В скорлупе - ? ? 3 стр.


С нами не считались – теперь мы себя покажем. Теперь, когда Российское государство превратилось в политическое крыло организованной преступности, новую войну в Европе уже нельзя считать немыслимой. С танковых дивизий у южной границы Литвы и перед северо-германской равниной смахнули пыль. То же зелье воспламеняет исламских маргиналов. Чаша выпита до дна, и повсеместно крик: мы были унижены, мы будем отомщены.

Лектор не ждала от нашего рода ничего хорошего: процент психопатов в нем постоянен – человеческая константа. Вооруженная борьба, справедливая или нет, их привлекает. Их стараниями локальные споры перерастают в крупные конфликты. Европа, на ее взгляд, находится в экзистенциальном кризисе, она раздражительна и слаба, разновидности самолюбивого национализма взрастают на том же горячительном пойле. Неразбериха в ценностях, вызревает бацилла антисемитизма, популяция иммигрантов изнывает от скуки и злобы. Повсюду растет экономическое неравенство, сверхбогатые – отдельная раса господ. Ухищрения государств направлены на создание новых дивных видов оружия, глобальных корпораций – на уход от налогов, самодовольных банков – на миллионные рождественские премии своему начальству. Китай, слишком большой, чтобы нуждаться в друзьях и советах, цинично щупает берега соседей, насыпает острова из тропического песка, готовится к войне, считая ее неизбежной. Мусульманские страны страдают от религиозного пуританства, нездорового отношения к сексу, удушения всяческой новизны. Ближний Восток – это реактор-размножитель, чреватый новой мировой войной. Соединенные Штаты – удобный недруг, едва ли надежда человечества – повинны в пытках, бессильны перед своим священным текстом, созданным в век напудренных париков, неоспоримым, как Коран. Их нервное население, страдающее тучностью, испуганное, одолеваемо безотчетным гневом, презирает власть, с каждым новым пистолетом убивает сон. Африка еще не научилась партийному демократическому трюку – мирной передаче власти. Тысячи ее детей еженедельно умирают от нехватки простых вещей – чистой воды, москитных сеток, дешевых лекарств. Всех жителей Земли уравнивают и объединяют надоевшие печальные факты: изменение климата, исчезновение лесов, животных и полярных льдов. Высокодоходная ядовитая агротехника уничтожает биологическую красоту. Океаны превращаются в слабую кислоту. От горизонта быстро надвигается мочевое цунами – умножение стариков, раковых больных и слабоумных, нуждающихся в уходе. А вскоре – демографический перелом, катастрофическая убыль населения. Свобода слова больше не свобода, либеральная демократия уже не очевидный порт назначения, роботы отнимают рабочие места, свобода – в ближнем бою с безопасностью, социализм дискредитирован, капитализм растлен, разрушителен и дискредитирован, альтернатив не видно.

В заключение, сказала она, эти беды – дело наших рук, нашей двойственной природы. Смышленой и инфантильной. Мы построили слишком сложный и опасный мир, с ним уже не в силах управляться наш драчливый вид. При такой безнадежности большинство уповает на сверхъестественное. Это – сумерки второго Века Разума. Мы были изумительны, но теперь мы обречены. Двадцать минут. Чик.

С тревогой перебираю мою пуповину. Мои успокоительные четки. Подождите, подумал я. Поскольку оно у меня впереди, что не так с моим ранним детством? Я уже наслушался похожих речей и подсобрал контраргументов. Пессимизм легко дается и даже греет – знак отличия интеллектуалов во всем мире. Он освобождает мыслящие классы от необходимости решать. Нас пьянят мрачные мысли в пьесах, стихах, романах, фильмах. С какой стати верить этой картине, если человечество никогда еще не было таким богатым и здоровым и люди доживают до преклонных лет? Меньше, чем когда-либо, умирает в войнах и при родах, и столько знаний, столько истин, подаренных наукой, стало доступно всем нам. Отзывчивость, чуткое отношение к детям, животным, чужим религиям, к неизвестным, далеким иностранцам с каждым днем проявляются все заметнее. Сотни миллионов освобождены от жалкой нищеты. На Западе люди самого скромного достатка могут нежиться в кресле, слушая музыку, и мчаться по ровным шоссе вчетверо быстрее лошади, пущенной вскачь. Оспа, полиомиелит, холера, корь, высокая детская смертность, неграмотность, публичные казни, практика полицейских пыток – во многих странах всему этому не осталось места. А еще недавно эти бедствия были повсеместными. Солнечные панели, ветровые электростанции, атомная энергия и еще не изобретенные устройства освободят мир от вредных выбросов углекислого газа; трансгенные продукты избавят нас от губительного химического земледелия, а самых бедных – от голода. Общемировая миграция в города вернет громадные территории в первозданное состояние, снизит рождаемость, спасет женщин от власти невежественных деревенских патриархов. А что сказать о повседневных чудесах, благодаря которым простому рабочему позавидовал бы Цезарь Август – о безболезненной стоматологии, электрическом освещении, мгновенной связи с любимыми людьми, доступе к лучшей музыке, какая родилась на свет, к кухне разных народов? У нас невпроворот привилегий и удовольствий – и жалоб, а у кого еще нет, скоро будет так же. Что до русских, то же самое говорилось о католической Испании. Мы ожидали испанских полчищ на наших берегах. Но, как чаще всего и бывает, этого не произошло. Вопрос решили брандеры и кстати случившийся шторм, отогнавший их на север Шотландии. Нас всегда будет тревожить нынешнее положение вещей – таково уж нелегкое бремя сознания.

Один только гимн золотому миру, которым я скоро буду обладать. В своем заточении я стал знатоком коллективных снов. Кто знает, в чем истина? Я и для себя-то не очень могу подыскать подтверждения. На каждый тезис найдется в ответ другой, иногда прямо противоположный. Как и прочие люди, я приму тот, какой захочу, какой меня устраивает.

Но размышления меня отвлекли, я пропустил начало разговора, ради которого не спал. Увертюру, утреннюю серенаду. До звонка будильника оставались минуты. Клод что-то тихо произнес, мать ответила, он еще что-то сказал. Я прислушался. Спружинил матрас. Ночь была теплой. Должно быть, это Клод сел и снимает футболку, в которой спал. Он говорит, что днем хочет встретиться с братом. Брата он и раньше упоминал. Надо было слушать внимательнее. Но тема была скучная – деньги. Счета, налоги, долги.

Клод говорит:

– Вся его надежда – на этого поэта, подписал с ним контракт.

Поэта? Очень мало кто подписывает контракт с поэтом. Я только одного знаю. Его брат?

Мать говорит:

– А да, с этой женщиной. Забыла фамилию. Пишет о совах.

– О совах! Зажигательная тема – совы! Но вечером надо с ним встретиться.

Она медленно говорит:

– По-моему, не стоит. Не сейчас.

– Иначе опять придет сюда. Не хочу, чтобы он тебя беспокоил. Но.

Мать отвечает:

– И я не хочу. Но это надо сделать, как я советую. Медленно.

Молчание. Клод берет свой телефон с тумбочки и заранее отключает будильник.

Наконец он говорит:

– Я одолжу брату деньги – это будет хорошее прикрытие.

– Но не очень много. Вряд ли мы получим их назад.

Они смеются. Потом Клод и его посвисты удаляются в ванную, мать поворачивается на бок и засыпает, а я остаюсь в темноте наедине с возмутительным фактом и думаю о своей глупости.

4

Когда я слышу дружелюбный шум проезжающих машин, и легкий ветерок шуршит, как я догадываюсь, листьями конского каштана, и портативный приемник подо мной скрипуче потрескивает, и тусклое коралловое свечение, затянувшиеся тропические сумерки освещают мое внутреннее море с миллиардами плавающих частичек, – тогда я понимаю, что мать загорает на балконе перед отцовской библиотекой. Знаю еще, что кружевную чугунную ограду балкона с орнаментом из дубовых листьев и желудей скрепляют только исторические слои черной краски и к ней нельзя прислоняться. Эту полку из крошащегося бетона на консолях объявили ненадежной сами строители, не заинтересованные в ремонте. Балкон узкий, шезлонг, на котором сидит мать, может встать на нем только вкось, почти параллельно стене. Труди босая, в лифчике от бикини и в коротких шортах, едва вмещающих меня. Наряд ее венчают солнечные очки в виде сердечек с розовой оправой и соломенная шляпа. Это я знаю потому, что мой дядя – дядя! – спросил ее по телефону, во что она одета. Она игриво описала, во что.

Несколько минут назад радио сказало нам, что сейчас четыре часа. У нас с ней на двоих бокал, а может, и бутылка «Мальборо совиньон блан», не самого моего любимого; той же породы, но менее травянистых тонов я предпочел бы сансер. Желательно «Шавиньоль». Несколько кремнистая, минеральная резкость его букета смягчила бы грубый натиск прямых солнечных лучей и печное дыхание растрескавшегося фасада.

Но мы сейчас в Новой Зеландии[7], и она в нас, и два дня мне так радостно не было, как сейчас. Труди охлаждает вино замороженными пластиковыми кубиками со спиртом. Ничего против этого не имею. Благодаря тому, что живот матери обращен к солнцу, я получаю первое представление о цвете и форме: в красном полумраке, как в фотолаборатории, различаю свои ладони перед лицом и пуповину, намотанную на живот и колени. Вижу, что ногти нуждаются в стрижке, хотя мне до выхода еще две недели. Хочется думать, что она сидит на солнце, чтобы вырабатывать витамин D для роста моих костей, что выключила радио, чтобы лучше обдумать мое существование, что поглаживает место, где, по ее расчетам, находится моя голова, и это – проявление нежности. Но, может быть, просто загорает, а жара мешает слушать радиоспектакль про императора Великих Моголов Аурангзеба, и ладонью поглаживает беспокоящее вздутие. Короче говоря, в ее любви я не уверен.

Три бокала вина не приносят никакого решения, и боль от новости не проходит. А все же какую-то приятную отстраненность я ощущаю: на несколько полезных шагов отошел и вижу себя с высоты метров в пять, как сорвавшегося альпиниста, навзничь, с раскинутыми руками лежащего на скале. Теперь я могу осмыслять свое положение, не только чувствовать, но и думать. Белое вино из южного полушария способствует. Так. Мать предпочла моему отцу его брата, мужа обманула, сына погубила. Мой дядя украл у брата жену, обманул отца своего племянника, грубо обходится с сыном невестки. Отец мой по натуре беззащитен; я беззащитен ввиду моих обстоятельств. Мой дядя – четверть моего генома и половина генома моего отца, но с отцом у него не больше общего, чем у меня с Вергилием или Монтенем. Какая подлая часть меня – этот Клод, и как мне это узнать? Я мог бы быть собственным братом и обманывать себя, как он обманул своего. Когда я рожусь и наконец останусь один, я эту четверть захочу вырезать кухонным ножом. Но тот, у кого нож, тоже будет моим дядей, квартирующим в моем геноме. Тогда увидим, как не шевельнется нож. И представление об этом – тоже отчасти его представление. И об этом тоже.

Мои отношения с Труди складываются не лучшим образом. Я думал, что ее любовь могу принимать как данность. Но на рассвете слышал, как об этом спорили биологи. Беременные матери должны выгонять своих жильцов из чрева. Природа, тоже мать, велит бороться за ресурсы, которые могут понадобиться моим будущим сестричкам или братикам. Источник моего здоровья – Труди; но она должна оберегать и свое от меня. Так зачем ей беспокоиться еще о моих чувствах? Если в ее интересах и того еще не зачатого шибздика, чтобы я был недокормлен, зачем ей нервничать из-за того, что меня расстраивают эти рандеву с дядей? Биологи сказали еще, что самая умная стратегия для моего отца – подсунуть сына на воспитание другому мужчине, а самому – отцу моему! – размножать свои подобия с другими женщинами. Как холодно, как бездушно! Выходит, мы все одиноки, даже я, и каждый топает по пустынному шоссе, нося на палке через плечо узелок тайных умыслов, графиков бессознательно-корыстных предприятий.

Как с этим примириться, как поверить в такой мрак? Почему мир так грубо устроен? Во многих других отношениях люди благоволят друг другу. Готовность это не все. Я ведь у матери не просто квартирант. Отец ведь не размножиться жаждет; он хочет быть с женой и с единственным сыном, конечно. Я не верю этим мудрецам от науки о человеке. Он должен любить меня, хочет вернуться домой, будет заботиться обо мне – если ему позволят. А она ни разу не забыла меня покормить и до нынешнего дня, заботясь обо мне, воздерживалась от третьего бокала. Это не ее любовь угасает. Моя. Это мое негодование встает между нами. Не стану говорить, что ненавижу ее. Но бросить поэта, какого угодно поэта, ради Клода!

Это жестоко, тем более жестоко, что поэт такой кроткий. Джон Кейрнкросс выселен из родового дома, дедом купленного, выселен под философским предлогом «личностного роста» – сочетание слов такое же парадоксальное, как «музыка для всех». Разделиться, чтобы быть вместе, отвернуться, чтобы обняться, отказаться от любви, чтобы полюбить. Он на это клюнул. Какой растяпа! Между его слабостью и ее лживостью была зловонная трещина, самопроизвольно родившая выползка-дядю. А я поселился здесь, закупорен в своей частной жизни, в затянувшихся душных сумерках, и нетерпеливо мечтаю.

О том, что мог бы сделать, достигнув своего апогея. Скажем, через двадцать восемь лет. Потертые тугие джинсы, рельефный брюшной пресс, двигаюсь как пантера, временно бессмертен. Везу моего древнего отца в такси из Шордича и, вопреки протестам почтенной Труди, водворяю в его библиотеку и в спальню. Старого выползка-дядю хватаю за шкирку и выбрасываю в забитую листьями сточную канаву на Гамильтон-Террас. Ворчание матери пресекаю небрежным поцелуем в затылок.

Но вот сама ограничительная истина жизни: у нас всегда сейчас, всегда здесь, а не тогда и не там. А сейчас мы жаримся в лондонском пекле и на непрочном балконе. Слышу, как она наполняет бокал, плюх пластиковых кубиков, ее тихий вздох, скорее тревожный, чем довольный. Четвертый бокал. Наверное, думает, что я выдержу – достаточно подрос. Да, достаточно. Мы пьянеем, потому что сейчас ее любовник совещается с братом в безоконной редакции «Кейрнкросс-пресс».

Чтобы отвлечься, обращаюсь мыслями к ним, подслушиваю их разговор. Чистая работа фантазии. Все – вымышленное.

На заваленный бумагами стол ложатся мягкие пачки денег.

«Джон, она по-настоящему любит тебя, но попросила меня, как надежного члена семьи, просить тебя, чтобы ты еще немного пожил отдельно. Укрепит ваш брак. Кхм. Все будет хорошо, в конце концов. Я так понимаю, ты задолжал за квартиру. Но. Пожалуйста, скажи «да», возьми деньги, пусть побудет одна».

Они лежат между братьями, пять тысяч фунтов грязными полусотенными – пять пахучих стопок красноватого окраса. По сторонам – книги стихов, кое-как сложенные рукописи, наточенные карандаши, две стеклянные пепельницы, почти полные, бутылка виски – мягкого «Томинтаула» почти на донышке, хрустальный стакан с мертвой мухой на внутренней стенке, несколько таблеток аспирина на бумажной салфетке. Неряшливые приметы честного труда. Предполагаю вот что. Мой отец никогда не понимал младшего брата. Считал, что он того не стоит. И Джон не любил конфронтаций. Он избегает смотреть на деньги. У него и в мыслях нет объяснять, что он хочет только вернуться домой к жене и сыну, и больше ничего.

Вместо этого он говорит:

«Они пришли вчера. Хочешь послушать стихи о сове?»

Очередная бессмысленная причуда. Клод их с детства не переносит. Он мотает головой, пожалуйста, избавь меня – но поздно.

У отца в шелушащейся руке машинописный листок.

«Одинокая серая хищница…» – начинает он. Ему нравится трехстопный анапест.

«Значит, не возьмешь, – хмуро перебивает брат. – Вольному – воля».

И червячными банкирскими пальцами складывает стопки и выравнивает, обстукивая об стол, извлекает из ниоткуда резиновое колечко, через две секунды отправляет пачку во внутренний карман блейзера с серебряными пуговицами и встает с таким видом, как будто ему жарко и тошно.

Отец не торопясь читает следующий стих.

«Нас смущает этот гулкий крик из… – Он останавливается и мягко спрашивает: – Тебе, правда, надо идти?»

Даже внимательному наблюдателю не расшифровать этот стенографический разговор братьев, устоявшуюся его грусть. Его нормы, правила сложились давно и не подлежат пересмотру. Относительное богатство Клода не учитывается. Он остается младшим братом, неполноценным, придавленным, возмущенным. У отца его ближайший живой родственник вызывает недоумение, но не сильное. Он со своей позиции не сдвигается, и в ней слышится насмешка. Но нет. Это хуже насмешки: это безразличие, и он даже не сознает его. Ему безразличны и квартплата, и деньги, и предложение Клода. Но он тактичный человек и поэтому вежливо встает, чтобы проводить брата, а проводив, снова садится за стол: деньги, лежавшие там, забыты, и Клод забыт. Снова в руке у отца карандаш, в другой – сигарета. Он вернется к тому, что только и имеет смысл: вычитывать гранки перед сдачей в набор – и не поднимет головы до шести часов, чтобы выпить виски с водой. Сперва вытряхнет муху из стакана.

Назад Дальше