– Уже ушел, – сказала она и засмеялась.
Он ударил ее, она ответила. Они молча дрались, как мужчина с мужчиной. Он выволок ее на «удобный балкон, выходивший в лес» и, потеряв рассудок, в бешенстве перегнул ее через решетку. Только тогда она вскрикнула, и он отпустил ее. Она заплакала.
Он сел на пол балкона. В эти мгновения он невероятно ее любил, и ему казалось, что она тоже умирает от раскаяния. Но она плюнула ему в лицо и сказала сквозь слезы, что ненавидит его, что он старик и урод, что он ей опротивел, что она проклинает тот день, когда она с ним связалась…
Она выкрикнула все это хриплым от страха шепотом и рванулась с балкона в комнату. Входная дверь захлопнулась – она убежала.
Мещеряков некоторое время сидел на бетонном полу – что-то сильно болело у него в руке, а потом в груди. Когда отошло, он поднялся и пошел прочь из пустой квартиры.
Он поймал такси и поехал на дачу. Там прошел в свою комнату, заперся и в первый раз после катастрофы напился. Потом, ночью, вошел к Дунянчику, дотронулся до ее лица в темноте – хотел проверить, плачет ли она… Она плакала.
Он сказал:
– Все. Клятву даю – все.
Он попытался обнять ее, но она оттолкнула его, и он упал: он плохо ходил без палки. Она тут же бросилась его поднимать, а он повторял все время:
– Вот увидишь… Все…
Когда Мещеряков проснулся, стояло чудесное утро.
За завтраком Дунянчик дала ему телеграмму из Ленинграда (телеграмма пришла вчера вечером, когда он был в Москве).
«Просим прибыть шестнадцатого десять утра пробу Рогожина тчк Пилар». Шестнадцатое было завтра.
Он сказал, что позвонит в Ленинград и постарается перенести пробу, но Дунянчик промолчала: она боялась, чтобы он оставался сейчас в Москве.
Он пошел на станцию звонить в Ленинград.
Она проводила его до калитки с маленькой на руках. У калитки они простились на тот случай, если ему придется все-таки уехать в Ленинград.
Он поцеловал ее и вдруг сказал:
– Вспомнил!
И засмеялся. Потом еще раз поцеловал ее и дочку и сказал:
– Тебя люблю.
И пошел, тяжело опираясь на палку. А она, как всегда, заплакала – никак не могла привыкнуть к его походке.
Он добрел до почты и позвонил в Ленинград.
Телефонистка его узнала и, хихикая, сразу соединила.
Пилар сказал Мещерякову то, что говорят в подобных случаях все кинорежиссеры: что съемка уже назначена и поэтому мир обрушится, а его, Пил ара, съест живьем директор студии, если Мещеряков не прибудет шестнадцатого.
Гоша отлично знал, что в кино все – срочно, и тем не менее все удивительно легко переносится и, как оказывается потом, даже с пользой для дела. Он все это знал, но ответил Пилару, что приедет к утру в Ленинград. Ему хотелось работать и тяжко было оставаться в этом городе: ему опять начинало казаться, что она раскаивается и ждет его.
И он пошел на электричку.
Он шел по тропинке через березовую рощу и думал о роли. Думать о роли было удобно, потому что тогда он думал и о ней. Он решил выбрать для пробы эпизод «После убийства Настасьи Филипповны», когда Рогожин показывает ее тело князю Мышкину.
Мещеряков знал, как убил Настасью Филипповну Рогожин – это он теперь точно знал…
Так он прошел метров двести и остановился – он сильно устал, был совсем мокрый, и остро болело в груди. Отдохнув, он пошел дальше.
Когда он вышел из рощи, электричка подходила к станции. Он решил успеть на нее. И побежал, низко приседая и радуясь, как весело он торопится – совсем как в детстве.
Электричка уже остановилась, когда, схватившись за перила, он начал скакать вверх по ступенькам платформы.
Его обгоняли.
Впереди бежала девушка, волоча за собой мешок. Из мешка сыпались огурцы, стуча по доскам, и он, чтобы не споткнуться, все время глядел себе под ноги.
Раздался гудок электрички.
Два матросика держали плечами двери вагона – не давали захлопнуться. Девушка с мешком уже вскочила в вагон, и он увидел ноги девушки, мучительно стройные, загорелые, совсем ее ноги.
– Давай, отец! – кричали матросики, все придерживая плечами двери.
Мещеряков был молодцом – он почти успел на электричку. Он уже был на верхней ступеньке, но вдруг остановился, постоял и упал спиной назад – вниз, по ступенькам платформы.
В пять часов вечера того же дня июльское солнце висело за высокими окнами театра, и тяжелые портьеры были опущены. Только в дальнем конце фойе, у входа в буфет, занавеси были отдернуты, и солнце лилось потоками на пол, на стены – горели стекла актерских фотографий и сверкал паркет.
В затененной части пустынного фойе (в театре был выходной) сидели двое: режиссер К. и молодой критик Ф. (После размолвки между режиссером К. и критиком Д. по причине восторженных отзывов о Мещерякове критик Ф. занял место главного почитателя режиссера К.)
Критик Ф. только что посмотрел макет декорации «Прометея», после чего сделал несколько кругов по фойе и уселся молча рядом с режиссером (это круговращение означало: макет прекрасен и слов нет).
Макет «Прометея» был действительно прекрасен.
– Я уже представляю себе фигуру Осьмеркина в этих декорациях, – сказал наконец Ф.
Режиссер К. чуть улыбнулся:
– Осьмеркин – это Прометей из НИИ. Нужен совсем другой актер, молодой, максимум двадцать два года, и красавец обязательно, ведь Прометей – из племени богов. И здоровенный красавец, потому что украсть огонь – это тяжело. Для этого нужна сила! Итак, молодой, атлет, совершенное тело… И эта роскошная плоть, созданная для радости, для любовных утех, – взамен уготовленного ему рая – выбирает скалу!
Молодой критик Ф. слушал, затаив дыхание. К. продолжал:
– Недавно я слушал пластинку Остужева, его монолог Отелло. Когда-то мне казалось, друг мой, что все это несколько… ну, скажем, наивно. А сейчас – изумился. Грандиозная личность! В нем – двадцать планов! А в Осьмеркине – два, Осьмеркин – обычен. Он общий, он везде… Вчера я перелистывал фотографии греческих скульптур, – говорил К., уже перепрыгивая на новый предмет. – Один мрамор поразил: хохочущий юный Марс, сделанный в Коринфе… Ночью он даже мне приснился…
Режиссер К. не позировал. Он действительно видел это лицо во сне и даже придумал ему название: «Смеющийся Прометей». Он похитил огонь и смеется от восторга, от своей силы! Он готов на любые муки в борьбе с богами, но он еще не знает, что боги ему придумали самую страшную – неподвижность. И не боль ему будет страшна, и не коршун, клюющий печень, а это бездействие – вечное бездействие, ужасное для всякой силы…
И в упоении от грядущей работы режиссер К. зашагал по пустому фойе, туда, в дальний угол, к буфету, где горел луч солнца. Он прошел сквозь строй вечно молодых лиц своих актеров на фото, бормоча под нос стихи Эсхила и слыша за спиной восторженные вздохи юного критика.
Он дошел почти до входа в буфет, утонул в столбе солнца – и замер.
Со стены, сверкая стеклом, смотрело на него лицо молодого Мещерякова.
Да, это был он – «Смеющийся Прометей».
Еще раз про любовь
Он вышел из сутолоки вокзала и увидел пустынный прекрасный город. Было утро.
(А можно начать так, если пропустить поезд, пробуждение под мерзкую музыку-побудку вагонного репродуктора, очередь в туалет, надвигающийся за окном город с нищими домами-коробками и унылой грязью… и лицо в заплеванном зеркале в туалете – помятое, уже старое лицо… Начать так: «Жил-быля». И уже потом: «Он вышел из сутолоки вокзала и увидел пустынный прекрасный город».)
Было утро. Было раннее утро.
Он занял очередь на такси и, радуясь, как ловко, расторопно он все сегодня делает, отправился звонить на студию. И сразу дозвонился.
– Диспетчер Андреева, – ответил голос.
– Я… я писатель…
– Кто вы? Говорите, пожалуйста, громче!
Он, как обычно, бестолково объяснил, что он – автор сценария, приехал на картину «Варенька» и что ему должна быть забронирована гостиница.
– Секундочку… – сказала женщина. – Пока, к сожалению, ничего. Но этим занимается Бродецкий. Позвоните через час.
Он огорчился. Он загадал, что сегодня у него все будет ладно с самого начала. В последнее время от частых неудач он стал суеверен. Он позвонил Режиссеру домой.
– Алло! С приездом, парень! С гостиницей в порядке?
Он сразу понял, что Режиссер все знает, но ответил.
– Вот гады, – радостно сказал Режиссер. – Но вообще-то они не виноваты. Это сейчас на всех картинах такое положение с гостиницами. Конгресс какой-то.
– Я понял. Я – без гостиницы, но не потому, что не уважают твою картину.
– Парень, ты с какого года, ты с какого парохода? – засмеялся Режиссер. Эта дикая фраза означала у него почему-то шутку.
Договорились встретиться через час. Он позавтракал и через час был на студии. В вестибюле его встречал юный брюнет с радостно-развратным лицом. Это был Второй режиссер Сережа.
– Конечно, нету?
– Но ждем его с минуты на минуту, – весело ответил Сережа.
Все было как всегда. Режиссер не спешил, да и зачем спешить?
Все в порядке – автор приехал, куда теперь торопиться? Он не осуждал Режиссера – снимать картину трудно, и надо экономить силы. Сейчас Режиссер завтракал и экономил силы.
– Гостиницу ищут, – счастливо сказал Сережа.
– И скоро найдут?
– Скоро, – веселился Сережа. – Сам Бродецкий занимается.
И подмигнул. Самые обычные фразы он умудрялся произносить неприлично.
В вестибюль вошел еще один юный брюнет, постарше, но все с тем же хамовато-развратным лицом:
– Похудел, помолодел, зазнался!
Он с изумлением понял, что Сережин двойник обращался к нему. Откуда-то он знал этого типа… А может быть, и не знал. Может быть, просто видел в каком-то фильме. А может быть, и не видел. Может быть, даже тип его не знал… Здесь это было несущественно. Здесь была киностудия.
– Ну, как ты? – живо поинтересовался двойник.
– Я? Ничего.
– А вообще?
– Тоже ничего.
– Ну вот и хорошо.
И Сережин двойник сложил руки загончиком, поймал его голову, и они радостно расцеловались.
– Анекдот хочешь? Летят два кирпича с крыши. Один другому и говорит: «Что-то погода сегодня плохая». А другой кирпич отвечает: «Это ничего. Лишь бы человек попался хороший». Смешно… Говорят, ты что-то хорошее написал? Я не читал, но все хвалят.
– Спасибо.
– «Спасибо» в ж… не засунешь. Ты для меня когда написать думаешь? Мне нравится, как ты пишешь. Ты пишешь с х…м. Напиши про тренера. Ты видел этот японский фильм?
– Видел, видел.
Он боялся, что брюнет начнет пересказывать японский фильм.
– Ну где же ты? Мы все тебя ждем, а ты тут ля-ля…
В вестибюль вошел Режиссер.
– Хорошо выглядишь, парень. – Режиссер выставил руки знакомым загончиком, поймал его голову, и они радостно расцеловались.
И тотчас перед Режиссером возник Сережа-первый.
– Сережа – мировой парень, – сказал Режиссер. – Но у него маленькое хобби: ленив, болтлив и обожает удовольствия. Чувственен до озверения. Он у нас здесь – сектор сладкой жизни. – И добавил заботливо: – Что с его гостиницей, Сережа?
– Скоро будет. Бродецкий занимается…
Потом они мчались по бесконечному кругу-коридору… На этом чертовом круге все бежали, не забывая общаться на бегу. И Режиссер тоже общался:
– Здравствуйте! Автор приехал. Вытащил в кои-то веки. Смотри, как выглядит, – красавец! Ну еще бы, проживает сейчас на юге в городе-курорте, бары у них там, солнце утомленное, а мы с вами в таком климате живем – того и гляди снег пойдет… Главное сейчас нам с тобой переделать начало и конец. Здесь ты больше всего врешь. Ха-ха, отец, не обижайся… Здравствуйте! Это автор – вытащил в кои-то веки. Знакомьтесь. На юге проживает… Значит, о начале картины… Здравствуйте! А это – автор! Вытащил, живет на юге. Как Чехов, в ласковом солнце живет – вишь, какой кругленький, загорелый, а мы тут с вами на ладан дышим… Значит, о начале картины. Они у тебя знакомятся на эк… экс… на экска… латоре… Слово дурацкое. Но вообще-то красиво: ночь, поднимается абсолютно пустой эк… скалатор… и на нем двое. Только двое. И вот уже он познакомился с ней…
Он познакомился с ней, когда учился в университете.
Она шла впереди него в густой толпе к эскалатору.
Он сразу удивился, как прекрасно она шла, будто танцуя. Он обогнал ее, оглянулся и обрадовался прелести ее лица. Он заговорил. Когда он заговаривал с незнакомыми девушками, они или торопливо хихикали, или отвечали независимо-грубо. Но при том и те и другие заботились о произведенном впечатлении. А она не заботилась. И сразу поразила его этим. Он рассказал ей тогда какую-то историю, прекрасную историю, которую он где-то прочитал. Он тогда много читал. А она посмотрела на него круглыми зелеными глазами и сказала:
– А я этого и не знала…
Ему было с ней легко. Сразу легко. Он проводил ее домой, и она сама его спросила:
– Когда мы встретимся?
(– Я тебя пожалела тогда в метро, ты очень смешно выпячивал грудь, когда подошел ко мне. И я сразу все про тебя поняла… Мне стало тебя жалко, потому что ты был совсем один… один-один! А вот потом, когда ты меня проводил, уже не жалко… Потому что я подумала – ты и есть «кумир»… – Она засмеялась. – Понимаешь, у девушки странная привычка кому-то поклоняться. И как раз перед тобою закончилась неудачная любовь. Как положено дуре, сначала девушка жить не захотела. Ну а потом… воспрянула духом, все косточки свои в порядок привела и дала себе слово со всеми «кумирчиками» завязать… Ха-ха-ха… Независимость и мужественность на повестке дня у девушки! И вот некстати появился ты.)
Но это все она говорила ему потом. И смеялась каким-то глупеньким смешком.
– Особенно мне не нравится ее первая фраза на экска… латоре. Понимаешь, это первая ее фраза! И она должна быть на сливочном масле!
Как все просто! Не будь того эскалатора, и не было бы перед ним Режиссера, Сережи, этого безумного коридора и всей его нынешней жизни.
Они дошли до двери, над которой висела табличка с названием картины – «Варенька». В комнате их встретил все тот же Сережа, оживленно беседовавший с молодой красавицей.
– Ты посмотри, – сказал Режиссер, – куда ни приду – всюду он! Только не в павильоне! Только не на работе!
Сережа весело хохотал.
– А это наша единственная, наша распрекрасная…
Девица покраснела.
– Когда я прочел сценарий, сразу сказал себе: ну, кто сможет ее сыграть? Только она… А это – автор. На юге живет, купается, пока мы с вами над его сценарием уродуемся.
Вошла Женщина с никаким лицом.
– Ведите ее в павильон, через пятнадцать минут начнем.
– Платье для «Длинного дня»? – спросила женщина.
– Утверждаем.
И Актрису увели.
– Платье, конечно, хреновое, – сказал Режиссер Сереже, – но лучше все равно не сделают. А ты все время болтаешь, болтаешь… Ну чего ты с ней болтаешь, все равно тебе она не даст. Лишь бы не работать!
Сережа заливался смехом.
– Для его жены я – жуткий тиран. Сережа говорит жене, что я его все время вызываю на ночные съемки.
Сережа умирал от смеха.
– Сережа, ты, по-моему, надолго здесь расположился, а зря: мы ведь с автором работать пришли. Ра-бо-тать! Я понимаю, ты забыл, что есть такое понятие…
Сережа все умирал от смеха.
– Так что, Сережа, сыграй в человека-невидимку – кино про него смотрел? Про книжку я тебя не спрашиваю – понимаю, здесь не читают книжек. Это – киностудия.
И Сережа исчез за дверью.
– Если три процента задуманного они выполняют – считай, ты счастливчик… Значит, о начале картины…
Режиссер походил из угла в угол, что означало раздумье. Он остановился у окна и зябко потер руки над батареей, как над костром, – это означало отчаяние.