задуманному плану. В этом отношении Бетховен равен гению, блистающему в другом виде искусства. В замечательных исторических романах Вальтера Скотта какой-нибудь персонаж, наиболее далекий от развития фабулы, в определенный момент, благодаря нитям, пронизывающим всю ткань интриги, оказывается причастным к развязке.

— E vero![17] — сказал Гамбара, у которого здравый смысл, по-видимому, возрастал в обратной пропорции с трезвостью.

Желая углубить испытание, Андреа отбросил на минуту все свои подлинные симпатии и принялся подрывать европейскую славу Россини, — он повел против итальянской школы тот же самый спор, в котором она уже тридцать лет остается победительницей более чем в ста театрах Европы. Он взял на себя нелегкую задачу. Первые же его слова вызвали у окружающих глухой ропот неудовольствия; но ни выпады, часто прерывавшие его, ни гневные возгласы, ни нахмуренные брови, ни жалостливые взгляды не остановили ярого почитателя Бетховена.

Назад Дальше