Вергилиан смотрел, как два каменщика замуровывали погребальную плиту в стене пещеры, куда положили Делию. Один из них вытер руки, запачканные в цементе, о край большой глиняной миски. За этой холодной, молчаливой плитой лежало все, что осталось от пламенной и обуреваемой страстями танцовщицы… Я вспомнил ее пляски, медленно летевшие по воздуху легкие покрывала, гармонию всех ее соразмерных членов…
В городе уже знали о кораблекрушении «Фортуны» и о сыне сенатора, потерявшем при таких трагических обстоятельствах свою возлюбленную. На бледного и высокого поэта смотрели с любопытством. Женщины жалели его, им хотелось утешить это возвышенное горе… Когда все было кончено, Вергилиан ушел из усыпальницы, поднялся на виноградник и некоторое время сидел там в одиночестве. Не желая оставлять его наедине с печальными мыслями, я устроился недалеко от него на нагретом солнцем камне. Потом пришли с Феофилом несколько поселян. Не стесняясь нас, быть может, как потерпевших бедствие и поэтому неспособных, по их мнению, причинить людям зло, они продолжали начатый ранее разговор. Я понял, что речь шла все о том же пресловутом винограднике.
Старый человек в рубище спрашивал врача:
– Значит, ты не советуешь обращаться в суд?
Феофил укоризненно качал головой.
– Зачем тебе обращаться к римскому судье? Ты будешь жаловаться язычникам на сестру во Христе? Но неужели мы сами не в состоянии разобраться в этой тяжбе? Поспеши к епископу, и он рассудит вас по справедливости.
– Епископ – родственник Клавдии.
– Это ничего не значит. Он не один будет судить, а в присутствии старейшин.
– А судебные издержки?
– Ты уплатишь в церковную сокровищницу что положено, самую малость, а римский судья жаден, как паук…
Старик, спрашивавший совета, стоял на согнутых в коленях ногах, опираясь на грубую палку. Пресвитер успокаивал его:
– Не бойся ничего. Клавдия – свободнорожденная, ты же рабского происхождения, и в римском судилище вас не поставят рядом перед судьей, а у епископа будут смотреть на тебя как на равного…
– А если Клавдия не подчинится приговору?
– Она не посмеет это сделать. Иначе вся община осудит ее, и непокорная лишится Царствия Небесного…
Виноградари ушли в селение, Феофил подошел к Вергилиану с явным намерением утешить его.
– Не печалься, друг, свыше меры…
Завязался разговор.
Феофил рассказывал об острове, о его жителях и нуждах:
– Здесь обитают бедные люди. Глядя на роскошь богачей, – а для них роскошью являются уже серебряные чаши Клавдии, – они жаждут справедливости на земле. Но для этого еще не настало время.
– И поэтому они ищут утешения в мысли, что получат награду за свои страдания в будущей жизни? – при этих словах Вергилиан горько усмехнулся.
– Но и здесь христианские наставники стараются по возможности облегчить их участь. Обрезательный нож виноградаря или плуг таинственным образом соединяет человека с землей, и эти люди чисты сердцем, как голуби, поэтому доверяют во всем своим руководителям.
– А вы?
– Мы знаем, что им долго ждать справедливости на земле, и обещаем ее на небесах.
Феофил пожелал нам всякого благополучия и уехал на сером ослике, бодро помахивавшем хвостом в репьях. Когда мы спускались с Вергилианом по тропинке, ведущей в селение, он показал пальцем на удалявшегося пресвитера:
– Видел, с каким почтением люди смотрят на него и обращаются к этому человеку за советом? Они предпочитают судилище своих епископов суду самых изощренных римских законников. Теперь они – как государство в государстве.
Навстречу нам шли женщины, возвращавшиеся с похорон в город. Я оглянулся на них. Ветер играл белыми одеждами, обрисовывал женские ноги. Горожанки смеялись, уже позабыв об умершей, потому что вокруг все было залито солнцем, и не помышляли о том, что рано или поздно наступит и их черед. Они тоже оглядывались на нас. Небо сияло, точно в мире не существовало умирания.
Часть четвертая
ГИБЕЛЬ КАРАКАЛЛЫ
IЭто случилось в консульство Гая Бруция Презента и Тита Мессия Экстриката, в февральские календы, в шестой год с того дня, как облачился в пурпур император Марк Аврелий Антонин, прозванный Каракаллой [5].
Эдесская дорога, занесенная во многих местах песками, далеко уходила на юг среди унылых пейзажей Осроены. По обеим сторонам лежали скудные поля и засаженные свежезелеными овощами огороды. Иногда встречались жалкие оросительные каналы, смоковницы, водоемы, колеса которых вращали ослы с завязанными глазами, или вдруг открывались для зрения рощи пыльных пальм, селение, состоящее из дюжины глинобитных хижин, и в нем куча навоза, фавноподобная коза, а за ней розовое миндальное деревце в цвету.
На дороге порой замечалось некоторое оживление: стремительно шел навстречу караван верблюдов, спешил путник с посохом в руке, гремела тележка озабоченного торговца. Высоко в неподвижном воздухе над Осроеной тихо парили ширококрылые орлы. Солнце приближалось к зениту.
Император совершал благочестивое путешествие в город Карры, чтобы принести умилостивительные жертвы Луну – разящему и исцеляющему древнему богу Осроены, которого изображают с рогами золотого полумесяца на челе. Снедаемый тайным недугом, перед коим бессильны все ухищрения врачей и фимиам богам, Антонин жаждал исцеления. В самом мрачном настроении духа, равнодушный в эти часы ко всему, даже к лести, он устало сидел на белом каппадокийском жеребце, выпятив по обыкновению нижнюю губу, выбритый по антиохийской манере. На плечи августа, невзирая на жару, был накинут палудамент – военный широкий плащ пурпурового цвета и столь воинственного вида, что ношение его в стенах Рима запрещалось даже императорам.
Перед Антонином двигались попарно двадцать четыре ликтора, тоже все на белых конях, с фасциями на плечах, как римляне называют пучки розог с воткнутой в них обоюдоострой секирой, что с древних времен считается в Риме символом верховной власти. Далеко вперед ускакали центурионы, на обязанности которых лежало обеспечить свободный проезд императору. Позади, на почтительном расстоянии, чтобы не помешать мыслям августа, ехали сопровождавшие его лица, и среди них префект претория Опеллий Макрин, префект II Парфянского легиона Ретиан, сенатор Дион Кассий и многие другие. Тут же трясся на ушастом муле известный всем и каждому евнух Ганнис. В отдельной группе можно было увидеть ритора Филемона и Гельвия Пертинакса, ведающего письменными делами императора. Мы с Вергилианом тоже оседлали мулов и пустились в путь, осчастливленные приглашением всемогущего евнуха.
Несмотря на отвращение, которое вызывала теперь в нем одна мысль о денежных делах, Вергилиану пришлось участвовать в переговорах с Ганнисом по поводу Антиохийского банка. Август предложил Кальпурнию как одному из римлян, обладавших большими средствами, принять участие в этом предприятии, и сенатор опасался отказом навлечь на себя гнев Антонина. А между тем торговля замирала, италийская почва скудела, и старый скряга мрачно смотрел на будущее. Впрочем, путешествие на Восток несколько рассеяло тяжелые переживания поэта, а я не мог оставить своего друга в такие трудные для него дни, хотя сердце мое рвалось в милые Томы.
На расстоянии полета стрелы за шествием двигались, поднимая пыль, конные скифы. Вооруженные страшными копьями в шесть локтей длиною, в гребнистых блистающих шлемах и в коротких красных плащах, эти замечательные воины представляли собою внушительное зрелище для местных жителей, выбегавших на дорогу из соседних селений, чтобы полюбоваться на императора. Тишину нарушали только цоканье копыт о камень и скрип повозок, на которых везли пищу и все необходимое в путешествии для августа и его людей. Навстречу попадались женщины в черно-белого-лубых полосатых одеяниях, с кувшинами на плечах и нагруженные мешками ослики. Но люди и животные поспешно сходили с дороги, чтобы дать свободный проезд императору и его воинам, друзьям и коням.
Каракалла уронил голову на грудь и лениво перебирал поводья. Конь грациозно выбросил одну ногу, согнутую в колене, потом заплясал на месте и сделал скачок вперед. Император похлопал коня по холке, и, успокоившись, жеребец снова стал выступать мерным шагом.
Иногда мы останавливались на некоторое время, чтобы отдохнуть. На одной из остановок до моего слуха долетел отрывок разговора императора с Макрином. Август стоял совсем близко и пил вино из серебряной чаши. В его голосе слышалось негодование:
– Кто в состоянии понять мои замыслы? Разве способны эти торгаши и грубые воины разделить их? В своих размышлениях я охватываю весь мир…
Макрин слушал, сжимая руки.
– Им что! Лишь бы корпеть над списками, подсчитывать модии пшеницы! А между тем мои силы приходят к концу.
– Благочестивый август…
– Нет, не говори пустых слов! Я знаю… Но как манит Индия! Сколько раз мы с августой склонялись вместе над этими планами… Однако нет ни золота, ни воинов в достаточном числе, чтобы начать такое предприятие. И еще эта ни на минуту не затихающая боль в чреве… Ха-ха! Мечты об Индии – и вечно расстроенный кишечник!.. О чем я хотел сказать тебе? Да, по поводу Юлия Марциала… Примерный воин, а я без достаточной причины позорной смертью наказал его брата. Надо отличить… Вот видишь. Обо всем надо подумать самому. Я и тебе не доверяю…
– Благочестивый август…
– «Благочестивый август»… Ты – хитрая лиса! Машешь пушистым хвостом, закругляешь периоды. Хотелось бы мне знать, что у тебя в голове, любезный Макрин! Гороскоп халдейского астролога предвещал смерть… Но кому? Следовало бы вызвать Макретиана. А на кого оставить Рим? Этот верен как пес, не украдет ни одного сестерция. Однако какая у него маленькая душонка! Что для него Индия! Ему бы лишь составить вовремя отчетность…
Макрин слушал, вздыхал, опустив глаза, и, видимо, обрадовался, когда шествие снова двинулось по Каррийской дороге.
В толпе приближенных ритор Филемон, в подражание Цельсу уже несколько лет писавший книгу под названием «Против христиан», объяснял Диону Кассию гностическую систему мира. Непримиримый враг христианской морали, издевающийся над всем, над чем полагается издеваться эллину, он втайне отдавал должное тем величественным, хотя и туманным построениям, какие возникали в больном мозгу Валентина, знаменитого ересиарха и главы гностиков. Смакуя каждое слово, ритор передавал в своем вольном изложении теорию истечения эонов из божества… Теребя пышную бороду и хмуря косматые брови, Дион Кассий внимал странным измышлениям.
Филемон объяснял ему:
– Слушай! Последний из эонов, который носит имя София, возгорелся пламенным желанием созерцать первопричину всех вещей. Презрев слабость женского естества, София устремилась в бездну кипящего в грехах мира и там погибла, в печали и изумлении укачивая на руках свою дочь, зачатую в темноте падения. И когда она вновь вознеслась к небесам, ее бесформенное чадо, заплаканная Ахамот, осталась томиться во мраке, в темноте материи, изгнанница небес, сестра платоновской Психеи!
Дион Кассий презрительно кривил рот:
– Странные и безумные измышления.
– Позволь мне закончить… – заторопился Филемон.
Немного впереди Ганнис пытался убедить Макрина в целесообразности своих широких планов. В поездку евнух отправился только для того, чтобы иметь удобный случай переговорить с нужными и влиятельными людьми и прежде всего с Макрином. Теперь он вкрадчиво, елейным голоском, доказывал префекту претория:
– Ты сам изволил заметить, сколь важна эта торговая дорога. Караваны, проходящие через Петру, будут вынуждены сворачивать с пути, а не направляться в Пальмиру, если мы организуем в этом городе дешевый кредит для торгующих с Парфией. Не говоря уже о том, что таким образом для римлян облегчается наблюдение над путями, ведущими в Индию…
Макрин, похожий на палача или на тюремщика, слушал, глядя перед собою, очевидно занятый какими-то своими мыслями, не имевшими прямого отношения к меркантильным планам сирийского евнуха, может быть, взволнованный недавним разговором с императором. У него действительно лицо было безобразно, и в левом ухе никак не могла зарасти дырочка, проколотая для серьги, какие в обычае носить в Мавритании. Префект претория выбился из низов, начав свою деятельность экономом у богача Плауциниана, но никто не мог отказать ему в ловкости и даже в уме.
Мы прошли уже около половины пути. Император поднял руку, что было знаком остановиться, и подъехал к краю дороги. Сойдя с коня, он удалился за холм, побуждаемый чревом.
Некоторые улыбнулись. Императорского коня взял под уздцы Юлий Марциал, центурион, приставленный Макрином к особе императора в качестве телохранителя. Гельвий Пертинакс, прикрыв рот рукою, шепнул Ретиану:
– Законам природы повинуются и цезари!
– Брюхо у всех одинаково, – с лагерной грубостью ответил префект.
Вергилиан отправился в Карры, чтобы своими собственными глазами посмотреть на сцену жертвоприношения. Поэт собирал все, что мог услышать из уст очевидцев, присутствовавших при постройке моста через Тигр и при взятии Арбелы, не оставив мысли написать книгу об Антонине, и надеялся, что сегодня будет иметь случай лично побеседовать с августом, хотя особенно мрачный вид Каракаллы отнюдь не поощрял такого желания. Пока он уже успел поговорить с Корнелином, от которого узнал много интересных подробностей и вкратце записал их на навощенных табличках. Но любопытные вещи рассказывал и Филемон. День был наполнен ценными впечатлениями.
Дион Кассий не знал, как отделаться от навязчивого ритора, и был рад, когда рядом с ним оказался Вергилиан, которого эта болтовня, к удивлению историка, интересовала. Трезвый ум Диона не постигал гностических туманов, его отличала склонность к точным данным. А этот болтун шептал и шептал, паря в заоблачных высотах:
– Элеаты учили, что мир есть призрак, сонное видение. Иные, наоборот, утверждали, что он – осязаемая реальность. Валентин же предполагает, что наш мир – своего рода условность. Для Валентина нет ни времени, ни пространства. И в этой условной жизни имеет значение только то, что входит в систему эонов. И весенний дождь, фонтаны, вся морская стихия вселенной – это только слезы Ахамот, плачущей и томящейся в разлуке с небесами, а природа, вот этот солнечный день, – Филемон сделал широкий жест, опять окинул взором все лежащее окрест, – вот хотя бы это миндальное дерево в цвету и все прекрасное на земле, стихи или красиво построенный дом, – это лишь сияние ее улыбки…
Дион Кассий, ничего не понимавший ни в стихах, ни в философии, воспользовался каким-то предлогом и отъехал прочь. Кажется, только Вергилиан и я внимали Филемону с уважением, и старый философ был доволен, что судьба послала ему таких терпеливых слушателей. В самом деле, по лицу Вергилиана было видно, что его весьма занимает рассказ ритора, а в моем представлении возникал мир, совсем не похожий на тот, в котором мы все живем. Я волновался. А что, если действительно, спрашивал я себя, все условно в мире и нет никакой разницы между Римом и этим маленьким сирийским селением? Но моя молодость отвергала то, в чем нельзя убедиться ощупыванием, или обонянием, или жадными человеческими глазами. Филемон уверял, что мир – лишь амфитеатр, построенный демиургом, чтобы душа имела возможность претерпеть на этом просцениуме вселенной положенные ей страдания. Я склонялся к мысли, что испытания делают человека лучше и мудрее, но отвергал всякую награду за них. Это было неприемлемо для разума и человеческой гордости. Я сказал об этом Вергилиану, и он с удивлением произнес:
– У тебя еще материнское молоко не обсохло на губах, а ты изрекаешь такие истины!
Но я много читал, переписывал трудные книги и понял, что среди наступившего в Риме раболепства честным людям стало трудно дышать. По крайней мере тем, кто еще не разменял свой разум на маленькие дела. Может быть, потому-то избранные души, как мотылек на светильник, и летели на свет философии, ища в ней утешения?