Источник. Книга 2 - Айн Рэнд 6 стр.


Они вернулись с чаепития в доме Винсента Ноултона, молодого преуспевающего светского льва, нового приятеля Питера Китинга. Они спокойно поужинали вдвоем, и теперь у них был свободный вечер. Никаких светских обязанностей до завтра не предвиделось.

— Наверно, не стоило смеяться над теософией, разговаривая с миссис Марш, — произнес он. — Она в нее верит.

— Извини, я буду осторожнее.

Он ждал, когда она выберет предмет для разговора. Она молчала. Он вдруг подумал, что она никогда не заговаривала с ним первой — за все двадцать месяцев их супружеской жизни. Он сказал себе, что это смешно и невозможно; он попытался вызвать в памяти хоть один случай, когда она обратилась бы к нему. Конечно же, обращалась; он вспомнил, как она спросила: «Когда ты сегодня вернешься?» и «Хочешь ли ты включить Диксонов в список гостей во вторник?» — и многое другое вроде этого.

Он посмотрел на нее. Она не выглядела скучающей или не желающей замечать его. Вот она сидит, бодрая и внимательная, как будто быть с ним — все, что ей нужно; она не принялась за книгу, не углубилась в собственные мысли. Она смотрит прямо на него, не мимо него, как бы ожидая, когда он заговорит. Она всегда смотрела прямо на него, как сейчас; только сегодня он задумался над тем, нравится ли ему это. Нет, пожалуй, не совсем, это не позволяло увильнуть в сторону ни тому, ни другому.

— Я только что закончил «Доблестный камень в мочевом пузыре», — начал он. — Прекрасная книга. Создание искрящегося гения, злой дух, обливающийся слезами, клоун с золотым сердцем, водрузившийся на миг на трон Господа Бога.

— Я читала эту рецензию в воскресном номере «Знамени».

— Я читал саму книгу. Ты же знаешь.

— Как мило с твоей стороны.

— Угу? — Он услышал одобрение в ее голосе и был польщен.

— Очень любезно по отношению к автору. Я уверена, что ей нравятся люди, которые читают ее книги. Очень мило, что ты потратил на нее время, заранее зная, что должен думать о книге.

— Я не знал. Но оказалось, что я согласен с автором статьи.

— В «Знамени» работают настоящие профессионалы.

— Это верно. Конечно. Так что ничего страшного, если я с ними согласен.

— Конечно, ничего. Я всегда соглашаюсь.

— С кем?

— Со всеми.

— Ты смеешься надо мной, Доминик?

— Разве ты дал повод?

— Нет. Не вижу, каким образом. Нет, конечно, не давал.

— Тогда я не смеюсь.

Китинг помолчал. Он услышал проезжавший внизу по улице грузовик, эти звуки заполнили несколько секунд, а когда они смолкли, заговорил вновь:

— Доминик, мне хочется знать, что ты думаешь.

— О чем?

— О… о… — Он поискал что-нибудь позначительнее и закончил: — О Винсенте Ноултоне.

— Я считаю, он человек вполне достойный того, чтобы целовать его зад.

— Ради Бога, Доминик!

— Извини. Скверный английский и скверные манеры. Это, конечно, не так. Ну что ж, скажем так: Винсент Ноултон — человек, с которым приятно поддерживать знакомство. Старые семьи заслуживают того, чтобы к ним относились с большим почтением, и мы должны проявлять терпимость к мнениям других, потому что терпимость — одна из величайших добродетелей, и было бы нечестным навязывать свое мнение о Винсенте Ноултоне, а если ты дашь ему понять, что он тебе нравится, он будет рад помочь тебе, потому что он очень милый человек.

— Ну вот, теперь это на что-то похоже, — сказал Китинг. Он чувствовал себя как дома в привычном стиле разговора. — Я полагаю, что терпимость — вещь очень важная, потому что… — Он помолчал. И закончил без всякого выражения: — Ты сказала точно то же самое, что и раньше.

— Так ты заметил, — сказала она. Она произнесла это равнодушно, просто как факт. В ее голосе не было иронии, хотя ему этого хотелось бы, ведь ирония подтверждала бы признание его личности, желание уязвить его. Но в ее голосе никогда не было личных ноток, связанных с ним, — за все двадцать месяцев.

Он посмотрел на огонь в камине. Вот что делает человека счастливым — сидеть и мечтательно смотреть на огонь — у своего собственного камина, в своем собственном доме; это было то, о чем он всегда слышал и читал. Он смотрел, не мигая, на пламя, стараясь проникнуться установленной истиной. «Пройдет еще минута этого покоя, и я почувствую себя счастливым», — подумал он сосредоточиваясь. Но ничего не произошло.

Он подумал о том, как убедительно мог бы описать эту сцену друзьям, заставив их позавидовать полноте его счастья. Почему же он не мог убедить в этом себя? У него было все, чего он когда-либо желал. Он хотел главенствовать — и вот уже целый год являлся непререкаемым авторитетом в своей профессии. Он хотел славы — и у него уже накопилось пять толстенных томов посвященных ему публикаций. Он хотел богатства — и у него уже достаточно денег, чтобы обеспечить себе жизнь в роскоши. Сколько людей боролось и страдало, чтобы добиться того, чего он уже достиг? Сколькие мечтали, истекали кровью и погибали, так ничего и не достигнув? «Питер Китинг — самый счастливый парень на свете». Сколько раз он слышал это?

Последний год был лучшим в его жизни. К тому, чем владел, он прибавил невозможное — Доминик Франкон. Было так приятно небрежно рассмеяться, когда друзья повторяли: «Питер, как это тебе удалось?» Было настоящим наслаждением, представляя ее, легко бросить: «моя супруга» и увидеть глупый, безотчетный блеск зависти в глазах. Однажды на большом приеме какой-то подвыпивший элегантный тип, подмигнув, спросил его, не в силах скрыть своих намерений:

— Послушай, ты не знаком с той роскошной женщиной?

— Немного, — с удовлетворением ответил Питер, — это моя жена.

Он часто благодарно повторял себе, что их брак оказался намного удачнее, чем он предполагал. Доминик стала идеальной женой. Она полностью посвятила себя его интересам: делала все, чтобы нравиться его клиентам, развлекала его друзей, вела его хозяйство. Она ничего не изменила в его упорядоченной жизни: ни рабочего расписания, ни меню, даже обстановки. Она ничего не принесла с собой — только свою одежду; она не прибавила ни единой книги, даже пепельницы. Когда он высказывал свое мнение о чем-либо, она не спорила, она соглашалась с ним. Она охотно, как будто так и должно быть, растворилась в его заботах.

Он ожидал смерча, который поднимет его на воздух и разобьет о неведомые скалы. И не обнаружил даже ручейка, впадающего в мирные воды его жизни. Словно кто-то пришел и спокойно опустился в ее плавно текущие воды; нет, это было даже не плавание — действие активное и требующее усилий, а следование за ним по течению. Если бы ему была дана власть определять, как должна вести себя Доминик после свадьбы, он бы потребовал, чтобы она вела себя так, как сейчас.

Только ночи оставляли его в неприятной неудовлетворенности. Она отдавалась, когда ему этого хотелось. Но все было как в их первую ночь: в его руках была безразличная плоть, Доминик не выказывала отвращения, но и не отвечала ему. С ним она все еще оставалась девственницей: он никак не мог заставить ее что-то почувствовать. Каждый раз, терзаясь оскорбленным самолюбием, он решал больше не прикасаться к ней. Но желание возвращалось, возбужденное постоянным лицезрением ее красоты. И он отдавался ему, когда не мог сопротивляться, но не часто.

То, в чем он не смел себе признаться, если говорить об их совместной жизни, было высказано его матерью:

— Я не могу этого вынести, — сказала она спустя полгода после их свадьбы. — Если бы она разозлилась, обругала меня, бросила в меня чем-то, все было бы в порядке. Но этого я не могу вынести.

— Чего, мама? — спросил он, чувствуя, как в нем поднимается холодок начинающейся паники.

— А, что толку говорить, Питер, — ответила она.

Мать, поток доказательств, мнений, упреков которой он обычно не мог остановить, больше ни слова не проронила об их женитьбе. Она сняла для себя маленькую квартирку и покинула его дом. Она часто приходила навестить его и была вежлива с Доминик, принимая какой-то странно побитый и смиренный вид. Он сказал себе, что должен, вероятно, радоваться, освободившись от матери, но не испытывал радости.

Кроме того, он не мог понять, каким образом Доминик пробуждала в нем безотчетный страх. Он не находил ни слова, ни жеста, которыми мог бы упрекнуть ее. Но все двадцать месяцев было так же, как сегодня: ему было тяжело с ней наедине — и все же он не хотел уйти от нее, а она не выражала желания избегать его.

— Сегодня уже никто не придет? — спросил он ровным голосом, отворачиваясь от камина.

— Нет, — ответила она и улыбнулась, ее улыбка как бы предварила слова: — Может быть, оставить тебя одного, Питер?

— Нет! — Это прозвучало почти как крик. И, продолжив ответ, он подумал: «Нельзя, чтобы это выглядело так отчаянно». — Конечно, нет! Я рад провести этот вечер наедине со своей женой.

Неясный внутренний голос говорил ему, что он должен решить эту проблему, должен научиться не тяготиться в ее обществе, не избегать ее — в первую очередь ради себя самого.

— Чем бы ты хотела сегодня заняться, Доминик?

— Всем, чего ты хочешь.

— Хочешь в кино?

— А ты?

— О, не знаю. Это помогает убить время.

— Прекрасно, давай убивать время.

— Нет. Зачем? Это звучит ужасно.

— Разве?

— Зачем нам бежать из своего дома? Давай останемся.

— Да, Питер.

Он помолчал. «Но и молчание, — подумал он, — это тоже бегство, его наиболее скверный вариант».

— Хочешь сыграть в «Русский банк»? — спросил он.

— Тебе нравится «Русский банк»?

— О, это убивает вре… — Он остановился. Она улыбнулась. — Доминик. — Он смотрел на нее. — Ты так красива. Ты всегда так… так восхитительно красива. Мне все время хочется сказать тебе, что я чувствую, глядя на тебя.

— Мне нравится знать, что ты чувствуешь, глядя на меня, Питер.

— Я люблю смотреть на тебя. Всегда вспоминаю при этом слова Гордона Прескотта. Он сказал, что ты совершенное упражнение Господа Бога в структурной математике. А Винсент Ноултон говорил, что ты — весеннее утро. А Эллсворт… Эллсворт сказал, что ты — упрек любой другой женщине на свете.

— А Ралстон Холкомб? — спросила она.

— А, не имеет значения! — оборвал он себя и снова повернулся к камину.

«Я знаю, почему мне так тяжело молчание, — подумал он. — Потому что ей все равно, молчу я или говорю; как будто я не существую и никогда не существовал… это еще страшнее, чем смерть, — никогда не родиться…» Он внезапно почувствовал отчаянное желание, которого и сам не мог четко объяснить, — желание стать для нее ощутимым.

— Доминик, знаешь, о чем я думаю? — с надеждой спросил он.

— Нет, о чем же ты думаешь?

— Я уже не раз задумывался об этом — и никому не говорил. И никто не знает. Это моя мечта.

— Боже, это же великолепно. И что это такое?

— Мне хотелось бы переехать за город, построить дом только для нас.

— Мне это очень нравится. Как и тебе. Ты хочешь сам спроектировать дом для себя?

— Черт возьми, нет же. Беннет быстро отстроил бы его для меня. Он проектирует все загородные дома. Он настоящий волшебник в таких делах.

— Ты хотел бы каждый день ездить в город на работу?

— Нет, я думаю, это было бы страшно неудобно. Сейчас все, кто что-то собой представляет, живут в пригороде. Я всегда чувствую себя чертовым пролетарием, когда сообщаю кому-то, что живу в городе.

— Тебе хотелось бы видеть вокруг себя деревья, сад и землю?

— О, это же все чепуха. У меня нет на это времени. Дерево

— это только дерево. Когда видишь на экране лес весной, уже видишь все.

— Тебе хотелось бы поработать в саду? Говорят, это прекрасно

— самому обрабатывать землю.

— Господи, да нет же! Какая, по-твоему, у нас будет земля? Мы можем позволить себе садовника, и хорошего. И тогда все соседи позавидуют нашему участку.

— Тебе хотелось бы заняться спортом?

— Да. Мне нравится эта идея.

— И каким же?

— Думаю, мне стоило бы заняться гольфом. Знаешь, когда ты член загородного клуба и тебя считают одним из уважаемых граждан в округе, это совсем не то, что поездки время от времени на уикэнд. И люди, с которыми встречаешься, тоже совсем другие. Классом выше. И отношения, которые ты завязываешь… — Он спохватился и раздраженно добавил: — И еще я занялся бы верховой ездой.

— Мне нравится верховая езда, а тебе?

— У меня никогда не было для этого времени. Ну и потом, при этом немилосердно трясутся все внутренности. Но кто, черт возьми, такой Гордон Прескотт? Считает себя единственным настоящим мужчиной, наляпал свои фотографии в костюме для верховой езды у себя в приемной.

— Я полагаю, тебе хочется найти и какое-то уединение?

— Ну, вообще-то я не особенно верю в болтовню о необитаемых островах. Я думаю, что дом следует строить поблизости от большой дороги, и люди могли бы, понимаешь, показывать на него, как на владение Китинга. Кто, черт возьми, такой Клод Штенгель, чтобы иметь загородный дом, в то время как я снимаю квартиру? Он начал практически тогда же, когда и я, а посмотри, где теперь он и где я. Господи, да он должен быть счастлив, если о нем слышали два с половиной человека, так почему же он должен жить в Уэстчестере[4] и…

И он умолк. Она со спокойным выражением лица наблюдала за ним.

— О, черт подери все это! — вскричал он. — Если ты не хочешь переезжать за город, почему не сказать прямо?

— Я хочу делать то, чего хочешь ты, Питер. Следовать тому, что ты задумал.

Он надолго замолчал, потом спросил, не сумев сдержаться:

— Что мы делаем завтра вечером?

Она поднялась, подошла к столу и взяла свой календарь.

— Завтра вечером мы пригласили на ужин Палмеров, — сказала она.

— О Господи! — простонал он. — Они ужасные зануды! Почему мы должны их приглашать?

Она стояла, держа кончиками пальцев календарь. Как будто сама была фотографией из этого календаря и в глубине его расплывалось ее собственное изображение.

— Мы должны пригласить Палмеров, — сказала она, — чтобы получить подряд на строительство их нового универмага. Мы должны получить этот подряд, чтобы пригласить Эддингтонов на обед в субботу. Эддингтоны не дадут нам подряда, но они упомянуты в «Светском альманахе». Палмеры тебя утомляют, а Эддингтоны воротят от тебя нос. Но ты должен льстить людям, которых презираешь, чтобы произвести впечатление на людей, которые презирают тебя.

— Зачем ты говоришь мне подобные вещи?

— Тебе бы хотелось взглянуть на этот календарь, Питер?

— Но это все делают. Ради этого все и живут.

— Да, Питер. Почти все.

— Если тебе это не по душе, почему не сказать прямо?

— Разве я сказала, что мне что-то не по душе?

Он подумал.

— Нет, — согласился он. — Нет, ты не говорила. Но дала понять.

— Ты хотел бы, чтобы я говорила об этом более сложными словами, как о Винсенте Ноултоне?

— Я бы… — И он закричал: — Я бы хотел, чтобы ты выразила свое мнение, черт возьми, хоть раз!

Она спросила все так же монотонно:

— Чье мнение, Питер? Гордона Прескотта? Ралстона Холкомба? Эллсворта Тухи?

Он повернулся к ней, опершись о ручку кресла, слегка приподнявшись и напрягшись. То, что стояло между ними, начало обретать форму. Он почувствовал, что в нем рождаются слова, чтобы назвать это.

— Доминик, — начал он нежно и убеждающе, — вот оно. Теперь я знаю. Я понял, что между нами происходит.

— И что же между нами происходит?

— Подожди. Это страшно важно. Доминик, ты же ни разу не говорила, ни разу, о чем думаешь. Ни о чем. Ты никогда не выражала желания. Никакого.

— Ну и что здесь плохого?

— Но это же… Это же как смерть. Ты какая-то ненастоящая. Только тело. Послушай, Доминик, ты не понимаешь, и я хочу тебе объяснить. Ты знаешь, что такое смерть? Когда тело больше не двигается, когда ничего нет… ни воли, ни смысла. Понимаешь? Ничего. Абсолютно ничего. Так вот, твое тело двигается — но это все. О, не пойми меня превратно. Я не говорю о религии, просто для этого нет другого слова, поэтому я скажу: твоя душа… твоей души не существует. Ни воли, ни смысла. Тебя, настоящей, больше нет.

Назад Дальше