— Подай, — перервала Манефа. — Сама разберу… О господи, владыка многомилостивый! — промолвила она с глубоким вздохом, поднимая глаза на иконы. — Разумеешь, друг, тайнописание? — обратилась она к Василию Борисычу.
— Маленько разумею, матушка, — ответил он.
— Понял? — спросила Манефа.
— Понял.
— Чем бы вот с Софронами-то вожжаться — тут бы руку-то помощи Москва подала, — с жаром сказала Манефа. — Да куда ей! — примолвила она с горькой усмешкой. — Исполнились над вашей Москвой словеса пророческие: «Уты, утолсте, ушире и забы бога создавшего»… Соберешься к Софонтию — зайди ко мне, Василий Борисыч.
Встала Манефа, и матери и белицы все одна по другой в глубоком молчаньи вышли из кельи. Осталась с игуменьей Фленушка.
Последнею вышла Устинья. За ней петушком Василий Борисыч. Настиг он румяную красотку на завороте у чуланов и щипнул ее сзади.
— Ох!.. чтоб тебя!.. — чуть не вскрикнула Устинья. В ту самую пору вышла из боковой кельи Марьюшка. Вздохнув, Василий Борисыч промолвил вполголоса:
— Искушение!.. Затем приосанился и тихо догматик запел:
— «Всеми-и-ирную славу, от человек прозябшую…»
***Проводя московского посланника, Манефа принялась за перевод тарабарского письма Дрябиных. Грозны были петербургские вести.
Извещал Дрябни, что в комитете министров решено дело о взятой на Дону сборной Оленевской книжке. Велено переписать все обители Оленевского скита и узнать, давно ли стоят они, не построены ли после воспрещенья заводить новые скиты, и те, что окажутся недозволенными, уничтожить… Писал Дрябин, что дошло до Петербурга о Шарпанской иконе, и о том, что тамошни старицы многих церковников в старую веру обратили… Навели справку в прежних делах, нашли, что Шарпанский скит лет пятнадцать перед тем сгорел дотла, а это было после воспрещенья заводить новые скиты. Потому и хотят послать из Петербурга доверенных лиц разузнать о том доподлинно, и если Шарпан ставлен без дозволенья, запечатать его, а икону, оглашаемую чудотворной, взять… Уповательно, прибавлял Дрябин, что и по всем другим скитам Керженским и Чернораменским такая же переборка пойдет, дошло-де до петербургских властей, что много у вас живет беглых и беспаспортных… Громовы, писал в заключение Дрябин, неотступно просили, кого нужно, хоть на время отвести невзгоду от Керженца… Два обеда ради того делали, за каждым обедом человек по двадцати генералов кормили, да на даче у себя Громовы великий праздник для них делали. Всем честили, всем ублажали, однако ж ни в чем успеть не могли — потому что вышел сильный приказ впредь староверам потачки не давать и держать их в строгости… О Красноярском деле ни слова — не дошли еще, видно, вести о нем до Питера.
Призадумалась Манефа. Сбывались ее предчувствия… Засуча рукава и закинув руки за спину, молча ходила она ровными, но быстрыми шагами взад и вперед по келье… В глубоком молчаньи сидела у окна Фленушка и глаз не сводила с игуменьи.
— Почтову бумагу достань, — сказала Манефа. — Со слов писать будешь… Здесь садись… Устинья!
Фленушка вышла за бумагой, Устинья явилась в дверях.
— Никого ко мне не пускать ни по коему делу. Недосужно, мол, — сказала ей Манефа…
Низко поклонясь, Устинья спряталась в свою боковушу. Через минуту она опять выглянула и спросила:
— Обедать не собрать ли?.. В келарне давно уж трапезуют.
— Не до еды, — резко ответила ей Манефа. — Ступай в свое место, не докучай…
Минуты через две Фленушка сидела уж за письмами. Ходя по келье, Манефа сказывала ей, что писать.
Первое письмо писали в город к тамошнему купцу Строинскому, поверенному по делам Манефы.
«Ради господа, благодетель Полуехт Семеныч, — писала Фленушка,похлопочи купчие бы крепости на дома совершить как возможно скорее. Крайний дом к соляным анбарам купи на мое имя, рядом с ним — на Фленушку; остальные три дома на Аркадию, на Таифу да на Виринею. Хоть и дорожиться зачнут Кожевниковы, давай, что запросят, денег не жалей — остались бы только за нами места. За строеньем тоже не гонись — захотят свозить на иное место, пущай их свозят. Отпиши сколь можно скорее, сколько денег потребуется — с кем-нибудь из матерей пришлю. Покучься в суде Алексею Семенычу; дело бы поскорее обделал, дай ему четвертную да еще посули, а я крупчатки ему, опричь того, мешка два пошлю, да икру мне хорошую из Хвалыни прислали, так и ей поделюсь, только бы по скорости дело обладил. Да нет ли еще поблизости от Кожевниковых продажного местечка али дома большого для Марьи Гавриловны. Хочет по вашему городу в купечество приписаться и торги заводить…»
Кончив письмо к Строинскому, Манефа другое стала сказывать — к Патапу Максимычу. Извещала брата о грозящих скитам напастях и о том, что на всякий случай она в городе место под келью покупает… Умоляла брата поскорее съездить в губернию и там хорошенько да повернее узнать, не пришли ли насчет скитов из Петербурга указы и не ждут ли оттуда больших чиновников по скитским делам. «А хоша, — прибавляла Манефа, — и не совсем еще я от болезни оправилась, однако ж, хоть через великую силу, а на сорочины по Настеньке приеду, и тогда обо всем прочем с тобою посоветую».
В Москву писаны были письма к Петру Спиридонычу, к Гусевым и на Рогожское, к матери Пульхерии. Извещая обо всем, что писали Дрябины, и о том, какое дело вышло в Красноярском скиту, Манефа просила их в случае неблагополучия принять на некое время обительскую святыню, чтоб во время переборки ее не лишиться. Посылаю я к вам в Москву и до Питера казначею нашу матушку Таифу, а с нею расположилась отправить к вам на похранение четыре иконы высоких строгоновских писем, да икону Одигитрии богородицы царских изографов, да три креста с мощами, да книг харатейных и старопечатных десятка три либо четыре. А увидясь с матушкой Августой, шарпанской игуменьей, посоветую ей и Казанскую богородицу к вам же на Москву отправить, доколь не утишится воздвигаемая на наше убожество презельная буря озлоблений и напастей.
А то, оборони господи, лишиться можем столь бесценного сокровища, преизобильно верующим подающего исцеления". Насчет епископа Софрония писала, что, удостоверясь в его стяжаниях и иных недостойных поступках, совершенно его отчуждились и попов его ставленья отнюдь не принимает, а о владимирском архиепископе будет на Петров день собрание, и со всех скитов съедутся к ней. Что на том собрании уложат, о том не преминет она тотчас же в Москву отписать. Уведомляла и о Василье Борисыче, благодарила за присылку столь дорогого человека и просила не погневаться, если задержит его на Керженце до окончания совещаний о новом архиепископе и о грозящих скитам обстоятельствах.
За письмом к Дрябину долго просидела Фленушка… Все сплошь было писано тарабарской грамотой. Благодаря за неоставление, Манефа умоляла Дрябиных и Громовых постараться отвратить находящую на их пустынное жительство грозную бурю, уведомляла о Красноярском деле и о скором собрании стариц, изо всех обителей на совещание о владимирском архиепископе и о том, что делать, если придут строгие о скитах указы.
Кроме того, были писаны письма во все скиты к игуменьям главных обителей, чтоб на Петров день непременно в Комаров к Манефе съезжались. Будет, дескать, объявление о деле гораздо поважней владимирского архиепископства.
***День к вечеру склонялся, измучилась Фленушка писавши, а Манефа, не чувствуя устали, бодро ходила взад и вперед по келье, сказывая, что писать. Твердая, неутомимая сила воли виднелась и в сверкающих глазах ее, и в разгоревшихся ланитах, и в крепко сжатых губах. Глядя на нее, трудно было поверить, чтоб эта старица не дольше шести недель назад лежала в тяжкой смертной болезни и одной ногой во гробу стояла.
Когда Фленушка кончила письма, Манефа внимательно их перечитала и в конце каждого сделала своей рукой приписку. Потом запечатала все и тогда только, как Фленушка надписала на каждом, к кому и куда письмо посылается, заговорила с ней Манефа, садясь у стола на скамейке:
— Потрудились мы с тобой, Фленушка, ради праздника. Заморила я тебя. Кому Троицын день, а нам с тобой сочельник… Подь-ка, голубка, потрапезуй да скажи Устинье, кликнула бы скорее Таифу.
— Я было хотела просить тебя, матушка, — молвила Фленушка, не трогаясь с места.
— Что тебе надо, моя ластушка? — мягким голосом ласково спросила ее Манефа.
— Отпусти к Софонтию, — умильно взглянув на нее, молвила Фленушка.
— Сказано «не пущу», значит, не о чем и толковать, — нахмурясь, сказала Манефа.
— Каждый год езжали…— потупясь, вполголоса проговорила Фленушка.
— Со мной, — перебила Манефа. — Так и я, бывало, жду не дождусь, кончилась бы служба, да скорей бы с поляны долой… Все глаза, бывало, прогляжу за вами… А матери Аркадии как усмотреть?
Ни словечка не ответила Фленушка. Подошла к столу, отобрала письма к матерям и спросила:
— С Аркадией пошлешь?.. К Софонтию со всех обителей матери съедутся… Зараз бы всем можно было раздать… А с работниками посылать — когда развезут?
— Правда твоя, — молвила Манефа. — Так будет лучше… Не хотелось бы только с Аркадией отправлять. В разговорах лишнего много от своего ума наплетет.
— А надо еще и на словах с матерями говорить? — спросила Фленушка.
— Без того нельзя, — ответила Манефа.
— А про то, что Дрябины пишут, не всем же, чай, матерям сполна сказывать? — продолжала Фленушка.
— До поры до времени можно ль всем про то говорить? — молвила Манефа.Попробуй-ка Евникее Прудовской сказать, в тот же день всему свету разблаговестит.
Хлопот после не оберешься.
— А матушке Августе Шарпанской, думаю, надо сказать, — продолжала Фленушка. — Из Оленева матушке Маргарите тоже, я думаю, надо; матушке Фелицате тоже… А еще кому? — Да больше-то, пожалуй, и некому, — молвила Манефа. — До Петрова дня все дело беспременно надо втайне держать, чтоб успеть в городу места подешевле купить. А то, пожалуй, при совершении-то купчей сделают препятствие либо задержку какую. Да и Кожевниковы, как узнают, что готовится нам из обителей выгонка, такую цену заломят, что только ахнешь… Не суметь этого Аркадии, не суметь! Очень уж она невоздержна на язык… Опять же у Евникеи в Прудах Аркадьины сродницы живут — хоть наказывай ей, хоть не наказывай, не утерпит — до капельки все расскажет им, а те Евникее. А Евникее сказать — все едино, что на базаре с барабаном в народ объявить…
— Разве матушку Таифу пошлешь? — сказала Фленушка.
— То-то и есть, что нельзя, — молвила Манефа. — В Москву Таифе надо ехать да в Питер… Завтра же ей отправляться.
— Кого же, коли не Таифу?
— Ума не приложу, — ответила Манефа. — Вот вертись тут одна, как знаешь: обитель большая, а доведется нужное дело, опричь Таифы, и послать некого.
— Пошли меня, матушка… Все управлю, — подхватила Фленушка.
— С ума сошла?.. По тебе ль такое дело? — подняв голову и пристально взглянув на Фленушку, молвила Манефа.
— Попробуй — увидишь, — сказала Фленушка, глядя в упор на Манефу.
— Полно пустяки городить, — проговорила Манефа. — Статочно ли дело тебя посылать?
— Вольно тебе, матушка, думать, что до сих пор я только одними пустяками занимаюсь, — сдержанно и степенно заговорила Фленушка. — Ведь мне уж двадцать пятый в доходе. Из молодых вышла, мало ли, много ли — своего ума накопила… А кому твои дела больше меня известны?.. Таифа и та меньше знает… Иное дело сама от Таифы таишь, а мне сказываешь… А бывало ль, чтоб я проговорилась когда, чтоб из-за моего болтанья неприятность какая вышла тебе?
— Да к чему ты все это говоришь мне? — спрашивала Манефа.
— А к тому говорю, чтоб к Софонтию меня ты послала. Аркадия свое дело будет управлять, а я с матерями что надо переговорю, — решительным голосом сказала Фленушка.
— Набаламутишь, — молвила Манефа.
— Да что я за баламутница в самом деле? — резко ответила Фленушка.Что в своей обители иной раз посмеюсь, иной раз песню мирскую спою?.. Так это, матушка, дома делается, при своих, не у чужих людей на глазах… Вспомнить бы тебе про себя, как в самой-то тебе молодая кровь еще бродила.
— Замолчи!.. — остановила Манефа Фленушку. — С чего ты взяла такие речи мне говорить?.. А?..
— Стары матери мне сказывали, что была ты у отца с матерью дитя любимое, балованное, что до иночества была ты развеселая — что на уме у тебя только песни да игры бывали… Видно, и я в тебя, матушка,усмехнувшись, сказала Фленушка.
— Какие матери тебе сказывали?.. Которые?.. — взволнованным голосом спросила Манефа.
— Покойница Платонида говаривала, — ответила Фленушка.
— Нешто помнишь ее? — с испугом спросила Манефа и тяжело перевела дыхание.
— Как же не помнить? Как теперь на нее гляжу, — отвечала Фленушка.Ведь я уж семилеткой была, как она побывшилась.
— Что ж Платонида тебе сказывала?.. Что?.. Говори… все, все говори,дрожащим от волнения голосом говорила Манефа, опуская на глаза камилавку и закрывая все лицо креповой наметкой.
— Мало ли что… Всего не упомнишь, — ответила Фленушка. — Добрые советы давала: «Почитай, говорила, матушку Манефу, как родную мать свою».
— Что-о-о?.. — вскрикнула Манефа, но тотчас же сдержала порыв встревоженного сердца. Обдернув наметку, она склонила голову.
— «Почитай, говорила, ее, как мать родную, — повторила Фленушка. — Тебе, говорила она, во всем свете никого нет ближе матушки Манефы…» Вот что говорила мне Платонида.
— А еще? — глухо прошептала Манефа.
— Не помню, — ответила Фленушка. Смолкла Манефа, а Фленушка все еще стояла перед ней и молча общипывала листья со стоявшей в углу троицкой березки. Минут с пять длилось молчанье.
— Обедать ступай, — сказала Манефа.
— Не хочется, — обиженным голосом ответила Фленушка, продолжая ощипывать березку.
Взглянула на Фленушку Манефа, а у ней слезы по щекам бегут.
— Устинья! — крикнула игуменья. Устинья вошла и стала перед нею.
— Кликни Таифу, — молвила ей Манефа, а когда Устинья вышла, обратилась к Фленушке и сказала:
— Сбирайся к Софонтию.
Фленушка промолчала. Нескорой поступью подошла к столу, взяла письма и спросила;
— Раздать?
— Раздай, — ответила Манефа.
— Марье с Устиньей сбираться?
— Хорошо, — молвила Манефа и с нетерпеньем махнула рукой.
Тихими шагами пошла Фленушка в боковушку. Там у окна сидела грустная, угрюмая Марьюшка. С тоски да со скуки щелкала она каленые орехи.
— Турись, турись, Марюха!.. Наспех сряжайся!.. К Софонтию!.. — попрыгивая перед ней, кричала Фленушка.
— Взбесилась, что ли?.. Аль совсем с ума своротила? — привередливо ответила головщица и с досадой отвернулась от подруги.
— Попадья взбесилась — не я, — захохотала Фленушка, и хоть голодна была для праздника, а пустилась в пляс перед Марьюшкой, прищелкивая пальцами и припевая:
Как у нашего попа
Староверского
Взбесилася попадья,
Вовсе стюшилася!..
Староверский поп
Был до девок добр -
Нету денег ни гроша,
Зато ряса хороша.
Он и рясу скидает,
Красным девкам отдает.
— Да отвяжешься ли ты?.. Господи, как надоела!.. — плаксиво вскликнула головщица, оттолкнув Фленушку, в порыве причуд вздумавшую ерошить ей голову…
— Не верещи!.. Толком говорю!.. К Софонтию едем, — топнув ногой, крикнула Фленушка. — Вот письма к матерям… Со мной посылает.
Пересмотрела Марьюшка письма и уверилась, что в самом деле велено Фленушке ехать к Софонтию.
— С кем поедешь? — спросила она.
— С тобою да с Устиньей, — ответила Фленушка. — Аркадия поедет, Васеньку прихватим, он нам песенку дорогой споет.
— За Васенькой давеча я кое-что приметила, — молвила Марьюшка.
— Чего ты приметила? — спросила Фленушка.
— С Устиньей заигрывает, — сказала головщица.
— А тебе завидно?
— Ну его к бесу, чернорылого! — воскликнула Марьюшка. — Нужно мне этакого!.. Захочу, в тысячу раз лучше твоего Васьки найду.
— А ты, девка, больно-то не зарывайся, — молвила Фленушка. — Чем тебе Василий Борисыч неказист?.. Совсем как есть молодчик — ростом не вышел, зато голосом взял.