Левый берег - Шаламов Варлам Тихонович 23 стр.


– Ну, удалили твой аппендикс. Сестра, покажите больному его мясо. Видишь? – Сестра поднесла к лицу Голубева змееобразный кусочек кишки размером с полкарандаша.

– Инструкция требует показать больному, что разрез сделан недаром, что отросток действительно удален, – объяснял хирург вольнонаемному своему ассистенту. – Вот для вас и практика небольшая.

– Я вам очень благодарен, – сказал вольнонаемный врач, – за урок.

– За урок гуманности, за урок человеколюбия, – туманно выразился хирург, снимая перчатки.

– Если что-нибудь такое – вы меня обязательно вызывайте, – сказал вольнонаемный врач.

– Если что-нибудь такое – обязательно вызову, – сказал хирург.

Санитары, выздоравливающие больные в чиненых белых халатах, внесли Голубева в больничную палату. Палата была маленькая, послеоперационная, но операций в больничке было немного, и сейчас там лежали вовсе не хирургические больные. Голубев лежал на спине, бережно касаясь бинта, замотанного наподобие набедренной повязки индийских факиров, каких-то йогов. Такие рисунки Голубев видел в журналах своего детства, а после чуть не целую жизнь не знал – есть такие факиры или йоги в действительности или их нет. Но мысль об йогах скользнула в мозгу и исчезла. Волевое напряжение, нервное напряжение спадало, и приятное чувство исполненного долга переполняло тело Голубева. Каждая клетка его тела пела, мурлыкала что-то хорошее. Это была передышка в несколько дней. От отправки в каторжную неизвестность Голубев пока избавлен. Это – отсрочка. Сколько дней заживает рана? Семь-восемь. Значит, через две недели снова опасность. Две недели – срок очень далекий, тысячелетний, достаточный для того, чтобы приготовиться к новым испытаниям. Да ведь срок заживления раны – семь-восемь дней по учебнику и первичным протяжениям, как сказали врачи. А если рана загноится? Если наклейка, закрывающая рану, отстанет от кожи раньше времени? Голубев бережно прощупал наклейку, твердую, уже подсыхающую, пропитанную гуммиарабиком марлю. Прощупал сквозь бинт. Да… Это – запасной выход, резерв, еще несколько дней, а то и месяцев. Если понадобится. Голубев вспомнил большую приисковую палату, где он лежал с год назад. Там чуть не все больные ночью отматывали свои повязки, подсыпали спасительную грязь, настоящую грязь с пола, расцарапывали, растравляли раны. Тогда эти ночные перевязки у Голубева – новичка – вызывали удивление, чуть не презрение. Но год прошел, и поступки больных стали Голубеву понятны, вызывая чуть не зависть. Теперь он может воспользоваться тогдашним опытом. Голубев заснул и проснулся оттого, что чья-то рука отогнула одеяло с лица Голубева. Голубев всегда спал по-лагерному, укрываясь с головой, стараясь прежде всего согреть, защитить голову. Над Голубевым склонилось чье-то очень красивое лицо – с усиками и прической под польку или под бокс. Словом, голова была вовсе не арестантская, и Голубев, открыв глаза, подумал, что это – воспоминание вроде йогов или сон – может быть, страшный сон, а может быть, и не страшный.

– Фраерюга, – прохрипел разочарованно человек, закрывая лицо Голубева одеялом. – Фраерюга. Нет людей.

Но Голубев, отогнув одеяло бессильными своими пальцами, поглядел на человека. Этот человек знал Голубева, и Голубев знал его. Бесспорно. Но не торопиться, не торопиться узнавать. Нужно хорошо вспомнить. Вспомнить все. И Голубев вспомнил. Человек с прической под бокс был… Вот человек снимет у окна рубашку сейчас, и Голубев увидит на его груди клубок переплетающихся змей. Человек повернулся, и клубок переплетающихся змей явился перед глазами Голубева. Это был Кононенко, блатарь, с которым Голубев был вместе на пересылке несколько месяцев назад, многосрочник-убийца, видный блатарь, который несколько лет уже «тормозился» в больницах и следственных тюрьмах. Как только приходил срок выписки, Кононенко убивал на пересылке кого-нибудь, все равно кого, любого фраера – душил полотенцем. Полотенце, казенное полотенце было любимым орудием убийства у Кононенко, его авторским почерком. Его арестовывали, заводили новое дело, снова судили, добавляли новый двадцатипятилетний срок ко многим сотням лет, уже числящимся за Кононенко. После суда Кононенко старался попасть в больницу «отдохнуть», потом снова убивал, и все начиналось сначала. Расстрелы блатарей были тогда отменены. Расстреливать можно было только «врагов народа», по пятьдесят восьмой.

«Сейчас Кононенко в больнице, – размышлял Голубев спокойно, – а каждая клетка тела радостно пела и ничего не боялась, веря в удачу. – Сейчас Кононенко в больнице. Проходит больничный «цикл» зловещих своих превращений. Завтра, а может быть, послезавтра по известной программе Кононенко – очередное убийство». Не напрасны ли все стремления Голубева – операция, страшное напряжение воли. Вот его, Голубева, и придушит Кононенко как очередную свою жертву. Может быть, не нужно было и уклоняться от отправки в каторжные лагеря, где прикрепляют «бубновый туз» – прикрепляют пятизначный номер на спине и дают полосатую одежду. Но зато там не бьют, не растаскивают «жиры». Зато там нет многочисленных Кононенок.

Койка Голубева была у окна. Напротив него лежал Кононенко. А у двери, ногами в ноги Кононенко, лежал третий. И лицо этого третьего Голубев видел хорошо, ему не надо было поворачиваться, чтобы увидеть это лицо. И этого больного Голубев знал. Это был Подосенов, вечный больничный житель.

Открылась дверь, вошел фельдшер с лекарствами.

– Казаков! – крикнул он.

– Здесь! – крикнул Кононенко, вставая.

– Тебе ксива, – и передал сложенную в несколько раз бумажку.

«Казаков?» – билось в мозгу Голубева неостановимо. Но ведь это не Казаков, а Кононенко. И внезапно Голубев понял, и на теле его выступил холодный пот.

Все оказалось гораздо хуже. Никто из трех не ошибался. Это был Кононенко – «сухарь», как говорят блатные, принявший на себя чужое имя и под чужим именем, именем Казакова, со статьями Казакова, «сменщиком» положен в больницу. Это еще хуже, еще опасней. Если Кононенко только Кононенко, его жертвой может быть Голубев, а может и не Голубев. Тут есть еще выбор, случайность, возможность спасения. Но если Кононенко – Казаков, – тогда для Голубева нет спасения. Если только Кононенко заподозрит – Голубев умрет.

– Ты что, встречал меня раньше? Что ты на меня смотришь, как удав на кролика? Или кролик на удава? Как это правильно говорится по-вашему, по-ученому?

Кононенко сидел на табуретке перед койкой Голубева и крошил бумажку-ксиву своими жесткими крупными пальцами, рассыпая бумажные крошки по одеялу Голубева.

– Нет, не встречал, – прохрипел Голубев, бледнея.

– Ну, вот и хорошо, что не встречал, – сказал Кононенко, снимая полотенце с гвоздя, вбитого в стену над койкой и встряхивая полотенцем перед лицом Голубева. – Я еще вчера собрался удавить вон этого «доктора», – он кивнул на Подосенова, и на лице того изобразился безмерный ужас. – Ведь что, подлец, делает, – весело говорил Кононенко, указывая полотенцем в сторону Подосенова. – В мочу – вон баночка стоит под койкой – подбалтывает собственную кровь… Оцарапает палец и каплю крови добавляет в мочу. Грамотный. Не хуже докторов. Заключительный лабораторный анализ – в моче кровь. Наш «доктор» остается. Ну, скажи, достоин такой человек жить на свете или нет?

– Не знаю, – сказал Голубев.

– Не знаешь? Знаешь. А вчера – тебя принесли. Ты со мной на пересылке был, не так ли? До моего тогдашнего суда. Тогда я шел как Кононенко…

– В глаза я тебя не видел, – сказал Голубев.

– Нет, видел. Вот я и решил. Чем «доктора» – тебя сделаю начисто. Чем он виноват? – Кононенко показал на бледное лицо Подосенова, к которому медленно-медленно приливала, возвращаясь обратно, кровь. – Чем он виноват, он свою жизнь спасает. Как ты. Или, например, я…

Кононенко ходил по палате, пересыпая с ладони на ладонь бумажные крошки полученной записки.

– И сделал бы тебя, отправил бы на луну, и рука бы не дрогнула. Да вот фельдшер ксиву принес, понимаешь… Мне надо отсюда быстро выбираться. Суки наших режут на прииске. Всех воров, что в больнице, вызвали на помощь. Ты жизни нашей не знаешь… Ты, фраерюга!

Голубев молчал. Он знал эту жизнь. Как фраер, конечно, со стороны.

После обеда Кононенко выписали, и он ушел из жизни Голубева навсегда.

Пока третья койка пустовала, Подосенов успел перебраться на край койки Голубева, уселся ему в ноги – и зашептал:

– Казаков обязательно нас удавит, обоих удавит. Надо сказать начальству…

– Пошел ты к такой-то матери, – сказал Голубев.

1964

Назад Дальше