Перед отъездом я иногда бродил по городу, поднимался на крепостной вал, всходил по скрипучей лесенке на бревенчатую башню. Там, под высокой крышей, где водились голуби и ласточки, среди балок и перекрытий, гудел степной ветер. Но с башни открывался изумительный вид на величественный Борисфен, кативший далеко внизу свои широкие голубые воды.
На том месте, где раньше стояли идолы, Владимир велел построить церковь. Это поручил он Димитрию Ангелу. Тяжело перенесший трудное путешествие и страдавший от своего недуга, который еще более усилился в суровом климате Скифии, Димитрий таял, как свеча. А его строительные планы еще не были воплощены в действительность. Владимир спешил с возведением христианского храма. Об этом умоляла его Анна, желавшая слушать литургию. Поэтому требовалось построить хотя бы небольшую церковь с кафизмой для князя и Анны, где они могли бы молиться о спасении своих душ. Но строить каменное здание было трудно. В Киеве еще не было опытных мастеров, ощущался недостаток в камне и кирпиче. Димитрий искал способы ускорить строительство.
Иногда я приходил взглянуть на работы. Поблизости, на берегу реки, дымились обжигательные печи для кирпичей, на которых ставили княжескую метку, каменщики прилежно тесали каменные глыбы, а другие строители замешивали известь. Уже приступили к возведению стен, присыпая к ним землю, чтобы каменщики могли подниматься все выше и выше по мере роста здания. Греческий язык мешался на строительстве с русским.
Димитрий печально улыбался.
– Начнем с малого. Надо сообразоваться с условиями здешнего климата. Руссы строят из дерева легкие и изящные башни. Так им хочется строить и из камня. Что ж, они быстро перенимают искусство возводить свод, а это самое трудное в архитектуре. Но вскоре мы приступим к постройке большого храма, которому позавидует любой город. Я украшу его фресками и мозаикой. Мы выпишем художников из Афин. Я знаю их манеру. Они подражают древним образцам, и поэтому наши епископы не дают им заказов, но здесь они будут на своем месте. Ты видел, как работают здешние серебряных дел мастера и те, что украшают оружие? Обрати внимание! В рисунке у них много наивной, детской радости, близости к природе. На оконных украшениях и на вышивках убрусов они охотно изображают замысловатые узоры, а также зверей и птиц. Иногда целые сцены. Они любят радовать свое зрение красками. Поэтому я решил облицевать внутри церковь зелеными или голубоватыми изразцами. Снаружи будут простые кирпичные стены, и человек, пожелавший бы удалиться в храм от будничных забот, даже не будет подозревать о том, какая красота его ждет. И вдруг ему представляется красота мозаик, мрамор, паникадила! Это должно производить на людей большое впечатление, а нам нужно завоевать варварские души…
Проверяя точность возведения стены, он держал в руке отвес, и свинцовый грузик раскачивался на нитке от припадка его убийственного кашля.
– Хотелось бы построить что-нибудь грандиозное, прежде чем умереть, – сказал он.
Я понимал его томление. Сколько раз я думал о том, что не стоит жить на земле ради маленьких дел. Только великие деяния могут оправдать смысл существования. Счастлив тот, кто в смертный час свой может сказать: «Я трудился и творил». Впрочем, каждый вносит свою лепту в строительство прекрасного – зодчий, и простой каменщик, и тот, кто терпеливо замешивает известь. Но церковь, которую строил Димитрий, представлялась мне в будущем прекрасной.
Димитрий Ангел мог спокойно закрыть глаза: после него останутся стихи и церкви, которые он успел построить, несмотря на свою молодость, и среди этих церквей белый храм в Фокиде, не менее изящный, чем Неа в Константинополе, – с аркадами внутреннего двора и фонтанами, где вода обильно и с прекрасным шумом изливается из широко разверстых львиных пастей. Может быть, он успел бы построить такой же храм и в Киеве, если бы не его болезнь. Князь уже обещал Анастасу отделить десятину своих доходов в пользу этого храма. А что останется от меня? Горсть праха, который развеет ветер, да недолговечная память в сердцах друзей. По мере сил трудился и я. Другие сидели у огня, спали в теплых постелях, ублажали чрево, а я разделял свасилевсом воинские труды и лишения, его бессонные ночи и опасности на полях сражений.
Теперь мне часто приходилось иметь дело с пресвитером Анастасом, которого князь сделал первым русским епископом. Я в конце концов примирился с этим человеком, увидев, с какой ревностью он трудится для просвещения. Немедленно же по возвращении в Киев из-под Херсонеса Владимир решил, по его совету, устроить училище для русских детей. На совете, на котором и мы с Леонтием принимали участие, Анастас объяснял хмурым старейшинам:
– Нам нужны пресвитеры, умеющие читать Священное Писание. И не только пресвитеры. Большая нужда в княжеских слугах, которые могли бы писать договоры с другими народами, переписывать судебники и книги для чтения и духовного утешения. Везде в государстве нужны люди, владеющие тростником для писания.
Но неразумные матери плакали, когда в дом приходили княжеские люди и отнимали детей от медовых лепешек для книжного учения. Этим простодушным женщинам казалось, что они теряют своих детей навеки. Однажды во время своей ежедневной прогулки по городу я зашел в школу. Она помещалась на княжеском дворе, в помещении, где сам Анастас, с лозой в руке, обучал юных киевлян грамоте. Дети смотрели на учителя не без страха, но я заметил, что некоторые уже старались постичь книжную премудрость и крепко сжимали в маленьких руках азбуку. Яспросил одного из них, белоголового мальчика с горящими от волнения глазами:
– Как твое имя?
Он ответил:
– Илларион.
– Хочешь ли вкусить учения, Илларион?
Мальчик посмотрел куда-то далеко перед собою и ответил шепотом:
– Хочу.
– Учись, Илларион. Но здесь еще не конец твоему учению. Потом ты поедешь в город Константина и там постигнешь сладость риторики, и, кто знает, может быть, ты сам будешь писать книги для твоего народа!
На коленях у Иллариона лежала азбука, привезенная, вероятно, из Болгарии. На первую букву стих начинался так: «Аз есмь червь…» Нелегко было детям этих гордых воинов перестраивать струны своей души и научиться мыслить о бренности всего земного. Впоследствии я убедился, что, помышляя о смерти, варвары еще больше начинают ценить жизнь.
Илларион беззвучно шевелил губами, стараясь запомнить что-то. Его детской душе было страшно в этих книжных странах, в которых она неожиданно очутилась.
– А как твое христианское имя? – спросил я его соседа, мальчика с очень любопытными глазами и такого же белокурого, как Илларион.
– Иаков.
– Давно ли ты христианин?
– От рождения.
– Кто же твои родители?
– Отец мой воин.
– Может быть, твой отец крестился в Константинополе?
Отрок недоумевающе смотрел на меня.
– В Царьграде?
– Нет, в Корсуни.
Я присел рядом с ним на скамью и, вспоминая безвозвратно ушедшие школьные годы, слушал, как Анастас учил своих питомцев и наставительно читал в «Алфавитаре»:
– «Когда добро плаваешь, паче всего помни о буре!»
Дети смотрели на него широко раскрытыми глазами. Их юные умы были полны кипения. Мир раздвигался перед ними до бесконечных пределов, до самого синего моря, до греческих пределов, холмов Иерусалима, пальм Египта…
Чтобы не мешать больше учению, я покинул школу, мысленно пожелав отрокам успеха в науках.
Ладьи уже были готовы к отплытию, но поджидали каких-то замешкавшихся в пути древлянских торговцев, которые должны были везти в Херсонес мед и воск. Спрос на эти товары неожиданно увеличился. Как мне объяснили, эти товары добывались в области, богатой липами. Невероятное множество пчел трудится там, и этот мед отличается особенно ценными вкусовыми ицелебными качествами.
Перед отъездом я удостоился видеть Порфирогениту. В тот день Леонтий Хрисокефал со своими нотариями составлял список подарков, которые Владимир посылал в Константинополь. Анна сидела рядом с супругом на скамье, покрытой серебряной парчой. Епископ Анастас и Леонтий стояли у стола, на котором лежали письма для василевсов и дары – мешочки с драгоценными яхонтами, с янтарем и жемчужинами. На полу были навалены кучей меха черных лис и соболей. Над ними суетились служители, увязывая товары в тюки. Все было еще просто в этом варварском государстве. Несложен был ицеремониал прощания с Порфирогенитой.
Леонтий и Анастас тщательно записывали дары на папирусе и пересчитывали каждую жемчужину. Один из нотариев проверял предметы и тюки по списку. Леонтий Хрисокефал высыпал жемчужины из очередного холщового мешочка, держа его за концы, как за уши. Одна жемчужина прекрасной формы упала и покатилась по полу. Нотарий с зажегшимися от алчности глазами поднял ее и подобострастно протянул магистру. Леонтий стал считать жемчужины, с опаской поглядывая на нотария и шепотом проверяя счет.
– Запиши, – сказал он, закончив подсчитывания: – тридцать две жемчужины средней величины.
Нотарий обмакнул тростник в чернильницу.
Приходили и уходили воины и отроки. В помещении была суета. Анна сидела с усталым видом. Владимиру тоже стало скучно. Он спросил Анастаса:
– Скоро ли вы кончите? Поспешите, ведь есть и другие дела.
Мне тоже надоело это занятие. Точно мы были в меняльной лавке. Но я стоял и думал о своей жизни, спрашивая себя мысленно, чем бы она была, если бы моя судьба походила на участь тысяч других людей. Я мог легко представить себе это. Спокойное существование, добродетельная супруга, отпрыск какой-нибудь почтенной семьи, а вместе с нею имение и теплый вместительный дом, где пахнет амброй и кипарисом, потом дети, утешение на старости лет, и на склоне жизни красная хламида магистра или даже, может быть, звание великого доместика…
Когда все было закончено и списки проверены, мы стали перед Порфирогенитой, чтобы отдать ей последнее поклонение, как перед покойницей, и пали ниц. Поднявшись, я увидел, что лицо Анны стало печальным. А у меня мелькнуло в мыслях, что уже ничего не будет в моей жизни, прошедшей в военной суете и одиночестве, кроме этих мук и воспоминаний об этой разлуке.
Мы отступили на три шага и снова поверглись ниц. Опустив лоб к полу, я повторил про себя:
«Прощай! Прощай навеки!»
Но почему даже в минуту расставания моя душа испытывала нечто похожее на блаженство? В нашем ромейском мире, где все установлено незыблемо на вечные времена, нельзя изменить судьбу человека. Один рождается во дворце, другой – в хижине. Небо послало мне испытание неразделенной любви. Но я не ропщу. Эта му!ка была лучше, чем многие блага земные и довольство своим существованием.
Анна все так же печально смотрела на нас, отбывающих в ромейские пределы, оставляющих ее в стране скифов. А я мысленно говорил перед нею:
«Благодарю судьбу, что мне суждено было взглянуть на твое лицо, сказать тебе несколько слов, услышать твой голос в ответ и очутиться в поле зрения твоих прекрасных глаз! Благодарю небо, что моя душа посетила этот мир в те годы, когда и ты жила на земле, что я ступал там, где и ты ступала, молился в церквах, где и ты молилась! Легко могло случиться, что мы не встретились бы в море жизни. Однако я нашел тебя в земной суете, и мне суждено было полюбить тебя!»
На голове у Анны был белый убрус, который сжимало украшение в виде золотой диадемы. Из-под края зеленой шелковой одежды виднелись пурпурные башмачки, усыпанные мелкими жемчужинами.
Я знал, что где бы мне ни суждено было умереть – на постели от болезни, на поле сражения от меча или на погибающем в буре корабле, – моя последняя мысль будет о ней.
Отроки подняли связки мехов, чтобы грузить их на ладьи. Нотарии несли под бдительным надзором Леонтия мешочки с жемчужинами и золотыми солидами. Мы тоже спустились к реке, чтобы узнать, готова ли наша ладья к отплытию. Многие руссы выходили из хижин, чтобы посмотреть на греков, хотя в городе всегда было много иноземцев. Мы спустились по крутому спуску к реке. На Борисфене стояли ладьи, изгибая высокие птичьи шеи с фантастическими головами грифонов и зверей. Нас должны были сопровождать, как мы условились с Владимиром, четыреста воинов под начальством моего старого знакомца Всеслава. В Херсонесе уже поджидал посланцев василевса ромейский корабль, чтобы увезти нас в Константинополь. Надо было торопиться, так как с приближением зимнего времени плавание в Понте становится небезопасным.
На другой день, на рассвете, мы тронулись в путь. Река вздулась от осенних дождей и бурлила. Ладьи стремительно понеслись одна за другой вниз по течению. Я поднял глаза, чтобы посмотреть на высокий берег. На верхней галерее одной из них можно было рассмотреть группу женщин. Может быть, это была Анна со своимиприближенными женщинами, поднявшаяся рано, чтобы посмотреть на уезжающих к братьям? Одна из женщин махала голубым платом. Она желала нам счастливого пути. Может быть, это Анна прощалась с нами в последний раз? Но течение влекло нас с невероятной быстротой к порогам, и скоро Киев исчез в утреннем тумане. Мы были счастливы, что в точности выполнили волю благочестивого, и теперь спешили, чтобы вовремя прибыть в Константинополь и дать отчет в том, что мы видели и слышали в стране руссов.
Немногое еще осталось прибавить к этой хронике. Как волы, изнемогающие под тяжким ярмом и отгоняющие ударами хвоста злых насекомых, мы влекли колесницу тысячелетнего ромейского государства. Она со страшным скрипом двигалась медленно в темноте мировой ночи. Всюду царит мрак. Священные холмы Рима представляют взорам путника руины, увешанные диким плющом, и уже сделались прибежищем для коз и невежественных пастухов. Франкские бароны, точно разбойники, живут вместе с конями и псами в построенных из необделанного камня замках и даже не гнушаются нападать на торговые караваны. Латинская церковь отошла от апостольских правил. И только в ромейском государстве истинная вера не угасает, как вечный светильник, и процветают художества. Даже в наши трудные времена живописцы Панталеон и Мена удивляют весь мир своим искусством, склоняясь трудолюбиво над книгами патриарха. Не будем предаваться отчаянию. Эллинские семена, посеянные на русской почве, упали не на камень и в свое время принесут обильную жатву. Как засохшая земля жадно впитывает потоки дождя, так и варварская душа жаждет, чтобы ее напоили книжные реки.
Влекомый ненасытным любопытством ко всему, что происходит в жизни, я явился однажды в мастерскую, где работали Панталеон и Мена. Это происходило во дворце, в довольно низкой горнице со сводчатым потолком и двумя широкими окнами. Около них стояли наклонные дубовые столы. За ближайшим сидел Панталеон, за другим – Мена. Около художников можно было видеть на полу и на скамьях множество глиняных горшочков с красками. Когда я вошел, Панталеон растирал на мраморной доске киноварь, а Мена, склонившись к столу, что-то чертил. Я произнес положенные в подобных случаях приветствия и подошел к художнику, занятому с кистью в руке. Он улыбнулся, смущенный тем, что кто-то будет наблюдать за его работой, или, может быть, польщенный моим вниманием, но продолжал тщательно вырисовывать кистью орнамент в виде виноградной лозы с геометрическим повторением листьев и гроздий. В этой рамке был изображен Василий. Я сразу же узнал его. Коротко подстриженная борода, жесткая и колючая, пронзительные глаза и впалые щеки. Водной руке он держал меч, в другой – символическое копье. Два ангела венчали его диадемой, на которой был изображен каждый драгоценный камень. У подножия василевса склонились плененные варвары и мятежники. Как я сказал, сходство было большое, но в рисунке чувствовалась сухость и одеревенелость, и василевс напоминал Димитрия Солунского, как его изображают на иконах. И на других листах движения людей были связанными, как бы застыли в одном, избранном этим живописцем мгновении.
– Извини меня, художник, – обратился я к Мене, – но меня удивляет, что ты удаляешься от природы и не изображаешь предметы и людей так, как это делает, например, Лука Влахерит. Я видел его картину, которая называется «Давид, пасущий свои стада». Псалмопевец играет на лире, и короткая одежда не закрывает его мускулистые ноги. Это голени юноши и пастуха, знакомого с горными тропами. Около Давида сидит муза и вдохновляет его. Внизу другая женщина, с обнаженными сосцами, полными молока, символизирует плодородие, а рядом с нею пес, слушающий музыку, – так звери внимали некогда Орфею. Собака стережет овец и коз, пасущихся на лужайке. Не кажется ли тебе, что именно так надо воспроизводить мир и все, что мы наблюдаем в нем?