За несколько месяцев Василий постарел на десять лет. В его русой бороде появились в большом количестве седые волоски. Глаза василевса покраснели от бессонных ночей, веки опухли.
– Пусть два других корабля сопровождают Порфирогениту до конца пути, – прибавил Василий.
Теперь три корабля шли, не упуская из виду берег. Жертва вечерняя, Анна плыла навстречу своей печальной судьбе.
С нею был магистр Леонтий Хрисокефал, не в первый раз выполнявший ответственные поручения василевсов, и другой магистр, Дионисий Сподион, а также доместик Евсевий Маврокатакалон, митрополит Антиохийский Фома, пресвитеры, и евнухи, и прислужницы. Они берегли сестру василевсов, как драгоценную жемчужину. Евнухи и дворцовые женщины (некоторые из них были лоратные патрикианки) укутывали ее в шерстяные одежды, оберегали от непогоды и морского ветра, прятали от посторонних глаз. Но корабль не гинекей. Я видел иногда по утрам, как Анна стояла на помосте с кем-нибудь из своих женщин и смотрела на море. Я видел, как слезы туманили ее божественное зрение. Когда я думал, что скоро руки варвара будут ласкать эту смугловатую красоту, мое сердце сжималось от горя и ревности.
Иногда поднимался на верхний помост боязливый Евсевий Маврокатакалон. Раскрыв, как некая огромная рыба, рот, он озирался со страхом по сторонам, не очень, должно быть, доверяя прочности корабля. Ветер развевал его пышную бороду, величием которой он так гордился на собраниях. Но теперь ему было не до бороды. Жалкими устами он шептал:
– Погибнем мы, как фараон с колесницами, в пучинах…
Как ничтожна человеческая душа, когда она не обуреваема великими страстями! Какая забота этому человеку до прекрасного! Как свиньям, таким нужны не страшные небесные громы, не бури, а спокойное житие, корыто, теплая постель. Не героическая стихия морей, а грязная лужа… Каким грузом висят эти люди на рвущейся к Небесам душе. Они – плевелы, засоряющие поле с пшеницей Господа, сорные травы, достойные быть вверженными в печь. Они не холодны и не горячи и не способны ни на какое прекрасное дело.
Колесниц фараоновых и коней не было. Зато на корме, в деревянной загородке, находились бараны, предназначенные в пищу корабельщикам во время долгого пути. Каждый день приходил к ним с ножом кухарь, зверского вида человек с ладанками и крестиками на волосатой груди, и резал одного барана. Остальные покорно ждали своей очереди, пожирая припасенные для них сухие травы, не беспокоясь о завтрашнем дне. Для них не было в мировом порядке ни вечной жизни, ни славы, кроме славы наполнить пищей наши желудки. Зато не дано им и страданий, которые испытывает человек. Чем возвышеннее стремления человека, тем больше суждено ему вкусить печали.
Однажды Порфирогенита стояла на помосте корабля и смотрела на взволнованное море. Корабль покачивался на волнах, и снасти скрипели. Мы уже повернули от мизийских берегов на восток и находились недалеко от Таврики… Со всех сторон окружала нас морская стихия, только слева, вдали, виден был берег. Кроме Анны никого на помосте не было. Насытившись бараниной, люди отдыхали внизу. Кормчие стояли на кормовых веслах, направляя ход корабля, да сторожевой корабельщик высоко, в мачтовой кошнице, пел псалом, чтобы не уснуть под мерное качание корабля. Паруса прекрасно наполнились морским ветром. Корабельщик пел:
Блажен муж, не идущий на совет нечестивых…
Далеко позади, в мглистом тумане, шли другие два корабля: «Феодосии Великий» и «Победоносец Ромейский».
Глаза Анны были печальны. От слез и бессонных ночей их красота стала еще страшнее. Они были огромны, эти никогда не мигающие глаза. Брови над ними взлетали еще выше, придавая что-то нечеловеческое бледному лицу. На нем отражалось внутреннее страдание. Это была не обыкновенная смертная, а дочь и сестра василевсов, которая живет, повинуясь иным законам, чем судьбы женщин в обычных домах.
На черных волосах, разделенных пробором, не было ни покрывала, ни диадемы, ни простой нитки жемчуга. До жемчуга ли в морском путешествии? Прижимая руку к груди, а другой держась за веревочную снасть, в зеленом шелковом одеянии, которое развевалось от ветра, Анна не отрываясь смотрела на море. Никого около нее в эту минуту не было. Опасаясь, что разум ее мог помутиться от горя, я приблизился. Ведь за бортом колыхалась страшная стихия.
Почему мой язык не прилип к гортани? Почему я не удержал своей дерзости? Но, оглянувшись и видя, что никто не мог наблюдать за нами, так как от корабельщика в кошнице нас скрывал парус, кормчие были на корме, а гребцы под помостом, я сказал:
– Порфирогенита!
Она обернулась ко мне с удивлением.
Это было страшнее, чем секиры руссов или стрелы болгар на поле сражения. Я чувствовал, что под моими ногами разверзается бездна, готовая поглотить меня, корабль, весь мир. Я понимал, что погибаю. Но я уже был бессилен удержать свои чувства. В эту минуту я не боялся ни гибели, ни гнева автократора, ни вечных мучений. Анна подняла на меня свои глаза, наполненные до краев изумлением.
Задыхаясь от волнения, я стал говорить:
– Госпожа! Я вижу твои слезы. Я слышу, как ты плачешь по ночам. Как пес, я брожу около тебя, никому не доверяя. Хочешь, я направлю корабль к берегам Иверии? Я опытный мореходец. Мы дойдем туда в три дня. Никто не догадается ни о чем, пока мы не пристанем. Там ты найдешь безопасное убежище. Что значат судьбы ромеев в сравнении с твоим счастьем?
Анна смотрела на меня как на безумца.
– Что ты говоришь? – прошептала она и сжала руки на груди, как мученица. – Что ты говоришь? Опомнись!
– Я вижу слезы твои, госпожа, – упал я на колени перед нею, – а с тех пор как я тебя увидел там, во дворце, в зале с малахитовыми колоннами, я ни о чем другом не могу думать, кроме тебя.
– Когда ты видел меня?
– Помнишь, ты бежала за котенком и смеялась?
– Теперь я вспоминаю. Это был ты?
– Это был я.
Анна улыбнулась горько, всматриваясь в даль, может быть, в тот гремевший гимнами день, когда она беззаботно резвилась в гинекее.
– Да, теперь я вспомнила. Припоминаю твое лицо. Сколько у нас было разговоров по этому поводу.
Не в силах сдержать своей страсти, я припал к ее ногам, покрывая поцелуями жемчужные крестики обуви. Но в это время парус заполоскал, прилип к мачте, и кормчие стали звать корабельщиков, чтобы подтянуть снасти.
– Встань, встань! – ужаснулась она. – Ты потерял разум…
Я встал. Теперь мне казалось, что все случившееся происходит как в бреду. Я, простой смертный, волею случая вознесенный до звания патрикия, осмелился сказать такие слова сестре василевсов! Я уже чувствовал, как расплавленный металл вливается в мою гортань, сжигая внутренности. В голове мелькнуло: не пройдет и трех дней – и меня ослепят, забьют насмерть плетьми или бросят в темницу и отлучат от церкви…
Грудь Анны вздымалась от сильного дыхания. Ветер играл зеленым шелком ее длинной одежды.
В это мгновение отворилась дверца камары, и оттуда показалось опухшее от сна бабье лицо евнуха Романа, бывшего папия, а теперь куропалата, которому василевс поручил свою возлюбленную сестру. Я услышал пискливый голосок:
– Госпожа! Солнце приближается к закату. Опасаюсь, что морская сырость может повредить твоему здоровью. Внемли твоему рабу и спустись вниз!
За евнухом прибежали прислужницы. Одна из них держала в руках белый шерстяной плащ. Она накинула его на плечи госпожи, и Анна, прижимая плащ у шеи тонкими пальцами, удалилась, а ветер раздувал белое одеяние, как крылья голубя. Она была спасительницей государства ромеев, и красота ее оказалась сильнее нашего оружия и даже греческого огня.
Корабельщик пел псалом:
Голос у него был пронзительный и мерзкий, но пел он с увлечением, вполне довольный своими музыкальными способностями.
Анна спустилась по ступенькам в темное чрево корабля. Потирая руки и позевывая, евнух подошел и с подозрением посмотрел мне в глаза.
– Что случилось, патрикий Ираклий? Ты, кажется, говорил с Порфирогенитой? О чем же вы беседовали, хотел бы я знать?
– Ты ошибаешься, достопочтенный, – оправдывался я и отстранял от себя руками воздух.
– А вот мы сейчас узнаем. Эй, любезный, – крикнул он корабельщику в кошнице, – спустись-ка к нам с твоих небесных высот!
Корабельщик прекратил пение, приставил ладонь к уху, чтобы лучше слышать. Евнух показал ему знаками, что надо спуститься на помост. Когда тот сполз с мачты, Роман спросил:
– Ты ведь видел, как патрикий разговаривал с Порфирогенитой?
Корабельщик замотал головой. Это был человек с нелепой бородой, с копной нечесаных волос, лопоухий. Вероятно, он опасался впутаться в опасную историю и предпочитал все отрицать. Роман махнул рукой, не надеясь узнать что-либо от этого несильного разумом человека. Корабельщик снова полез на мачту. Мгновение спустя опять послышался его мерзкий голос…
– Что за сладкоголосый соловей! – не выдержал евнух.
Я пошел к кормчим, делая вид, что мне надо проверить направление корабельного пути. Несколько корабельщиков лежали у кормовой башни и вели разговор. Один из них, с отрубленными в сарацинском плену ушами, над чем всегда потешались его товарищи, рассказывал:
– Взяли сарацины город. Пленили всех ромеев и решили их оскопить. Но городские женщины возмутились. Приходят к сарацинскому эмиру и говорят: «Разве ты воюешь с женщинами?» – «Нет, говорит, мы не воюем с женщинами». – «Так за что же ты хочешь наказать нас?»
От хохота приятели хватались за животы.
На девятый день путешествия мы приблизились к берегам Готских Климатов. Когда сторожевой корабельщик увидел из кошницы башни Херсонеса, я велел украсить корабли пурпуром и вывесить хоругвь с изображением Пречистой Девы, хранившей нас среди опасностей. Все поднялись наверх. Утро было свежее, но солнечное, радостное. Ветер нес корабли в мягких и упругих объятиях к Херсонесу.
Берег приближался с каждым мгновением. Стадия за стадией уменьшалось пространство между кораблями и землей.
– Вот и миновали страшный Понт! – радовался Евсевий Маврокатакалон.
– Слава Иисусу Христу во веки веков! – поддержал его митрополит, ни разу не поднявшийся на помост, проболевший все путешествие.
– И ныне, и присно… – перекрестился Евсевий.
Уже можно было отчетливо рассмотреть городские башни, вход в порт, белые ступени спускающейся к морю лестницы, запруженной народом. С каждым мгновением все выше и выше вырастали перед нами башни. Наконец мы тихо прошли мимо их каменного величия. Кормчие с искаженными лицами налегали на кормила. Паруса падали с мачт… Весла замерли…
С волнением мы смотрели на город. Толпы народа ждали нашего прибытия. Солнце блистало на крестах хоругвей, на серебряных украшениях огромной иконы, покачивающейся над морем человеческих голов, на золотых стихарях. Анна стояла на корабельном помосте, в клубах фимиамного дыма, окруженная магистрами, патрикиями и пресвитерами, ведомая на заклание, оплаканная и отпетая. Жемчужные нити свешивались с ее диадемы, колыхались у обезумевших глаз. Лицо Анны было нарумянено, и это особенно подчеркивало ее бледность. Глаза, глубокие и никогда не мигающие, уставились в небеса. Смывая румяна, по щеке катилась слеза. Вэтот час она была подобна какому-то языческому божеству. А на берегу хоры пели: «Гряди, голубица…»
Бородатые и светлоусые воины, в остроконечных шлемах, но без оружия, стояли бесконечными рядами. Владимир ждал свою невесту, прекрасную дщерь василевса, совершившую ради него длительное и опасное путешествие. Окруженный херсонитами, он как бы простирал к кораблю руки. С его широких плеч тяжелой парчой свисала хламида, и драгоценные камни переливались на аграфе. На голове сияла золотая диадема, положенная ему по сану кесаря. И вот новая Ифигения, превозмогая слезы, едва-едва коснулась похолодевшими устами румяной щеки варвара, еще вчера приносившего человеческие жертвы русскому Зевсу, а ныне собиравшегося приять вместе с этим цветком императорских гинекеев Царство Небесное и, может быть, апостольскую славу.
Волосы зашевелились у меня на голове, когда я увидел на ногах варвара пурпурную обувь, какой не подобает носить, кроме автократора ромеев и повелителя Персии, ни одному человеку на земле. Я не знал, в чем горшее унижение для ромеев: в том ли, что мы отдавали ему Багрянородную дщерь василевса, или в этих пурпурных кампагиях?
Вокруг смотрели на нас любопытные голубые и серые варварские глаза. Леонтий, всхлипывая, шепнул мне:
– Ну что ж! Утаим слезы и порадуемся, что богохранимое государство ромеев вышло невредимым из таких испытаний…
Как в тумане ходил я по улицам Херсонеса в тот день, когда с триумфальной арки императора Феодосия варвары совлекли вервиями бронзовую квадригу – летящих в воздухе коней игероя, увенчанного остриями солнечного сияния. С необыкновенным искусством они опустили на землю огромную тяжесть, не повредив прекрасного произведения художника. На площади, отмахиваясь хвостами от насекомых, волы спокойно ожидали, когда нужно будет тащить груз, как будто они стояли не на агоре, где народу оглашали новеллы василевсов и постановления вселенских соборов, а перед обыкновенной житницей. Соединенные попарно ярмом, животные вытянулись длинной вереницей, и великолепный серый вол в первой паре смотрел выпуклыми глазами на красный плащ Никифора Ксифия. Чудовищная колесница была сбита грубо, но прочно. Привыкшие перетаскивать свои ладьи через катаракты, руссы двигали к ней тяжелую квадригу, подкладывая на пути круглые катки. Квадрига медленно ползла, скрип катков оглашал воздух, люди суетились вокруг нее, как муравьи около мертвого насекомого. Некоторые обнажили себя по пояс и в одних белых штанах, босые, как на страницах Льва Диакона, толкали крупы бронзовых коней. Владимир, в ромейскомплаще, в обшитой мехом шапке, наблюдал за работой. Около него стоял презренный Анастас. Я слышал своими ушами, как он сказал варвару:
– Повели литейщикам отлить голову по твоему подобию, поставь ее на место кесаревой, воздвигни квадригу в твоем городе, и она будет века возвещать людям о твоей славе. Ибо металл не боится ни дождевой сырости, ни зимы, ни времени.
Владимир крутил светлый ус, ничего не отвечая. Теперь он в самом деле, может быть, воображал себя новым Феодосием.
Наконец квадригу водрузили на колесницу. Защелкали бичи. Опустив рога, быки повлекли тяжелый груз в порт, вздымая пыль, с нестерпимым скрипом варварских колес. Квадрига непонятным образом медленно двигалась мимо домов, и люди смотрели на нее и крестились. Зрелище было страшное и непривычное для человеческих глаз. В порту добычу должны были погрузить на ладью, чтобы везти по Борисфену в Киев. Казалось, не было предприятия, которое не удавалось бы руссам.
В порту я видел, как в ладьях лежали на ворохе соломы древние статуи, может быть, произведения Лисиппа или Праксителя, а рядом с ними хрупкие вазы, богослужебные сосуды и хрупкие изделия из стекла. Молодые скифы заботливо передавали из рук в руки амфору с благовониями. Нагая богиня улыбалась на соломенном ложе, собираясь в далекий путь к северным варварам. Рядом покоился бронзовый Ахиллес. Лопоухий ослик нес по обоим бокам тугого лохматого брюха кошницы, набитые книгами и свитками Писания. Переговоры были закончены, и руссы собирались в обратный путь. Впервые их князь клялся в тексте договора не мечом, не языческими богами, а Троицей.
Перед отъездом руссы ходили толпами по городу, в котором снова кипела торговая жизнь. Жадность заставляла торговцев открывать разграбленные лавки, вытаскивать на свет припрятанные товары. Опять на Готской улице запахло миррой и мускусом, а на ступеньках базилик появились продавцы крестиков, четок и восковых свечей. Только виноторговцам не было чем торговать – вино было выпито до капли, а нового запаса еще не успели подвезти. Но уже доставили из Хазарии полосатые материи, женскиеукрашения из серебра и бирюзы, золотые цепочки и разноцветную обувь. Даже менялы, худые иудеи или жирные греческие скопцы, выползли из своих нор и звенели монетами, взвешивая на весах номисмы. Награбленное золото текло рекой.