В дни Каракаллы - Ладинский Антонин Петрович 10 стр.


Вороватый Теофраст, родом каппадокиец, был боек на язык, не спускал умильных глаз со своего снисходительного господина и часто получал от него подачки, но обладал трусливой душонкой, и мне стало неприятно, что я заговорил с таким человеком о красоте женщины.

Маммея читала книгу, в которой один за другим сменялись искусно построенные периоды. Лебеди сладостно пели на заре в далекой Каппадокии, когда мать эллинского мудреца уснула однажды в лавровой роще и увидела во сне бога Протея… Вместе со свитком развивалась и трогательная история пророка. Сверкали молнии и гремел гром средь ясного дня в день рождения Аполлония, одно за другим совершались поразительные чудеса и возникали дорожные приключения, когда великий человек отправился в Индию, чтобы постичь там древнюю мудрость браминов и взглянуть по дороге на цепи, которыми был прикован к кавказской скале Прометей. Ветры томились в огромном глиняном сосуде, готовые вырваться каждое мгновение на свободу, чтобы ломать дубы и топить корабли…

Маммея вздохнула и отложила книгу. Может быть, она только что прочла слова о том, что надо заботиться не о красоте храмов, но о душе, или то место в книге, где говорится, что кузнечики имеют возможность петь по своему желанию, в то время как злые закрывают уста мудрецу…

На мраморном полу стоял бронзовый сосуд со свитками. Маммее достаточно было протянуть руку, чтобы найти в нем не только платоновские диалоги, но и «Апологию» Тертулиана, в которой пламенный защитник христианской веры потрясал основы государства. В этом покое часто слышались слова о логосе и других непонятных для меня вещах, но я вполне отдавал себе отчет, что здесь собираются образованные люди. Впрочем, с речами о гностической мудрости иногда мешались у них и разговоры о земных предприятиях римлян. Меня мало стеснялись в этом доме, и однажды я даже услышал, как Ганнис развивал свои мысли о современном положении на Востоке, с раздражением говорил о Пальмире, бывшей, по-видимому, бельмом в его глазу, и не скрывал, что считает ее опасной соперницей Антиохии.

Заплывший жиром, но наделенный острым, как бритва, умом, Ганнис говорил Месе, худощавой, горбоносой старухе с огромными глазами:

– Соотношение сил не позволяет в настоящее время думать о самостоятельном существовании сирийской провинции. Об этом могут мечтать только недальновидные глупцы. Или любители ловить рыбу в мутной воде. Что им до того, что в этой страшной борьбе между Востоком и Западом будут разрушены наши города, а жители уведены в плен? Нет, время Антиоха миновало безвозвратно, и для самостоятельности нет необходимых предпосылок. Отпадение Сирии заставило бы Рим напрячь все свои силы для подавления восстания, так как римлян интересует дорога в Индию. С другой стороны, мы очутились бы в таком случае лицом к лицу с Парфией. Бороться с нею один на один нам не по силам. Выгоднее во сто крат жить в мире с далеким Римом и под сенью его оружия.

Тонкий голосок евнуха плохо вязался с мужественной ясностью его мыслей.

– Парфия раздирается междоусобиями, – заметила Меса.

– Но они могут прекратиться в любой день, а ведь не следует забывать, что в распоряжении парфянских владык многочисленная конница. Она все чаще и чаще решает судьбу сражений.

– Но разве у нас не найдется достаточно средств, чтобы найти сколько угодно наемников?

Все тем же немного поучительным тоном, как разговаривают с детьми, Ганнис, привыкший считать старуху выжившей из ума, ответил:

– Это справедливо. Но государства никогда не достигали ничего великого с помощью наемников. Против каждого копья найдется более длинное копье, а для острого меча еще более острый.

Меса сильнее сжала тонкий, старушечий рот.

Маммея слушала такие разговоры с досадой. В сравнении с духовной властью Эллады, покорившей народы своим гением, Рим представлялся ей грубым и жадным, простиравшим руки ко всему плотскому. Только в греческих книгах или в пламенном пафосе христиан она находила возвышенное и прекрасное. За подобные мысли Ориген и послал ей потом знаменитое, столько раз цитированное письмо о «душе, рождающейся христианкой», а другой светильник церкви, гневливый Ипполит, посвятил ей в далеком галльском городе Лугдунуме трактат «О воскресении». Но она не присоединилась к гонимым христианам, потому что была слишком изнеженной, и довольствовалась разговорами о божестве.

Перестав слушать Ганниса, я напряг свой слух, чтобы уловить слова, что произносила Маммея, обращаясь к сидевшему около ее ложа Вергилиану:

– Божество разлито во всем мире, оно – в дыхании всякого живого существа и заключено в каждой былинке. Однако мир несовершенен и нуждается в постоянных изменениях, какие может ему дать только любовь…

В этом покое, с большим вкусом украшенном статуями и мрамором, без назойливой живописи на стенах, разместившись на удобных сиденьях с когтистыми позолоченными ножками, люди говорили о прекрасных, но бесплодных материях. И наш греческий город, где некоторые знают Гомера наизусть и где жил разумнейший из людей ритор Аполлодор, представлялся мне теперь по сравнению с Антиохией темной деревушкой. Слова Маммеи, видимо, затронули в душе Вергилиана родственные струны. Он попытался най-ти какое-то более точное определение для своей мысли.

– Мир настолько нуждается в улучшении, что его необходимо переделать от пещер до облаков.

Маммея рассмеялась, показав на мгновение ослепительные зубы.

Я знал, что поэт много путешествовал. За несколько лет странствий он успел побывать даже на далеком Дунае, недалеко от наших пределов. Он проделал это утомительное путешествие, выехав из Афин на Фессалонику, а из этого города направившись в Сердику, где попал на удобную дорогу Византий – Сирмий и через Аквилею совершил огромный путь, чтобы собственными глазами взглянуть на таинственный варварский мир. Поводом для путешествия послужил договор, заключенный сенатором Кальпурнием с карнунтским торговцем Грацианом Виктором на поставку бычьих кож. Виктор, кажется, человек себе на уме и не упускавший случая нажить лишний денарий, начал поставлять кожи плохого качества, и дядя просил Вергилиана проверить через знающих людей дубление кож, хотя поэт столько же понимал в этом деле, сколько в производстве гвоздей. Зато он увидел величественную реку, за которой живут уже варвары, увы, наделенные такими же пороками, как римляне, и рассказывал мне о своем разочаровании в поисках счастливых людей. Но когда речь заходила о Грациане Секунде, дочери Виктора, Вергилиан выбирал самые трогательные слова, чтобы описать эту, по его словам, мрамороподобную красоту, и я не понимал, как мог поэт, с такой чистотой рассказывавший о прелестной девушке, проводить дни и ночи с этой злой и жадной, как куртизанка, Соэмидой. Впрочем, что я понимал тогда в любви? В те дни меня отвлекала от любовных помыслов жажда странствий, и, когда Вергилиан собрался отправиться в Пальмиру, я попросил поэта взять меня с собою. Для него это была очередная поездка, а для меня целое событие. Вообще путник никогда не знает, что ждет его в дороге.

Меса отправляла тогда в Пальмиру караван верблюдов. Двести животных были нагружены мраморными плитами, гвоздями и прочими строительными материалами, требующимися в большом количестве при возведении общественных зданий и вилл, что вырастали на пальмирских улицах, как грибы после теплого дождя в сарматском лесу. Город расцветал в пустыне, в нем звенело золото, и люди вечно торопились куда-то, лишали себя сна в заботах о наживе, и глаза у них были полны беспокойного блеска. Ганнис посылал в Пальмиру десять талантов для закупки аравийских благовоний, чтобы потом с прибылью перепродать их в Риме.

С тех пор как в Дуре стоял римский охранный отряд, караванная дорога Пальмира – Антиохия сделалась более или менее безопасной: для устрашения нарушителей порядка префекты безжалостно распинали разбойников на крестах. Тем не менее ходили слухи об участившихся нападениях бродячих племен, и Ганнис нанял в качестве охраны сорок лучников на быстроходных верблюдах.

Караван двинулся в путь на заходе солнца, когда немного спала невыносимая дневная жара и стало легче дышать. Зеваки с удовольствием наблюдали суету, царившую на городской площади перед выступлением в далекое странствие по пустыне, и удивлялись величине каравана. Погонщики, неутомимые и быстроногие люди, еще раз проверили прочность вьючных ремней и копыта животных.

Наконец Антимах, старый каравановодитель, поднял руки к небесам и произнес молитву перед выступлением:

– Да будут милостивы к нам и к нашим животным Ваалшамин и властвующий над ночами и лунами Аглибол!

Я с любопытством смотрел, с каким достоинством поднимались с колен верблюды, задирая кверху маленькие надменные головы с презрительно сомкнутыми губами. Песок захрустел под мозолистыми стопами. Когда очередь дошла до моего верблюда, я с непривычки едва не упал с его горба на землю, но удержался, вцепившись в луку седла. Мы двинулись с площади под мелодичный звон колокольчиков, подвешенных к шеям верблюдов, чтобы отгонять злых духов пустыни. Сильно пахло верблюжьей мочой. Нагруженные товарами, «корабли пустыни» уходили в темноту наступающей ночи.

Меня действительно укачивало на верблюде, как в море.

– Смотри на звезды, – посоветовал мне Антимах, – тогда тебя не будет тошнить.

Вергилиан ехал на муле, и так же поступил Ганнис, направлявшийся в Пальмиру по каким-то торговым делам и, насколько я мог понять по подслушанным случайно разговорам, с целью разузнать, что творится в таинственной Парфии. Будущее и царская диадема на челе ее любимца внука Элагабала все еще не давали спать старой Месе, а для этого требовалась большая осведомленность о положении дел на Востоке.

Из пустыни веял навстречу упругий, раскаленный воздух. Стало затруднительно дышать. Но, наслушавшись рассказов о красоте Пальмиры, я готов был перенести все тягости путешествия, чтобы увидеть воочию этот прекрасный город. Караван стремительно передвигался на восток. Ноги у верблюдов длинные и мускулистые, как у каких-то гигантских птиц. Приятно похрустывали ремни вьючного снаряжения. Так мы передвигались по ночам, руководясь светилами небесными, отдыхая в редких оазисах и совершая огромные переходы от водоема к водоему, где погонщики поили животных.

– Рим еще господствует здесь, – объяснял евнух Вергилиану, – но положение римлян с каждым годом делается все менее прочным. Тяжелые римские легионы с их баллистами увязают в песках. Здесь нужны конные воины…

Я не стал слушать, о чем они разговаривали, потому что мое внимание привлек к себе старый Абука, надсмотрщик над погонщиками, рассказывавший Антимаху, видно большому любителю подобных историй, про некоего бедного сирийского швеца:

– Жил в те дни в Дамаске портняжка. Человек не очень большого умения в своем ремесле. Он чаще чинил старые хламиды, чем шил праздничные одежды. Но была у него дочь, девушка такой редкой красоты, что слава о ней достигла ушей парфянского царя. Когда она шла с кувшином на плече к городскому источнику и красиво изгибала стан, все оборачивались на нее. Она была как тростинка, а голос девы напоминал египетскую арфу. И проживал также в Дамаске богатый торговец по имени Аталаф.

– А как звали девушку? – спросил Антимах, которому, видимо, все хотелось знать.

– Ее звали Тавива, что значит серна.

– Тавива…

– Да, именно так звали красавицу. Аталаф владел стадами верблюдов, у него было много рабов, прекрасный дом стоял среди тенистых деревьев, перед домом журчали фонтаны. И вот пошла однажды Тавива на базар, чтобы купить муки и испечь лепешку, так как осталась с малых лет сиротою и сама занималась хозяйством, приготовляя пищу для старого отца. И когда она возвращалась домой, встретил ее на улице Аталаф и спросил, чья она дочь. Опустив глаза, как и подобает скромной девице, Тавива сказала, что она дочь портного, который живет в хибарке около храма Аштарот…

Абука подробно рассказывал о встрече богатого жителя Дамаска с бедной девушкой, говорил за красавицу тонким голоском, который, по его мнению, должен был напоминать звуки египетской арфы, и грубым голосом – за богатого торговца. К сожалению, в самый интересный момент рассказа какой-то из верблюдов оступился, что вызвало большое замешательство: падение одного верблюда нарушает мерный бег всего каравана. Прервав повествование, Абука поспешил с проклятиями на место происшествия. Среди душной ночи слышались гортанные крики. Это было единственное приключение в пути, но в этой суматохе мне так и не удалось узнать, какова судьба девушки из Дамаска, хотя, прослушав в своей жизни тысячи сказок, я теперь совершенно уверен, что красавица вышла в конце концов замуж за богатого купца и народила ему дюжину детей…

В пути мы делали остановки у колодцев, охраняемых римской стражей. Обычно то были всадники или воины на верблюдах, неизменно закутанные в широкие платы от пыли и привыкшие в пустыне к одиночеству и молчанию. Колодцы эти отличаются большой глубиной, и вода в них солоноватого вкуса, однако верблюды привычны к такой. Ганнис рассказал нам с Вергилианом, что у этих животных несколько желудков, вода постепенно переливается из одного в другой, благодаря чему они могут проходить огромные безводные пространства, не испытывая жажды. Ничего подобного я не видел в своей стране, где тяжести перевозятся на конях или на медлительных волах.

Спустя несколько дней в тумане утренней зари показались на золотом небосводе погребальные башни пальмирского некрополя, а за ними – предместье, лавровые рощи и, наконец, знаменитая колоннада караванной дороги.

Это была Пальмира, которую иудеи называют Тадмор, что значит – невеста пустыни. И когда мы приблизились к этому огромному городу, выросшему, как диковинный цветок среди песков, мы увидели, что он уже просыпался от ночного сна. На улицах тысячи людей спешили на торговые площади, и менялы открывали свои заведения.

– Что это такое? – спросил Вергилиан Ганниса, когда мы очутились перед одним из городских фонтанов.

– Это был грандиозный многоструйный нимфей, посреди которого стояла огромная статуя. Она изображала женщину, попиравшую стопой другую женщину, наполовину погруженную в воду бассейна. Рукой богиня ласкала косматую гриву льва.

– Скульптура представляет собой фортуну Пальмиры, – объяснял не без некоторого раздражения Ганнис. – Женщина в воде – символ источника Эфки, питающего город. А лев – намек на благодеяния, которые якобы принесла пустыне пальмирская торговля…

Навстречу нам двигались другие караваны верблюдов, может быть, спешившие в Антиохию. Погонщики были в широких парфянских штанах, завязанных у щиколоток. Верблюды, ослы и пешеходы поднимали облака пыли. Но я заметил, что внимание Вергилиана привлекла группа людей, ехавших на лохматых ослах. Среди них были и женщины, сидевшие свесив ноги на одну сторону. Когда путники приблизились, мы увидели, что одна из женщин приподняла покрывало. У нее была маленькая смуглая рука. На мгновение блеснул тонкий серебряный браслет. И вдруг среди этой дорожной суеты, пыли, запаха верблюжьей мочи и крикливых голосов засияли пламенные женские глаза и снова погасли…

– Что это за люди на ослах? – спросил Вергилиан.

Ганнис ответил, бросив в сторону незнакомцев равнодушный взгляд:

– Вероятно, бродячие мимы.

Лицо Вергилиана преобразилось. Он как бы помолодел, и усталое выражение его рта вдруг сменилось радостной улыбкой. Я спрашивал себя, глядя на него: не есть ли это та самая любовь, ради которой, если верить поэтам, люди идут на подвиги и преступления?

– Скриба, где же мне искать эти глаза? – обратился Вергилиан ко мне, сверкая зубами, особенно белевшими на лице от пыли, которой все покрылось в пути. – Но я найду ее на дне моря!

Ганнис ответил за меня:

– Где тебе ее искать? Вероятно, в одном из притонов Антиохии.

В это время мимо нас промчался конный отряд. Воины сидели на белых и вороных конях, в легких коротких плащах, с медными шлемами, привязанными за спиной. Их щиты и оружие погонщики везли на вьючных животных. Но конские копыта подняли такое облако пыли, что закрыли весь мир. Мы чихали, проклиная всадников. А когда конница умчалась на запад и пыль рассеялась, вдали нам трудно было разглядеть караван мимов. Может быть, они уже скрылись за пальмовой рощей?

Назад Дальше