А ведь ты, зная в долине все ходы и выходы, как никто другой, мог бы спастись в любой из этих десяти дней. Раскрыл ты их планы полицейскому? Нет, ты этого не сделал, а ведь трактирщик прекрасно знал, отчего тому лучше ничего не знать, иначе он прижал бы их как следует и своего не упустил. А в «Монахе», в Оберлоттикофене, открыл ты рот, когда сидел напротив депутата парламента, члена правительства и председателя общины? Нет, ты промолчал. А потом, когда гурьбой брели по Флётигену, завопил ты во все горло: «Люди добрые, меня убивают за четырнадцать миллионов!»? И все были такие пьяные, что уйти от них ничего не стоило, и пастору ты тоже ни слова не сказал. Хотя в лесу было уже поздно, скорее всего, они скинули бы его в пропасть. А знаешь, почему ты не защищался? Я тебе скажу, всю свою жизнь ты мечтал только об одном — иметь современный хлев и трактор, и вбил себе в голову, что Йоггу и Алекс тоже о них мечтают. Поэтому ты и не защищался, и вот теперь сам видишь, никому твой хлев с трактором не нужен, ни Алексу, ни Йоггу, и никому другому в деревне. Все жаждут только денег. И тебя, Дёуфу Мани, уже ничто не спасет.
— Оставь, жена, — говорит Мани, — что ж делать, раз уж так вышло.
В дверях вырастает фигура трактирщика, пора, говорит он и, обращаясь к Рёуфу Оксенблуту, стоящему сзади него, роняет:
— Останься на всякий случай тут.
— Прощай, — говорит Мани жене.
Она не отвечает.
Все, кроме Рёуфу, направляются вместе с Мани мимо «Медведя» прямиком в долину и, перейдя через замерзший Флётен, входят в Маннеренский лес. Над Бальценхубелем плывет луна, продвигаясь к Эдхорну, видимому только из Маннеренского леса, кругом светло как днем, и, когда лес начинает взбираться в гору, идти становится труднее, они карабкаются по рыхлому снегу вверх, на Блюттли, где посреди поляны стоит огромный бук — блюттлиев бук. Флётенбахцы окружают его, в руках у них длинные мощные топоры, изо рта вырываются горячие клубы пара.
— А подпилен ли блюттлиев бук? — спрашивает трактирщик.
— Сделали сегодня после обеда, — буркнул Оксенблутов Мексу.
— Мани, садись сюда, — распоряжается хозяин «Медведя».
Мани утрамбовывает под буком с залитой лунным светом стороны поплотнее снег и садится спиной к буку в том месте, где он подпилен.
— Начнем, — командует трактирщик, и топоры Хаккерова Хригу и Гайсгразерова Луди тут же обрушиваются на блюттлиев бук, но при первых ударах отскакивают от твердой, как железо, древесины, эхо разносится по всей долине, мощное буханье ударов слышно и в деревне, но постепенно острые топоры вонзаются в ствол все глубже и глубже, теперь рубят Рес Штирер и Бинту Коблер, а хозяин «Медведя» вдруг замечает, что Мани, прислоненный к дереву, шевелит губами.
Трактирщик подает знак, Коблер и Штирер замирают, а он наклоняется к Мани и спрашивает, может, тому что нужно?
— Луна, — говорит Мани с широко раскрытыми глазами.
— Луна? — переспрашивает трактирщик и смотрит недоуменно на небо. — А что с ней?
Потом поворачивается опять к мужикам с топорами.
— Все в порядке, рубите дальше.
— Не знаю, — тянет Бингу, а Рес говорит:
— Посмотри-ка еще разок на луну, хозяин.
Тот поднимает голову.
— Какая-то она не такая круглая, — говорит он задумчиво.
— Одного кусочка вроде не хватает, — шепчет позади него боязливо Сему.
Трактирщика вдруг осеняет.
— Лунное затмение, — объясняет он. — Каждый месяц бывает.
— Никогда в жизни не видал, — мямлит Хернеили Цурбрюгген.
А разве они когда-нибудь разглядывают луну или звезды, ухмыляется трактирщик. Каждый вечер сидят у него до полуночи в трактире, а когда расходятся по домам, тут уж им не до луны, такие они пьяные, а лунное затмение случается чуть ли не каждую неделю, и ему уже приходилось видеть луну точь-в-точь как четверть сырного круга, и длилось это каждый раз всего несколько минут.
— Что-то не похоже, — вздыхает Бинту, — луна все уменьшается.
Они молча смотрят, и тут от опушки леса на флётенбахцев двинулся старик Гайсгразер, поплыл, как привидение, в лунном свете, неумолимо гаснущем с каждым мгновением.
— Вот теперь вам, баранам, ясно, почему Ваути Лохер сманил вас своими миллионами убить Мани именно сегодня, в полнолуние, — захихикал старикашка злорадно. — Да потому что сегодня ночью луна лопнет, смотрите, как она светится пламенем изнутри, кипит вся, сейчас сами убедитесь. Я уже видел такое несколько раз, но еще ни разу это не попадало на воскресенье. Сегодня луна обломками будет валиться на землю, и каждый кусок больше целой Европы, и Земле, и всему белому свету придет конец. Поэтому Лохер и раздает свои миллионы, они ему все равно больше не понадобятся.
Старик хохочет, беснуется от радости на снегу, а сын его, Луди, кричит на него:
— Заткнулся бы!
А Бингу лупит, как сумасшедший, топором по буку, тогда и Рес начинает вторить ему, так же безумно, с сатанинским упорством, в дьявольски монотонном темпе.
— Прекратите! — кричит в ужасе трактирщик. — Луна исчезает!
Оба с топорами в руках смотрят, оцепенев, со всеми вместе на луну.
— Она не исчезает, — подает голос Рес Штирер, — что-то ржаво-коричневое наползает на нее.
— Это солнце, — размышляет вслух Бингу Коблер.
— Я думаю, Австралия, — поправляет его Цурбрюггенов Семи, — мне кажется, нас так учили в школе.
— Чепуха, — заявляет Pec. — Земля круглая, не могут же они одновременно находиться и тут, и там, а не то те из Австралии уже давно разгуливали бы по луне, чушь какая-то.
Флётенбахцы смотрят и смотрят неотрывно. Луна все больше и больше заволакивается тьмой, из землисто-коричневой становится ржаво-охристой, вокруг ярко пылают звезды, их до того вовсе не было, и наконец диск луны превращается в раскаленное зияющее око, изъеденное чудовищными язвами, оно зло уставилось на побагровевший снег и кучку крестьян на нем, чьи топоры сверкают, словно вымазанные кровью.
— Проваливай, Мани, — ревет трактирщик, — проваливай отсюда. — И бухается на колени. — Отче наш, сущий на небесах! — начинает он молиться, флётенбахцы тут же подхватывают молитву:
— Да святится имя Твое.
Только старый Гайсгразер катается по снегу, луна лопнет от натуги, гной ее зальет, затопит все вокруг, и настанет конец света; он воет, хохочет, ликует в безумии.
— Да приидет Царствие Твое, — молятся крестьяне.
А Мани словно не понял, что он свободен, он все так же неподвижно сидит на прежнем месте.
— Да будет воля Твоя и на земле, как на небе.
Наконец Мани поднимается, и тут за огненно-красным язвенным нарывом проблескивает светлая искорка.
— Она опять появляется, — кричит Херменли Цурбрюгген. — Луна опять тут, луна!
Крестьяне вскакивают на ноги, единый крик радости исторгается из их груди, страх утихает, и тем быстрее, чем скорее растет яркая блестящая искра, превращаясь постепенно в старую добрую круглую луну.
— Рубите, — рычит трактирщик, и Рес и Бингу мощными ударами сотрясают дерево, вонзая топоры в ствол, а Мани, растопырив ноги, опять сидит, прислонившись к буку, на снегу, с которого медленно сходит зловещий кроваво-красный отблеск; вот топорами вновь замахали Луди и Хригу, а луна все щедрее сияет из-под кровавого нарыва, тающего в небе на глазах, и звезды исчезают, теперь подошел черед Хинтеркрахена и старого Цурбрюггена, а за ним Эбигера, Фезера, Эллена и Бёдельмана, а под конец все крестьяне, включая и трактирщика, подскакивают по очереди к буку и каждый по разу вскидывает топор — удар, следующий, опять удар; и когда блюттлиев бук падает, рухнув на снег, полный диск луны — огромный, круглый, ласковый, весь молочный, как до затмения, — льет на землю с небес свой мягкий серебристый свет.
Надо еще вытащить его из-под дерева, блюттлиев бук жуть какой здоровый, хлопочет трактирщик, Мани здорово размолотило всего, насколько тут что можно разобрать, каша сплошная. И потому в восемь утра, когда уже рассвело, трактирщик испытывает разочарование — Лачер не проявляет ни малейшего интереса к трупу, говорит только, он ему и так охотно верит, что Мани угодил под бук. Зачем же ему еще и на труп смотреть?
Впервые с той ночи, когда из кромешной зимней тьмы он шагнул в залу, Лачер вышел из своей комнаты и спустился вниз. На нем меховая шуба и унты, он сидит за длинным столом и пьет из огромной чашки кофе с молоком, напротив него Фрида и Энни. Трактирщику кажется, что у Лачера дрожат руки, да и вид у него какой-то постаревший, вроде бы он и поседел, и бледный с лица.
Деньги наверху, кивает Лачер.
Трактирщик с грохотом кидается наверх, рывком открывает дверь, на столике под окном все так же лежит незапертый чемодан, хозяин «Медведя» откидывает крышку, деньги на месте. В кровати Лачера нежится его жена.
— Мани угодил под бук на Блюттли, — говорит он, не отрывая глаз от пачек денег, — нужны были новые балки для часовни.
Они слышали здесь удары топоров, зевает Лизетта. Трактирщик не мигая смотрит на деньги, потом начинает пересчитывать купюры — десять тысяч, десять тысяч, десять тысяч, нет, он чувствует, здесь что-то не так, десять тысяч, девять тысяч, еще раз девять тысяч, десять тысяч, восемь тысяч.
— Вы, бабы, взяли тут себе по тысяче, все до одной, каждая стянула по купюре!
Лизетта смеется:
— Мы тоже чего-то да стоим, а если вас это не устраивает, то и у нас могут развязаться языки.
Трактирщик захлопывает чемодан, уносит его в спальню, собираясь запереть его там, но тут ему приходит на ум, что у жены есть второй ключ от спальни, и тогда он спускается с чемоданом вниз.
Лачера в зале уже нет.
— А где Ваути? — спрашивает трактирщик у Энни, еще стоя на лестнице.
Она не знает, отвечает та, а когда он приказывает ей, марш на кухню мыть посуду, не может быть и речи, возражает она, что она там потеряла, тогда он рычит, набрасываясь на Фриду, хватит бездельничать, пора браться за работу, а та говорит, что уходит от него — она дочь миллионера и в ближайшем будущем станет к тому же невесткой другого миллионеpa, самого хозяина «Медведя», ведь она выходит замуж за Сему, так что работать она больше не собирается.
Пот льет с трактирщика ручьем, а сквозь маленькие оконца ему видно, как мимо проплывает «кадиллак».
Машина плавно покидает деревню и катит из долины вниз. У скалы, там, где дорога входит в лес, Лачер нагоняет жену мертвого Мани. Почти через сорок лет он вновь встречает Цурбрюггенову Клери. В руках у нее чемодан. «Кадиллак» останавливается. Она идет себе дальше. Он опускает стекло, высовывается из машины и говорит:
— Эй, Клери, садись.
Она останавливается, разглядывает его, потом произносит:
— Но если уж ты меня приглашаешь, Ваути Лохер.
Он открывает правую дверцу, она кладет чемодан на заднее сиденье, садится рядом с Лохером и говорит:
— У тебя вид, как будто тебе сто лет.
— Мы оба состарились, — говорит Лачер. — Куда ты собралась? — спрашивает он, когда они уже въехали в лес.
— В Оберлоттикофен, искать работу, — отвечает она.
Машина осторожно спускается вниз.
Перед самым флётенбахским ущельем Лачер резко крутит руль, так что машина встает поперек дороги. Он выключает мотор. Молча смотрит перед собой.
— Клери, — говорит он потом. — Ты скрыла от меня, что ждала ребенка.
— Мы с Мани хотели пожениться, это были наши заботы, не твои, — отвечает она.
— И Мани это не остановило? — спрашивает он.
— Ребенок есть ребенок, — говорит она.
В полной задумчивости он молчит, наконец произносит:
— Так было лучше, что ты вышла замуж за Мани. Мы с тобой сделаны из одного теста, мы не подходим друг другу. — Он расстегивает шубу, потом молнии на синем и красном спортивных костюмах, высвобождает грудь. — Опять схватило, говорит он. — Боль такая же, как полгода назад. — Он откидывается на спинку сиденья, руки повисают как плети. — Я только что из больницы. У меня был инфаркт.
Оба молчат.
Небо над белыми елями молочно-серое, местами сгустилось и светится от пробивающихся лучей, солнца, однако, нигде не видно.
Лачер медленно и плавно растирает себе правой рукой грудь.
— Признаюсь, что тогда, когда я ушел из деревни, я был в бешенстве, но злоба прошла уже здесь, прямо в лесу, и так мне вдруг захотелось покинуть все это, и эту страну, и всю безмозглую Европу. И вот там, за океаном, я стал богатым, честным или нечестным путем, лучше не спрашивай. Я никогда об этом не задумывался, и о женщинах меня не расспрашивай по ту сторону вонючего Атлантического океана, и о сыне тоже не надо, тот все унаследует после меня, хотя в десять раз больший негодяй, чем я. А вас в вашем медвежьем углу я давным-давно позабыл, да, по правде говоря, с тех пор, как я тогда отчалил из Флётигена, я никогда вас больше и не вспоминал, вы как исчезли из моей памяти.
Он молчит, с трудом шарит правой рукой, словно левая парализована, по двери с левой стороны, бесшумно опускает ветровое стекло, холодный и сырой воздух окутывает их, женщина рядом с ним — глубоким и дряхлым стариком кажется вдруг совсем молодой.
— Прямо в самой середине колет, — говорит он равнодушным голосом, — боль от груди до самого подбородка. А в левой руке от плеча до кончиков пальцев.
Он умолкает, женщина рядом с ним сидит неподвижно, он даже не уверен, слышала ли она его.
— А потом меня хватил инфаркт, — продолжает Лачер, — не так сильно, как сейчас, но тоже достаточно крепко. И пока я неделями валялся в постели, у меня вдруг всплыла перед глазами деревня, не то чтобы кто-то один, а вообще деревня. Собственно, даже вот этот лес. Тогда я навел справки, впервые с тех пор повидал швейцарского консула. Потом прилетел в Цюрих и снял с одного из своих конто в банке четырнадцать миллионов.
Он задумывается.
— От доброты, пожалуй. Хотел вам как-то помочь встать на ноги, ну что такое четырнадцать миллионов? Но стоило трактирщику сказать, что ты была тогда от меня беременна, как меня вновь охватила бешеная злоба, и я поставил условие — тебе оно известно — убить Мани. Собственно, им следовало бы убить тебя, но настолько моей злости опять же не хватало, вот и пришлось отдуваться за все Мани, а сейчас, когда вспоминаю тот вечер в «Медведе», я даже и не уверен, а была ли злость-то? Может, меня просто вновь обуяла нечеловеческая жажда жизни, тогда понятно и мое условие, потому что, пока хочется жить, хочется и убивать, не одними же юбками исчерпывается интерес к жизни — кто там только не перебывал у меня наверху за эти десять дней в моей постели, чтоб урвать одну или несколько тысчонок, а мне было совершенно наплевать, как наплевать и на то, кого они там убили. Могли убить кого угодно вместо Мани, я все равно на труп не смотрел, и если бы они даже никого не убили, я бы и так отдал им эти деньги.
Он умолкает. Большая черная птица опускается на переднюю дверцу рядом с Лачером.
— Ко мне всегда прилетают вороны, они и раньше ко мне прилетали, — говорит Лачер, а черная птица прыгает вовнутрь машины и садится на его правую руку, что лежит на руле.
— Когда они поехали на сельскохозяйственную выставку, мне надо было пойти во Флётиген и заявить на тебя, — говорит она.
— Но ты же этого не сделала, — хмыкает он.
Она молчит.
— Я бы стала презирать Мани, — говорит она после паузы, а он равнодушно заявляет:
— Что теперь проку толковать про это, он же мертв.
Она опять молчит, а через некоторое время говорит так же равнодушно, как и он:
— А теперь я презираю себя.
— Подумаешь, — фыркает Лачер, — я всегда себя презирал.
Птица перескакивает на дверцу.
— Мне пора, — говорит она, — иначе я пропущу поезд на Оберлоттикофен.
Он не отвечает.
Ворон вспархивает и улетает в монотонно-молочное утро. С неба падает легкий снежок.
Она открывает дверцу машины, берет с заднего сиденья чемодан, утопает, барахтаясь вокруг широкого радиатора, в снегу и, выбравшись на дорогу, идет по рыхлому снегу вниз, растворяясь в снежном тумане. Она доходит до поляны, потом до густого леса с огромными елями, снежные хлопья плавают и кружат в воздухе, как бы не желая опускаться на землю, большие, воздушные, легкие и невесомые, как лепестки цветов. Время от времени она перекладывает чемодан из одной руки в другую; когда она добирается до Флётигена, снегопад прекратился. Она идет мимо церкви, вот и вокзал, пассажирский поезд только что отошел.