Осмотрев работы по возведению погребального костра, ибо Вергилиан все хотел видеть и знать, рассуждая, что именно теперь настало время написать книгу об императоре, мы поспешили в город, чтобы побывать в базилике.
К ней вели ступеньки высокой лестницы, на которых сидели и стояли верные до гроба скифы, несшие у тела императора последнюю стражу. Где-то поблизости тревожно ржали их кони, может быть, чувствовавшие близость трупа.
Скифы мрачно смотрели на посетителей, ревниво охраняя покой своего любимца. Но, рассмотрев пурпуровую полосу на тунике Вергилиана, они не препятствовали ему подняться к смертному одру. Мы очутились в длинном зале, в глубине которого блестели светильники, и направились на их сияние. Два каких-то человека склонились над ложем и, откинув покрывало, смотрели на искаженные смертью черты покойного. Это были Дион Кассий и Корнелин.
Когда мы приблизились, они повернули головы в нашу сторону и Корнелин выпрямился, а Дион Кассий так и остался склоненным над трупом и с заложенными за спину руками.
Мы подошли цыпочках к умершему.
– Германский, Парфянский, Гетийский, Счастливый, – прошептал Дион.
– Германский, Парфянский, Гетийский, Счастливый, – тоже шепотом повторил титулы Корнелин.
– Так кончилась эта ничтожная жизнь! – продолжал Дион, покачивая головой и в последний раз вглядываясь в черты императора, как бы для того, чтобы сохранить их в памяти. Для меня не было тайной, что историк недолюбливал Каракаллу как одного из тех, кто унизил сенат и лишил его прежнего влияния на ход государственных дел. Теперь он имел возможность высказать свое откровенное мнение.
Корнелин молчал. Мы стояли некоторое время у ложа.
Вергилиан прижал к лицу надушенный платок.
– Какое зловоние!
Мы спустились по ступенькам, на которых все так же сидели безмолвные скифы, и когда хотели разойтись в разные стороны, то до нашего слуха донеслись громоподобные раскаты львиного рева.
– Звери для арены? – спросил, поежившись, Дион Кассий.
Корнелин почтительно объяснил:
– Нет, это ручные львы августа. Они отказываются принимать пищу, имея привычку получать ее из рук императора.
Вергилиан вздохнул:
– Несчастные звери!
– Они на цепи. Если хотите, можно на них посмотреть.
Префект отворил маленькую дверцу, и мы вошли в помещение, служившее, очевидно, скифам для хранения седел и оружия; в стене горел, воткнутый в сделанное для этого отверстие, факел, при его свете в глубине можно было разглядеть силуэты лежащих зверей.
Львы уже второй день не принимали пищу. Как собаки, приподнимая при каждом шорохе уши, они лежали, скучные и сонные, в ожидании, что вот-вот откроется дверь и войдет их господин. Обширное помещение, где они находились, было закрыто, как темница, железной решеткой. Здесь тошнотворно пахло звериным логовом. Тускло догорал светильник. Позванивали цепи, которыми львы были прикованы к кольцам в стене. Порой звери начинали реветь, и тогда все здание сотрясалось от мощного дыхания их страшных глоток.
Вслед за римлянами в подземелье вдруг спустился Олаб, префект скифской когорты, по-видимому в полном опьянении, судя по неуверенной походке. В руках он держал лук и стрелы.
Олаб крикнул в дверцу:
– Кто там есть? Стикос! Амодон! Здесь не светло!
Прибежали два скифа с факелами в руках.
– Поднимите повыше, – приказал Олаб.
Скифы подняли потрескивавшие факелы над головой.
Дион Кассий решил вмешаться. Львы были собственностью государства.
– Что ты хочешь делать?
– Отойди прочь! – грубо ответил скиф.
Кассий промолчал. Корнелин тоже считал, что благоразумнее не затевать ссору с пьяным варваром. Обычно эти люди добродушны и отличаются даже известной мягкостью характера, но под влиянием винных паров не знают предела своему гневу.
– Все-таки посмотрим, что он намерен делать, – предложил Вергилиан, и мы остались.
– Мне посветить, – приказал Олаб воинам. – Выше! Так хорошо!
– Ты хочешь убить их? – спросил его Корнелин.
– Ты угадал. Если умер император, пусть умрут его звери. Поднять, собаки, факелы выше!
Царственные звери перестали реветь и огненными глазами смотрели на людей. Ближе других стоял, повернув огромную голову к Олабу, трехлетний ливийский лев, поистине царь зверей, с косматой гривой. Его Каракалла называл Арзасидом. Пах зверя судорожно раздувался от дыхания. Было нечто разумное, гордое и презрительное в его глазах, которые вдруг вспыхивали зеленоватым светом, отражая огонь факелов. Казалось, он понял. С этими людьми пришла смерть, и никогда уже рука господина не погладит его…
Олаб отступил на шаг, вложил оперенную стрелу в лук, натянул тетиву, далеко отводя локоть и откинув тело назад, и потом метнул смертоносную тростинку в льва. Она коротко прошумела в воздухе и вонзилась в бок зверя, между ребрами. Лев огласил своды ужасающим ревом, от которого стыла кровь в жилах, и забился в предсмертных судорогах. Остальные три льва и львица заметались на цепях, вставали на дыбы, разевая огненные пасти, и потрясали воздух невыносимым для слуха ревом. Казалось, даже на таком расстоянии из этих разверстых пастей до нас долетело зловонное дыхание.
– В сердце! В самое сердце! – закричал Олаб, когда пораженный стрелою лев затих. – Еще стрелу! Выше светить!
Стрелы с мгновенным свистом поражали новые жертвы. Скифы, державшие факелы, с видимым интересом наблюдали за истреблением зверей и при удачном попадании одобряли умение стрелка. Последней упала львица. Она легла на спину, по-человечьи прижимая мягкие лапы к сердцу…
Когда взошло утреннее кровавое солнце, погребальный костер был доведен до конца. Он представлял собою высокую башню из трех срубов, постепенно уменьшавшихся кверху и украшенных гирляндами из лавровых ветвей. Верхний сруб увенчала позолоченная статуя гения, державшего в простертой руке венок. Само собою разумеется, я был одним из первых на месте предстоящей церемонии.
Из соседнего лагеря стекались в грозном молчании толпы воинов, которым запретили брать с собой оружие. В ожидании, когда начнется церемония, они уселись группами на земле, лениво обсуждали события, гадали, будет ли увеличено жалованье, как им обещал Макрин, и начнется ли новая война с парфянами. Некоторые уже затеяли игру в кости, и тут же появились продавцы орехов и медовых пряников. Время тянулось как пряжа, и воины отпускали в адрес усопшего грубые шутки, выражая свое нетерпение по поводу того, что император медлит отправиться к богам.
Но вот вдали произошло какое-то движение. Я посмотрел в ту сторону…
Послышались взволнованные голоса:
– Везут! Везут!
Из Эдессы медленно двигалась процессия. Блистая оружием и ощетинившись копьями, ее открывали в конном строю императорские скифы в своих неизменных плащах красного цвета. За ними шестерка белых коней, украшенных розовыми страусовыми перьями, везла колесницу. На ней покоилось тело императора, лежавшее на некоем возвышении, а в головах у него стояла статуя богини, подобная тому гению, что возвышался на погребальном костре, и так же простирала вперед руку с лавровым венком.
За колесницей шли оба консула – Бруций Презент и Мессий Экстрикат, и с ними Макрин, Дион Кассий, Гельвий Пертинакс, сенаторы. Среди них нетрудно было отыскать поэта Вергилиана, но он не заметил меня в толпе.
Позади знаменосцы несли легионные орлы. Замыкали шествие воины II Парфянского легиона. По обеим сторонам дороги стояли толпы любопытных и взирали на шествие. Зрелище было редкое, и каждый считал себя осчастливленным судьбою, что ему довелось видеть все это собственными глазами. А согбенная годами старушка с посохом в руках, вытирая краем одежды слезы, шамкала простодушно:
– Убиенный…
Каракаллу в Эдессе многие считали благодетелем. Он простил населению недоимки, обещал построить на государственный счет новые термы, дал горожанам римское гражданство. Но солдаты потешались над старухой и считали, что она выжила из ума.
Процессия медленно приближалась. Теперь воины вскочили на ноги, метавшие кости с сожалением прервали игру и подсчитывали на пальцах выигрыш, косясь на приближающуюся колесницу.
Лица у провожавших в последний путь императора были унылые. Ведь никто еще не знал, чем все это может кончиться, и Дион Кассий был прав, когда говорил, что не уверен, доживет ли он до вечера. Некоторые шепотом передавали слухи о ночном заседании сената под охраной германцев. Но сенаторы угрюмо отмалчивались, когда их спрашивали о принятом решении. Они с радостью отдали бы пурпур любому встречному, чтобы избавиться от гнетущей неизвестности. Одни боги ведали, чего хотят легионы. Правда, Адвент предусмотрительно поставил за соседними холмами германскую конницу, но все-таки настроение у всех было тревожное.
У погребального костра происходила обычная в подобных случаях суета.
– Как обстоит дело с орлом? Ничего не забыли, друзья? – спрашивал Макрин у легионеров, точно это были не рядовые воины, а люди в сенаторских латиклавах.
– Орел замечательный! – успокаивал Диодор.
Страхи архитектора теперь рассеялись, и он ждал обещанной награды.
По древней традиции на погребальный костер усопшего августа помещали в клетке живого орла. Когда огонь начинал подпаливать орлиные перья, птица разбивала нарочито хрупкую клетку и улетала ввысь. Считалось, что это возносится к богам бессмертная душа императора. Поэтому волнение Макрина было понятным. Но все оказалось в порядке. Огромный орел, правда, несколько помятый во время ловли, уже сидел, злобно нахохлившись, в клетке наверху костра. Вчера за него заплатили три драхмы горным пастухам.
Все торопились, чтобы отбыть свои обязанности и заняться другими, более важными земными делами, поэтому церемония проходила в спешке. Надгробные речи консулы произнесли еще в Эдессе, в базилике, чтобы не возмутить неловким словом толпы воинов, как это могло случиться у костра. Сенаторы, облаченные в особые полотняные одежды, как полагалось римлянам на погребениях, внесли по скрипучей, кое-как сколоченной лестнице тело императора вовнутрь башни и с явным облегчением, судя по их лицам, спустились оттуда. Служители захлопнули деревянные двери нижнего сруба.
Бородатый, но совершенно лысый сенатор, худой, как палка, жаловался соседу:
– Разве это апофеоз? Нет ни хора дев, ни пения печальных гимнов, ни воскового изображения покойного августа! А жертвы! Разве так приносятся жертвы? Покарают нас небеса!
Собеседник, тоже сенатор, тучный человек с гнилыми зубами и седой бородой, взволнованный событиями, испуганно смотрел на него.
– Ты считаешь, что боги могут покарать нас за отступление от обычая?
– Священные формулы должны быть произнесены в точности и все установленное предками выполнено неукоснительно, – сурово сказал первый сенатор, рассекая рукою воздух. – О чем думают жрецы императорского культа?
Но перед костром уже выстроились трубачи. Подняв к небу сверкающие медью жерла труб, они надули щеки, напрягли мощное дыхание, и глаза у них выпучились от натуги. Раздались тягучие, торжественные звуки. В последний раз цезарь слышал пение римских труб. Дым кадильниц медленно таял в воздухе, который уже стал жарким от солнца, заливавшего светом эту картину. Вокруг погребального костра стояли сенаторы; за грубо сколоченными перилами, которыми было огорожено место сожжения, волновалось море солдатских голов. Последний звук трубы, дребезжащий от дрожания губ, замер…
– Досточтимые отцы, – обратился Макрин к консулам, смахивая воображаемую слезу, – приступите!
Консулы взяли из рук служителей факелы и, по обычаю отвернув лица, прикрыв головы краем одежды, приблизились к хворосту, которым был обложен сруб, и подожгли его. Тотчас же вспыхнуло горное масло, обильно политое на солому, и другие горючие материалы; пламя обдало близко стоявших жаром и тяжким запахом благовоний. Клубами повалил бурый дым, и огонь быстро перекинулся вовнутрь сруба. Огненные языки жадно лизали пурпур и гирлянды. Еще мгновение – и пламя забушевало как буря, к великому удовольствию воинов, которым это редкое зрелище доставляло немало поводов для шуток и насмешек. Но от жары бревна разошлись, одна из стенок верхнего сруба обвалилась, и изумленные зрители увидели ложе и на нем тело императора. Порывом горячего воздуха с мертвеца сорвало палудамент. Теперь все явственно видели, как голова усопшего покоилась на высоких подушках. Можно было даже рассмотреть золотой лавровый венок на его челе…
Я поспешно заносил на навощенную табличку описание церемонии, все мелочи, какие замечал мой взор, разговоры и мнения присутствующих и не забыл записать даже о притворной слезе Макрина. Такие подробности особенно интересовали Вергилиана.
Солдаты не спускали глаз с фигуры императора, вокруг которого бушевал огонь. Но, очевидно, под действием жара, закостеневшие, сложенные в благочестивом жесте руки покойника вдруг широко раскрылись и стали тихо двигаться, как бы обнимая воздух. Затем тело медленно, изгибаясь в позвоночнике, приподнялось с ложа.
Несколько мгновений спустя густой бурый дым уже скрыл все из виду, но из многих тысяч грудей успел вырваться один огромный вопль:
– Товарищи! Август встает с ложа!
Другие кричали в исступлении:
– Нет, возносится на небо! В лоно Геркулеса!
Огонь ревел. Простодушные воины верили, что в воющем пламени, в клубах черного дыма гений императора может вознестись к Антонинам. И вдруг опаленный орел, разломав наконец мощными крылами тесную клетку, с гневным клекотом взлетел в воздух над потрясенными легионами.
IVДни Каракаллы закончились насильственной смертью, и вскоре после этого в Антиохии лишила себя жизни его мать.
Императрица не присутствовала на погребальной церемонии, и Макрин послал ей урну с прахом сына. Было известно, что Юлия Домна тяжко больна: у нее появилась на груди одна из тех страшных опухолей, от которых женщинам нет спасения. В отчаянии она решила уморить себя голодом. Это не удалось ей. Тогда честолюбивая сирийка еще раз сделала попытку взять власть в свои руки и даже выступила с пламенной речью перед воинами, охранявшими ее дворец. Но Макрин нашел, что это уже переходит границы дозволенного, и отнял у нее телохранителей. Видя, что пришел конец всему, Домна покончила с собой, приняв яд, и ее набальзамированное тело перевезли в Рим и там похоронили в усыпальнице Северов, рядом с сыном Гетой. Так печально угасла жизнь этой необыкновенно одаренной женщины.
О ней рассказывали такое, что я закрывал руками уши, чтобы не слышать подобных мерзостей. Но даже смерть цезаря или красивой женщины не в состоянии хотя бы на одно мгновение остановить течение жизни, и, как будто бы ничего не случилось в мире, по-прежнему пахари деловито шли за плугом, проводили длинную борозду и потом давали отдохнуть волам, виноградари ухаживали за лозами, башмачники тачали сандалии и горшечники изготовляли амфоры.
Возведенный восточными легионами на престол, Макрин не поспешил в Рим, как благоразумнее было бы ему поступить, а остался в Антиохии, полной соблазнов и опасностей. Новый император то пылал жаждой деятельности, восстанавливал порядок в управлении, жестоко карая за нерадивость и даже распиная людей на крестах, то впадал в уныние и утешался за чтением Сенеки. А между тем Юлия Меса, сестра покойной Домны, не жалела золота, чтобы добиться любви воинов к своему внуку Элагабалу. Ганнис распускал слух, что этот отрок не кто иной, как сын убитого августа, зачатый Соэмидой в прелюбодеянии от Антонина, и даже осмеливался утверждать, что он похож на покойного как две капли воды.
Элагабал, последний отпрыск знатной сирийской фамилии, с десятилетнего возраста был наследственным жрецом в храме Солнца, в Гелиополе. Когда в этот пышный храм стекались на богослужение солдаты II Парфянского легиона, к которому так благоволил Каракалла, Ганнис раздавал им пригоршнями серебряные монеты и говорил пискливым голоском евнуха:
– По всему видно, что вы боголюбивые воины. Пойдите в таверну и выпейте вина за здравие Элагабала. Вы верно служили его отцу, но, может быть, настанет время, и сын предъявит права на отцовское наследие…