Источник. Книга 1 - Айн Рэнд 44 стр.


Услышав стук в дверь, он крикнул: «Входите!» — не меняя позы.

Вошла Доминик. Она вошла так, будто и раньше бывала здесь. На ней был черный костюм из тяжелой ткани, простой, как одежда ребенка, которая служит лишь для защиты тела, а не для его украшения; высокий мужской воротник поднимался к ее щекам, а шляпа скрывала половину лица. Он сидел и смотрел на нее. Доминик ожидала увидеть насмешливую улыбку, но ее не появилось. Улыбка, казалось, незримо витала в комнате, в том, что она стоит вот тут, посреди нее. Она сняла шляпу, как входящий в помещение мужчина, — стянула с головы за края кончиками напряженных пальцев и держала опущенной вниз рукой. Она ждала, лицо ее было спокойным и холодным, но мягкие волосы выглядели беззащитно и смиренно. Она сказала:

— Ты не удивлен, что я здесь.

— Я ждал, что ты придешь сегодня.

Она подняла руку, согнув ее в локте четким и экономным движением, — ровно столько усилий, сколько требовалось, — и бросила шляпу через всю комнату на стол. Затяжной полет свидетельствовал о силе, которая была заключена в ее руке.

Он спросил:

— Чего ты хочешь?

Она ответила:

— Ты знаешь, чего я хочу, — голосом страдающим и ровным.

— Знаю. Но я хочу услышать, как ты это скажешь. Все.

— Если хочешь. — В голосе ее зазвучала нотка деловитости, подчиняющаяся приказу с механической точностью. — Я хочу спать с тобой. Сейчас, сегодня ночью, в любое время, когда тебе заблагорассудится позвать меня. Я хочу твоего обнаженного тела, твоей кожи, твоего рта, твоих рук. Я хочу тебя — вот так, не впадая в истерику от желания, холодно и сознательно, без всякого достоинства и сожаления; я хочу тебя — у меня нет самоуважения, чтобы спорить с самой собой и делить себя; я хочу тебя — хочу тебя, как животное, как кошка на заборе, как публичная девка.

Она произносила все это ровно, без усилий, как будто читала Символ Веры. Она стояла неподвижно — ноги в туфлях на низком каблуке расставлены, плечи отведены назад, руки опущены по бокам. Она выглядела отрочески чистой, словно то, что произносили ее губы, совершенно ее не касалось.

— Ты знаешь, Рорк, что я тебя ненавижу. Ненавижу за то, что ты есть, за то, что хочу тебя, за то, что не могу тебя не хотеть. Я буду бороться с тобой — и постараюсь уничтожить тебя, я говорю тебе это так же спокойно, как говорила, что я животное, просящее подачку. Я буду молиться, чтобы тебя невозможно было уничтожить, — говорю тебе и это, — несмотря на то, что я ни во что не верю и мне не о чем молиться. Но я буду стремиться помешать тебе сделать любой новый шаг. Я буду стремиться вырвать у тебя любой шанс. Я буду стараться причинить тебе боль только там, где можно причинить тебе боль, — в твоей работе. Я буду бороться, чтобы заставить тебя умереть от голода, удавить тебя тем, что останется для тебя недостижимым. Я проделала это с тобой сегодня днем и поэтому буду спать с тобой сегодня ночью.

Он сидел, глубоко погрузившись в кресло, вытянув ноги, расслабленно и одновременно напряженно, в то время как его спокойствие медленно наполнялось энергией предстоящего движения.

— Сегодня я тебя достала. И проделаю это снова. Я приду к тебе вновь, как только нанесу удар, когда буду знать, что опять достала тебя, — и я заставлю тебя владеть мною. Я хочу, чтобы мною владели, но не любовник, а противник, который украдет у меня одержанную мною победу, и не честными ударами, а просто прикосновением своего тела. Вот чего я хочу от тебя, Рорк. Вот какая я на самом деле. Ты хотел услышать все. Ты услышал. Что ты теперь скажешь?

— Раздевайся.

Она застыла на мгновение; два твердых желвака выступили и побелели в уголках ее рта. Потом она заметила, как задвигалась ткань его рубашки; он перестал сдерживать дыхание, и она, в свою очередь, презрительно улыбнулась ему, как всегда улыбался ей он.

Она подняла руки к воротнику и расстегнула пуговицы своего жакета — просто, рассчитанно, одну за другой. Она бросила жакет на пол, сняла тонкую белую блузку и только тогда заметила на своих обнаженных руках черные перчатки. Она сняла их, потянув один за другим за каждый палец. Она раздевалась равнодушно, как будто была одна в собственной спальне.

Затем она взглянула на него, обнаженная, ожидающая, чувствующая, как пространство между ними давит ей на живот, знающая, что это мучительно для него тоже и что все идет так, как они оба желали. Затем он поднялся, подошел к ней, и, когда он обнял ее, руки ее поднялись сами, и она почувствовала, как все его тело приникло к ее телу, к коже на обнимающих его руках, ощутила его ребра, его подмышки, его спину, его лопатки под своими пальцами, свои губы на его губах, и ее покорность была еще более яростной, чем ее борьба.

Потом, когда она лежала в его постели рядом с ним, под его одеялом, она спросила, разглядывая его комнату:

— Рорк, почему ты работал в этой каменоломне?

— Сама знаешь.

— Да. Любой другой выбрал бы работу в архитектурном бюро.

— И тогда у тебя не было бы желания уничтожать меня.

— Ты это понимаешь?

— Да. Лежи тихо. Теперь это не имеет значения.

— А ты знаешь, что дом Энрайта — самое красивое здание в Нью-Йорке?

— Я знаю, что ты это знаешь.

— Рорк, ты работал в этой каменоломне, а в тебе уже был дом Энрайта и много других домов, а ты долбил камень, как…

— Ты сейчас размякнешь, Доминик, а на следующий день будешь жалеть об этом.

— Да.

— Ты очень хороша, Доминик.

— Не надо.

— Ты очень хороша.

— Рорк, я… я все еще хочу уничтожить тебя.

— Ты полагаешь, что я хотел бы тебя, если бы ты этого не желала?

— Рорк…

— Ты хочешь опять услышать это? Все или частично? Я хочу тебя, Доминик. Я хочу тебя. Я хочу тебя.

— Я… — Она замолчала. Слово, на котором она остановилась, было почти слышно в ее дыхании.

— Нет, — сказал он. — Еще нет. Пока ты не будешь этого говорить. Давай спать.

— Здесь? С тобой?

— Здесь. Со мной. Утром я приготовлю тебе завтрак. Ты знаешь, что я сам готовлю себе завтрак? Тебе понравится смотреть, как я это делаю. Как на работу в каменоломне. А потом ты пойдешь домой и будешь думать, как меня уничтожить. Спокойной ночи, Доминик.

VIII

Отблески огней города на окнах гостиной подбирались к линии горизонта, проходящей как раз посредине оконного стекла. Доминик сидела за столом, проверяя последние страницы статьи, и в это время зазвенел звонок над входной дверью. Гости не беспокоили ее без предупреждения, и она рассерженно, но с любопытством оторвалась от бумаг, карандаш в ее руке застыл в воздухе. Она услышала шаги служанки в передней, а затем та появилась и сама со словами: «Какой-то джентльмен спрашивает вас, мадам». Нотки враждебности в ее голосе были вызваны тем, что джентльмен отказался назвать себя.

Доминик захотелось спросить, не рыжеволосый ли это мужчина, но, передумав, она только резко повела карандашом и сказала:

— Просите.

Дверь отворилась, и в свете из передней она разглядела длинную шею и опущенные плечи — похожий на бутылку силуэт. Звучный бархатный голос произнес:

— Добрый вечер, Доминик. — Она узнала Эллсворта Тухи, которого никогда не приглашала к себе.

Она улыбнулась и сказала:

— Добрый вечер, Эллсворт. Давненько я тебя не видела.

— Ты, вероятно, ожидала меня сегодня, не правда ли? — Он повернулся к служанке: — Ликер «Куантро», пожалуйста, если он есть, а я уверен, что есть.

Служанка, широко открыв глаза, взглянула на Доминик. Доминик молча кивнула, та вышла, закрыв за собой дверь.

— Как всегда, занята? — спросил Тухи, оглядывая заваленный бумагами стол. — Тебе идет, Доминик. И к тому же дает свои плоды. В последнее время ты стала писать много лучше.

Она опустила карандаш, откинула руку на спинку стула и, полуобернувшись, спокойно разглядывала его:

— Зачем пришел, Эллсворт?

Он не садился, а продолжал стоять, изучая комнату неторопливым взглядом знатока.

— Неплохо, Доминик. Чего-то в этом роде я и ожидал. Немного холодновато. Знаешь, я бы не поставил сюда этот холодно-голубоватый стул. Чересчур очевидно. Слишком уж сюда подходит. Именно его и можно ожидать на этом самом месте. Я бы выбрал морковно-красный цвет. Безобразный, бросающийся в глаза, нагло красный. Как волосы мистера Говарда Рорка, но это так, между прочим — совершенно ничего личного. Достаточно легкого мазка диссонирующего колера, и комната будет смотреться совсем иначе, такого рода штучки придают помещению особую элегантность. Цветы подобраны прекрасно. Картины тоже неплохие.

— Все так, Эллсворт, но в чем дело?

— Разве ты не знаешь, что я никогда раньше у тебя не бывал? Как-то случилось, что ты меня никогда не приглашала. Даже не знаю почему. — Он с удовольствием уселся, положив одну ногу на другую и вытянув их, открывая взгляду полностью выступающий из-под брюк темно-серый с голубой искрой носок, а над ним — полоску голубовато-белой кожи, поросшей редкими черными волосами. — Но ты вообще не отличалась общительностью. Я говорю в прошедшем времени, дорогая, в прошедшем. Так говоришь, мы давненько не виделись? И это верно. Ты была так занята — и столь необычным образом. Визиты, обеды, коктейли и чаепития. Разве не так?

— Все так.

— Чаепития. По-моему это гениально. У тебя хорошее помещение для чаепитий, большое, масса пространства, чтобы напихать приглашенных, особенно если тебе все равно, кем его заполнить, — а тебе все равно. Особенно сейчас. А чем ты их кормила? Паштет из анчоусов и яйца, нарезанные сердечком?

— Икра и лук, нарезанный звездочками.

— А как насчет старых леди?

— Плавленый сыр и толченый орех — спиралью.

— Мне хотелось бы увидеть, как ты справляешься с такими делами. Просто чудо, как внимательна ты стала к старым леди. В особенности к омерзительно богатым, чьи зятья занимаются недвижимостью. Хотя думаю, что это все же лучше, чем отправиться смотреть «Разори-ка меня» с капитаном первого ранга Хайги, у которого вставные зубы и прелестный участок на углу Бродвея и Чамберс, на котором еще ничего не построено.

Вошла служанка с подносом. Тухи взял рюмку и, осторожно держа ее, вдыхал аромат ликера, пока служанка не вышла.

— Не скажешь ли мне, к чему эта тайная полиция — я не спрашиваю, кто в нее входит, — и для чего столь детальный отчет о моей деятельности? — безразлично спросила Доминик.

— Я скажу тебе кто. Любой и каждый. Как по-твоему, могут люди говорить о мисс Доминик Франкон, ставшей ни с того ни с сего задавать приемы? О мисс Доминик Франкон как о своего рода второй Кики Холкомб, но гораздо лучше — о, намного! — гораздо тоньше, гораздо способнее и к тому же, представьте себе, несравненно красивее. Тебе давно пора хоть как-то использовать свою восхитительную внешность, за которую любая женщина перерезала бы тебе горло. Конечно, если подумать о гармоничном соотношении формы и содержания, твоя красота все равно пропадает зря, но теперь хоть кто-то, по крайней мере, извлекает из нее пользу. Например, твой отец. Я уверен, что он в восторге от твоей новой жизни. Малышка Доминик дружески относится к людям. Малышка Доминик становится наконец нормальной. Он, конечно, заблуждается, но как приятно сделать его счастливым. И некоторых других тоже. Меня, например; хотя ты никогда не сделала бы ничего, чтобы я почувствовал себя счастливым, но все же, понимаешь ли, у меня есть счастливая способность совершенно бескорыстно извлекать радость из того, что предназначалось отнюдь не мне.

— Ты не ответил на мой вопрос.

— Напротив. Ты спросила, откуда такой интерес к твоей деятельности, и я отвечаю: потому что она дает мне радость. Кроме того, послушай, кто-то мог бы и удивиться — пусть это и недальновидно, — если бы я собирал информацию о деятельности своих врагов. Но не знать о действиях своих — ну право, знаешь, не думала же ты, что я мог быть столь бездарным генералом. Ведь что бы ты ни думала обо мне, ты никогда не считала меня бездарным.

Своих, Эллсворт?

— Послушай, Доминик. Чем плох твой письменный, и разговорный, стиль — ты используешь слишком много вопросительных знаков. Во всех случаях это плохо. Особенно плохо, если в этом нет необходимости. Оставим игру в вопросы и ответы, просто поговорим, раз уж мы все понимаем и нам не надо задавать друг другу вопросы. Если бы в этом была необходимость, ты бы выбросила меня отсюда. А вместо этого ты угощаешь меня очень дорогим ликером.

Он держал рюмку у самого носа и смачно вдыхал аромат напитка; за обеденным столом это было бы почти равносильно громкому причмокиванию и вульгарно, здесь же его манера прижимать край рюмки к хорошо подстриженным небольшим усикам казалась в высшей степени элегантной.

— Ладно, — согласилась она, — говори.

— Я это и делаю. И с моей стороны это весьма любезно — раз уж ты не готова говорить сама. Еще не готова. Что ж, продолжу — в чисто созерцательной манере — о том, как интересно видеть людей, которые так радостно приветствуют тебя в своей среде, принимают тебя, толпятся вокруг тебя. Отчего это, как ты считаешь? Они полны презрения сами по себе, но стоит кому-то, кто презирал их всю жизнь, внезапно перемениться и стать любезным — они подкатываются к тебе брюшком вверх и со сложенными лапками: давай, пощекочи им животик. Почему? Здесь возможны два объяснения, как мне представляется. Приятное состоит в том, что они великодушны и жаждут почтить тебя своей дружбой. К сожалению, приятные объяснения никогда не бывают верными. Второе же состоит в том, что они догадываются: ты порочишь себя, стремясь к дружбе с ними, ты сошла с пьедестала, одиночество — тоже пьедестал, и они в восторге от возможности стащить тебя еще ниже с помощью своей дружбы. Хотя, конечно, никто, кроме тебя самой, этого не осознает. Именно потому ты идешь на это с муками, а ради благородного дела ты никогда не решилась бы на такое. Нет, ты идешь на это исключительно ради избранной цели. И цель эта настолько гнуснее средств, что сами средства становятся вполне терпимыми.

— Знаешь, Эллсворт, ты сейчас произнес такую фразу, которую никогда не вставил бы в свою рубрику.

— Разве? Несомненно. Я могу сказать тебе многое, чего никогда не напишу. А какую?

— Одиночество — тоже пьедестал.

— А, это? Да, совершенно точно. Я бы так не написал. Но тебе дарю, хотя она так себе. Пошловата. Когда-нибудь я найду для тебя и получше, если захочешь. Хотя жалко, что ты выбрала только ее из моего краткого выступления.

— А что бы ты хотел, чтобы я выбрала?

— Ну, два моих объяснения, например. В них есть один интересный момент. Что добрее — поверить в лучшее в людях и придавить их благородством, которое им не под силу, или принять их такими, какие они есть, потому что им так спокойнее? Доброта, разумеется, выше справедливости.

— Мне на это наплевать, Эллсворт.

— Мы не настроены на отвлеченные рассуждения? Интересуемся лишь конкретными результатами? Допустим. Сколько заказов ты добыла для Питера Китинга за последние три месяца?

Она поднялась, подошла к подносу, оставленному служанкой, налила себе ликеру и, сказав «четыре», подняла рюмку ко рту. Затем вновь обернулась к нему, все еще с рюмкой в руке, и прибавила:

— Вот он, знаменитый метод Тухи. Не бить в начале статьи, не бить в конце. Одарить исподтишка, когда меньше всего ожидают. Наполнить всю колонку бредом только для того, чтобы протолкнуть одну важную строчку.

Он вежливо склонился:

— Совершенно точно. Именно поэтому я люблю говорить с тобой. Бесполезно быть изощренно ехидным с людьми, которые даже не понимают, что ты изощренно ехиден. Но невозможно высказать бессмысленную бессмыслицу, Доминик. К тому же я и не знал, что стиль моей рубрики стал столь очевиден. Надо придумать что-то новенькое.

— Не стоит беспокоиться. Публике он нравится.

— Еще бы. Публике понравится все, что я напишу. Так их четыре? Я пропустил один. Я насчитал три.

— Что-то я не пойму — если ты хотел узнать только это, зачем вообще пришел? Ты так любишь Питера Китинга, а я ему столько помогаю, гораздо больше, чем мог бы ты, поэтому если ты хотел поговорить со мной о помощи Питу, то совершенно напрасно, — разве не так?

Назад Дальше